Текст книги "Фиалки из Ниццы"
Автор книги: Владимир Фридкин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Потомок Державина
Помню, на уроках немецкого мы проходили притяжательные местоимения, possesiv pronomen. Этот немецкий (точнее, латинский) термин вызывал у нас, созревших юношей, ненормативные ассоциации. Потом был диктант. Женя Пронин, сын генерала КГБ, отвечавшего за охрану Сталина на железной дороге, попросил подсказки у Феди Поленова.
– Пососи прономы, – ответил Федя.
Пронина он не любил.
Дед Феди, Василий Дмитриевич Поленов, еще при Ленине первым удостоился звания народного художника, а свой собственный дом на берегу Оки получил в личное владение. Впрочем, длилось это недолго. В тридцатые годы дом отобрали (он стал музеем), а директора музея, Фединого отца (сына великого русского художника), как водится, посадили. Когда, окончив школу, мы приехали в Поленово, отец лежал неподалеку, на Беховском кладбище, среди старых поленовских могил.
После окончания школы Федя по старой семейной традиции служил во флоте. Вернувшись, стал директором Поленовского музея, где жил в небольшой квартире с террасой. Жил как помещик. На территории музея завел всевозможные угодья, конюшню, сеновал… Когда мы, городские жители, всем классом приезжали в Поленово, первым делом спрашивали хозяина: «А как нынче овсы, уродились?» Федю звали парторгом собственной усадьбы, а молодых экскурсоводок – сенными девушками.
Федя водил нас по музею мимо портретов своих предков Державина, Воейковых, Поленовых… А в конце экскурсии под самой крышей дома показывал главную достопримечательность – картину Поленова «Христос и грешница». Я любил бродить по комнатам музея с Эйдельманом. Мы скользили по прохладным скрипучим половицам и неизменно останавливались у шкафа с державинской посудой.
– Как все близко в нашей истории, – говорил Тоник. От Державина до Феди рукой подать.
Помню, как-то собирали мы с ним землянику на склоне Бёховского холма. Среди древних заросших травой поленовских могил попадались крупные сочные ягоды. Нас разморило и мы прилегли, любуясь синей излучиной Оки. Эйдельман сказал:
– Вот мы с тобой не знаем, где нас похоронят. А Федя будет лежать тут, на склоне Бёховского холма.
Так и случилось. Пару лет тому назад Федю похоронили на поленовском кладбище в Бёхово.
Случай с Эйдельманом
В школе Натан Эйдельман поражал всех своей памятью. Будущий историк и пушкинист помнил всё: даты жизни французских королей, знаменитых сражений, самые незначительные факты из жизни русских писателей, имена римских прокураторов… Решительно всё. В классе устраивались представления. Кто-нибудь раскрывал вузовский учебник истории и, листая его, наугад спрашивал Эйдельмана о датах жизни Меттерниха, Дизраэли, Барклая де Толли, министра Горчакова… Не помню, чтобы Натан сбился. О компьютерах тогда еще не знали. Натан был первым в мире персональным компьютером. И однажды этот удивительный дар спас его.
Двери в классах бывшей гимназии были стеклянными. Кузьма любил, проходя по коридору, остановиться и незаметно понаблюдать за классом. Однажды он увидел, как Эйдельман на каком-то уроке с аппетитом ест бутерброд и читает под партой книгу. Кузьма открыл дверь, поманил Натана пальцем и сказал:
– Эйдельман, зайди ко мне.
Мы проводили Натана сочувственными взглядами.
О том, что произошло в кабинете директора, я, естественно, узнал от самого героя происшествия.
Натан оправдывался тем, что не успел поесть на перемене, а у него сегодня ответственный доклад в школе на кружке по истории. И он очень волнуется. А от волнения у него разыгрывается волчий аппетит.
Ниже я позволю себе реконструировать по памяти его прямую речь.
– Простите, Иван Кузьмич, видимо, я страдаю комплексом маршала Массена.
– Это еще кто такой? – строго спросил Кузьма.
– Наполеоновский маршал. Наполеон говорил: «Самый храбрый в армии – это я. Но храбрее меня Массена». Так вот, Массена во время сражения мчался впереди войска и на скаку обгладывал куриную ногу, запивая из фляжки бургундским. От волнения.
Кузьма отвлекся от чтения бумаг, и с интересом посмотрел на провинившегося. А Натана это вдохновило, и он продолжал:
– Андре Массена, герцог Риволи, князь Эслингский родился в 1758 году в Антибе, на юге Франции. Полагают, что Бонапарт, будучи бригадным генералом, познакомился с Массеной в Ницце еще до своего ареста, который случился 10 августа 1794 года. А арестован он был по делу Робеспьера, Сен Жюста и Кутона, которых судили и казнили в Париже. Позже Массена женился на сестре Бонапарта. И именно ему суждено было привести Бонапарта к власти. Дело было так…
Кто-то стучал в дверь, звонил телефон, но директор, увлекшись рассказом, не обращал внимания. Подперев свою львиную голову рукой и облокотившись на стол, он слушал Эйдельмана. А тот, видимо, и забыл, где находится.
– Интересно, что свое первое сражение Массена проиграл, – продолжал Натан. – Его разбил под Мантуей в 1796 году австрийский генерал Вурмзер. Но уже три года спустя Массена нанес сокрушительное поражение нашей русской армии под командованием Корсакова. Вот бы ему тогда же сразиться с великим Суворовым. Но того отозвал Павел… Так вот, именно Массена с Мюратом обеспечили Наполеону победу 18 брюмера. Бонапарт рвался к власти, а совет пятисот, собравшийся во дворце Сен-Клу, готовился дать ему отпор и задушить республику. Наполеон был в отчаянии, не знал, что делать. Но все решили Массена и Мюрат со своими гренадерами. Мюрат вошел в зал и сказал, обращаясь к гренадерам: «Вышвырните мне всю эту публику вон». И в три минуты зал опустел. Это как у нас, помните, Иван Кузьмич, матроса: «Караул устал ждать»? И в три минуты Франция из республики сделалась консульством. Вот так революции кончаются тиранией…
Натан говорил бы еще долго, но его последние слова, видимо, обеспокоили Кузьму. То ли аллюзию он почувствовал. То ли еще что… Наверно, не следовало Эйдельману в связи с 18 брюмера вспоминать о матросе и роспуске большевиками Учредительного собрания. Но в этом был весь Эйдельман. Кузьма очнулся и сказал:
– Ну ладно… Ты иди. Только держи себя в руках.
В дальнейшем эта способность завораживать слушателя проявилась у Эйдельмана во всю силу. А тогда, в школе, было только начало. И оно его спасло.
Выколоть глаза архитектору? Зачем?
Борю Мержанова звали в классе ханом. Откуда взялась эта кличка – не знаю. Зато помню, как появился в классе второй хан. Толя Каплан, нуждаясь в деньгах, ходил сниматься в массовках на Мосфильм. В фильме «Адмирал Ушаков» ему досталась «роль» трупа турецкого хана. Толя Василевицкий, наш поэт-сатирик, сочинил по этому поводу парафраз на стихотворение Майкова «Емшан»:
Когда в степи из стана в стан
Бродили орды кочевые,
Жил хан Мержан и хан Каплан,
Два друга – батыри лихие.
На уроке сталинской конституции стихи кочевали от парты к парте, пока не попали из рук Бори Мержанова в руки Костылю. Костыль, отличавшийся косноязычием, сказал Боре:
– Немедленно убери. А то я мать твою… в письменном виде…
Но мать Бори он вызвать не смог бы, даже если очень захотел. Она сидела в лагере.
Стихи о двух ханах дошли до Кузьмы. И Боре пришлось из десятого класса уйти в школу рабочей молодежи. Я все допытывался, неужели из-за пародии на Аполлона Майкова. Но Боря предполагал, что МГБ уже давно подбиралось к нему и давило на директора. И хоть Кузьма был крепкий орешек, Боре в конце концов пришлось уйти из десятого класса.
А причиной был Борин отец, Мирон Иванович Мержанов. Мирон Иванович был замечательный архитектор, получивший «Гран-при» в 37-м году на Всемирной Парижской выставке. Несчастье в том, что Сталин выбрал его архитектором своих многочисленных дач. Начал Мержанов с «ближней» Кунцевской дачи. Эта первая дача (она же и последняя, на которой «гений всех времен и народов» угас в марте 53-го года) была возведена в 1933 году. Потом Сталин поручил ему строить дачи в Сочи: возле Мацесты, на Холодной речке, в Мюссерах. Благоволение Сталина привело к тому, что Мирон Иванович спроектировал и построил для членов политбюро и наркомов около сотни дач по всему Подмосковью и Черноморскому побережью.
Дачи запрещалось фотографировать. Более того, архитектурные идеи Мержанова, эскизы и техническая документация считались государственной тайной, хранились в спецхранах или уничтожались.
А кончилось все, как обычно. В августе 43-го года Мирона Ивановича и его жену арестовали. Боря остался без родителей и продолжал учиться в 110-й школе. В апреле 48-го года (через год после отчисления из школы) его арестовали, обвинив в «подготовке террористического акта». Боря вернулся из лагеря в конце 52-го года, отец вернулся годом позже, просидев в лагерях почти 11 лет. А мама в лагере умерла.
Один эпизод, рассказанный Борей, я помню слово в слово:
«В 49-ом году отца неожиданно привезли из лагеря в тюрьму на Лубянку. Тогда многим таким способом добавляли срок. Я еще сидел в этой же тюрьме, и нас разделяли какие-то сто метров тюремного коридора, но кто же знал… В рваной телогрейке и зимней шапке с лагерными номерами (один номер на груди, другой на коленке, третий на шапке) голодного больного отца ввели в кабинет министра МГБ Абакумова. Тот без лишних слов поручил ему проектировать санаторий МГБ в Сочи. Рванину заменили приличным костюмом и шляпой и отправили в знаменитую сухановскую тюрьму, где один из казематов переделали в рабочий кабинет. Отец с жадностью глотал бутерброды с икрой и чертил на ватмане проект. Когда проект был принят, отца определили в шарашку под Москвой. Там он познакомился с Солженицыным, который впоследствии упомянул его в «Круге первом», назвав «сталинским архитектором». Из шарашки отец шесть раз летал в Сочи наблюдать за строительством. Его сопровождали вежливые ассистенты в штатском. Когда санаторий был достроен, его перевезли снова на Лубянку, одели в телогрейку с номерами и отправили в Тайшетский лагерь отсиживать срок. А ты говоришь Аполлон Николаевич Майков…»
Прошли годы, и Боря по стопам отца сам стал известным архитектором.
Я как-то спросил Борю, почему отцовские проекты сталинских дач хранились в таком секрете. Боря ответил:
– Ты ведь знаешь, что Сталина часто сравнивают с Иваном Грозным. Есть легенда, что Грозный выколол глаза двум гениальным архитекторам, построившим Храм Василия Блаженного. Чтобы не построили еще один такой. Так вот, Сталин был практичнее Грозного. Выколоть глаза архитектору? Зачем? Он еще пригодится. И ведь пригодился же!
Уроженец города Парижа
«Уроженец» – слово, употреблявшееся у нас отделами кадров, домоуправами и милицией. Не знаю, бытует ли это слово сейчас. Давно не заполнял анкет.
Так, моя мама была уроженкой города Гомеля, а отец – Речицы. Эти два белорусских города принадлежали черте оседлости, где евреям до семнадцатого года разрешалось жить. Я – уроженец города Москвы. Когда я родился, черты оседлости уже не было. А мой школьный товарищ Алик Юркевич – уроженец города Парижа. Узнал я об этом случайно на уроке дарвинизма. Преподававший этот предмет Ерихимович говорил неправильно и с сильным еврейским акцентом. Алик на уроке вертелся или разговаривал. И Ерихимович сделал ему замечание:
– Возьми себя в руку. А еще в Париже родился…
– Подумать только, – говорил я про себя. – Вот ведь повезло человеку! Родился в Париже! Маяковский мечтал умереть в Париже, но ему, в конце концов, не разрешили. А Алик там родился.
В наши школьные годы о Париже можно было только мечтать. Мы знали его улицы по романам Дюма и Бальзака, видели на картинах Писарро и Утрилло, слышали голоса парижан в радиоспектакле Розы Иоффе о трех мушкетерах:
– Сударь, где здесь улица Старой Голубятни? – спрашивал молодой звонкий голос д’Артаньяна.
– Она перед вашим носом, сударь, – отвечал старческий надтреснутый голос парижского булочника.
Эйдельман любил распевать песенку из этого спектакля:
Трусов родила наша планета,
Все же ей выпала честь:
Есть мушкетеры, есть мушкетеры,
Есть мушкетеры. Есть!
Сейчас, когда я бываю в Париже, иду по улице Вожирар, прохожу Люксембургский сад и на улице Ле Гофф вхожу в двери маленького дешевого отеля «дю Брезиль», я и не вспоминаю, что где-то здесь жила госпожа Бонасье, возлюбленная д’Артаньяна. А в школьные годы все эти Вожирар, Риволи, Пале Руайяль были овеяны нашей молодой неугомонной фантазией, нашим яростным и бессильным воображением. Да-да, бессильным. Мы уверены были, что никогда не увидим этот город воочию. И даже много лет спустя после школы, когда прочли слова Хемингуэя «Париж – это праздник, который всегда с тобой», думали, что этот праздник никогда не будет с нами, что он не для нас.
А Алик был уроженцем Парижа. В школьные годы мы не понимали, что эта подробность биографии, это слово в анкете будут еще долго преследовать Алика в милиции, отделах кадров и в более высоких тайных сферах. Помню мама сказала:
– Мало ему, что он еврей, так он еще в Париже родился.
Впрочем, сказала она это значительно позже. Мы были уже студентами, когда начались кампании против «космополитов» и дело врачей, когда с «пятым пунктом» не брали на работу и таких, как я и Алик, называли «инвалидами пятой группы».
А в школьные годы ничего этого не было. Шла война с фашизмом, и была победа. Это потом Эренбург скажет, что иногда победитель заражается от побежденного постыдной болезнью. Я, кстати, с ним не согласен. У Сталина эта инфекция сидела в крови давно.
С Аликом у меня случилась в школе удивительная история, тайну которой я раскрыл только годы спустя.
В то утро (дело было в восьмом классе) я перед школой позавтракал селедкой с луком. Я никогда не ем по утрам селедку, да еще с луком. Но в голодные военные годы выбирать не приходилось. В школу я опаздывал и зубы после завтрака, конечно, не почистил. Алик сидел со мной за одной партой. (Мой постоянный сосед Кирилл был, видимо, болен.)
Вдруг Алик, не говоря ни слова, встал и сел за другую парту. Урок вел Петр Яковлевич Дорф, темпераментный увлекающийся математик, прививший чуть ли не всему классу любовь к этому предмету. Дорф, любивший порядок в классе, попросил Алика сесть на свое место. Алик не повиновался. Сказал только, что сидеть со мной рядом не хочет. Дорфу бы согласиться: ну, поссорились ребята, бывает. Но он продолжал настаивать на своем, а заодно допытывался, почему Алик не хочет сидеть со мной рядом. Разразился скандал. Дорф кричал, Алик молчал, я сидел красный как рак. Дорф потребовал, чтобы Алик вышел из класса. Алик и тут не повиновался. Тогда Дорф, схватив Алика за плечи, потащил его вместе с партой к выходу… Последовало неотвратимое наказание. Алика перевели в параллельный класс.
Конечно, я был виноват и вел себя не по-мушкетерски. Я ведь подозревал, в чем дело. Значит, должен был встать и объявить Дорфу и всему классу, что наелся селедки с луком. Но мне было стыдно. И все произошло так стремительно, что я не успел собраться. Но главное не в этом. Я ведь только подозревал, но не был уверен, что причиной всему был мой несчастный завтрак. На мои вопросы Алик не отвечал.
Только годы спустя, на традиционной встрече, Алик сказал мне, что против селедки ничего не имеет, а запах лука не переносит с раннего детства. Я тогда еще подумал, не объелся ли он луком в Париже.
Тогда же, уже студентом, я случайно встретил у Никитских Ворот Дорфа. Мы долго разговаривали у входа в магазин «Консервы», и я, набравшись храбрости, спросил, почему случай с Аликом он принял так близко к сердцу. И Дорф признался, что подозревал Алика в антисемитизме.
– Но ведь Алик – еврей.
– В самом деле? – спросил Дорф. – Я этого не знал. Ведь он, кажется, родился в Париже?
В конце концов, анкета не помешала Алику стать выдающимся химиком, специалистом по лекарственным препаратам. Сейчас профессор Юркевич ездит в Париж на международные конференции. Так что праздник, о котором писал Хемингуэй, к нам все-таки пришел. Жаль только, что для меня и моих одноклассников он пришел так поздно.
ЗАПИСКИ СПЕЦПРИКРЕПЛЕННОГО
Все, что здесь написано, не анекдоты, а истинная правда. Я сохранил и настоящие имена. Хотя и не все. Читатель может подумать, что написанное – слабое подражание «Запискам сумасшедшего» Гоголя. Смею заверить – нет. Ну кто же станет (да и сможет) подражать Гоголю? И потом, если бы Гоголь встал из гроба (в котором, говорят, он уже раз перевернулся, и делают страшное заключение, что его похоронили еще живым), то он не только не смог бы написать и опубликовать «Записки», но не узнал бы места, куда занесла нас его птица-тройка. Вот в такое время мы еще недавно жили. О нынешнем времени речи нет.
Подъезд жилого дома
«Кормушкой» называли спецстоловую Академии наук. В то уже далекое время в Москве было много таких столовых: в ЦК, в Совмине, в Министерстве обороны… И все они были «спец». Есть хотелось всем, а магазины пусты. Тогда деньги еще не стали зелеными, и их печатали свободно, сколько нужно. А нужно столько, чтобы вовремя каждому выдать зарплату. Говорят, настоящие деньги должны быть обеспечены золотом. Старые деньги не были обеспечены ничем, даже сосисками. Помню, как в магазине, на углу дома, где мы жили, раз в неделю выстраивалась длинная очередь за сосисками. Соседка немедленно сообщала жене и почему-то шепотом:
– В нашем сосиски дают, надо взять.
Я спросил жену, почему «взять», а не «купить». Жена, лингвист, объяснила, что тут простая семантическая связь. Покупают то, что продают. А берут то, что дают. То, что давали, сосисок не напоминало ни по вкусу, ни по запаху. У настоящих сосисок даже кожица вкусно хрустит на зубах, а у этих какая-то полиэтиленовая кишка. По поводу этих несчастных сосисок рассказывалось много анекдотов. Был один с бородой. Муж приходит домой и видит жену в постели с любовником. И так спокойно, прислонясь к косяку двери, говорит:
– Вы тут прохлаждаетесь, а за углом сосиски дают.
Я, физик, не очень разбираюсь в экономике. Но раньше обходились как-то и без экономики. На наши деньги нечего было купить, разве что «взять», да и то по случаю. Впрочем, помню несколько исключений. Например, мороженое зимою. Выходишь, бывало, в двенадцать ночи из метро в трескучий мороз и вокруг табором – мороженщицы. Все в валенках до колен, в тулупах с накинутыми поверх белыми халатами, голова укутана, глаз не видно, изо рта – пар столбом. Греются, как в старину извозчики, приплясывая на месте и хлопая себя рукавицами по толстым бедрам.
– Кому эскимо сливочное в шоколаде!
Тут скрывалась какая-то тайна: мороженое темной ночью в лютый мороз… Но, повторяю, в экономике я не силен.
В спецстоловых сосиски были настоящими. Их готовили из мяса, и они пахли коптильным дымком и детством. Перед войной меня, ребенка, родители водили в закусочную у Никитских Ворот, и с удовольствием смотрели, как я уплетаю сосиски и густую жирную сметану из граненого стакана. А во времена «кормушки» настоящие сосиски для спецстоловых готовил особый цех на мясокомбинате. Он тоже был «спец» и назывался «микояновским».
В спецстоловых ели не только настоящие сосиски. Там ели все: икру, севрюгу, миноги, рябчиков с брусничным вареньем, судаков под польским соусом и вообще всякий дефицит. Дефицитом называлось то, что в обыкновенных магазинах для обычных людей иногда давали (или, как еще говорили, «выбрасывали»), а чаще и не давали, и не выбрасывали. По Москве ходил тогда такой еще анекдот. Болгарин гуляет по городу и слышит: «яблоки выбросили». Он входит в магазин, смотрит на яблоки и говорит: «да, такие у нас тоже выбрасывают».
Академическая «кормушка» находилась на Ленинском проспекте, почти напротив магазина «Москва». Теперь там – частный ресторан с шикарным мраморным подъездом. У подъезда стоят официанты, молодые прыщавые люди в черных брючках и белых рубашках с черными бабочками. К тротуару припарковано несколько иномарок. Летом – столики под пестрыми заграничными тентами, за которыми пьют пиво. И ничто не напоминает того, что здесь было: длинного ряда унылых окон, кое-где разбитых, старательно завешанных белыми занавесками, с входной дверью на углу, похожей на подъезд жилого дома. Вывески никакой не было.
Черные «Волги» съезжались к «кормушке» к часу дня. К этому времени у подъезда жилого дома уже стояли в ожидании обеда несколько академиков и членов-корреспондентов. Приходили и доктора наук. Они здесь были на птичьих правах, и им требовалось специальное прикрепление. Их так и называли здесь – прикрепленные. Ровно в час дверь открывалась, и публика валила в прихожую. Там была раздевалка, а в углу сидела кассирша Зина. Зина знала всех в лицо, пропуска не требовалось. Если вкусный запах привлекал внимание случайного прохожего и он заглядывал в зал, Зина его строго останавливала:
– Гражданин, вам что? Здесь – учреждение.
И гражданин, тоскливо оглядев нарядные столы, извинялся и уходил. Обстановка внутри поразительно контрастировала с унылым непривлекательным видом снаружи. Пятнадцать столов размещались в двух комнатах. В большой проходной комнате стоял старинный резной буфет. В нем за стеклом мерцали хрустальные бокалы, вазы и бутылки с дорогим армянским коньяком и сухим вином «Гурджаани». Впрочем, за обедом пили боржоми, а вино и коньяк – редко, по особому случаю. Во второй комнате висели две картины в тяжелых музейных рамах, изображавших голландское изобилие: россыпь фруктов, жемчуг устриц, надрезанный лимон и гирлянды фазанов. На белоснежных скатертях стояли фужеры и Эльбрусами возвышались тугие накрахмаленные салфетки. Посреди стола – стакан из тонкого стекла с аккуратно нарезанными бумажками. На них писали свою фамилию и меню обеда на следующий день. А само меню, напечатанное на папиросной бумаге, лежало рядом.
Из первой комнаты длинный коридор вел в помещение, где раздавались еженедельные пайки. В нем было два окна и касса. За первым окном стояла пожилая крашеная дама, набиравшая продукты для пайка. К этому окну выстраивалась очередь из жен и шоферов академиков с просторными сумками в руках. Сумки быстро заполнялись заранее упакованной снедью: цыплятами, вырезкой, рыбой, баночками с икрой, крабами и, разумеется, сосисками. По праздникам выдавали огромные, с шахматную доску, нарядные коробки конфет и печений. Во втором окне разливали в банки сметану. Банки полагалось приносить с собой. Сметана тоже была из далекого детства, густая, как мед. Деньги платили в кассу. Там сидела девушка по имени Клава. Иногда посетители что-то забывали оплатить, и крашеная дама, высунувшись из окна, кричала:
– Клава, пробей Ландау мозги!
Или:
– Клава, ты почему Федосееву язык не пробила?
Академик Федосеев был известный партийный философ. И еще:
– Клава, у Лысенко яйца не пробиты!
На этот раз Клава к сожалению забыла пробить яйца Трофиму Денисовичу Лысенко.
Академические жены и шоферы тут же выносили полные сумки на улицу и грузили их в машины. А прикрепленным пайков не давали, разве что по специальному разрешению. Лингвист профессор Торсуев (он был прикрепленный) однажды тихо сказал за столом:
– Половина страны получает пайки, а половина – па́йки.
Как лингвист, он тонко чувствовал ударение. Впрочем, прикрепленным свободно разрешалось брать с собой пирожки, которые выпекались в «кормушке». Вкусные пирожки из слоеного теста с мясом и капустой были украшением институтского стола к дням рождения и защите диссертаций.
«Кормушка» менялась вместе со страной. По мере укрепления развитого социализма менялась обстановка и ассортимент. Сначала исчезли накрахмаленные салфетки. Их заменили бумажными. Потом куда-то пропали картины с голландским изобилием. В уборной вместо душистого туалетного мыла лежали серые обмылки хозяйственного. На десерт перестали подавать взбитые сливки с черносливом, из меню исчезли знаменитые микояновские сосиски. Теперь их давали только в пайке и только членам Президиума Академии наук. Простым академикам и членам-корреспондентам сосиски не полагались. О прикрепленных и речи не было.
Было принято обедать за своим столом. За столом, где я сидел, к часу дня собиралась почти одна и та же компания. Что-то вроде клуба. Лицом ко мне, спиной к резному буфету сидел Петр Петрович Тимофеев, директор института геологии. Он, видимо, проводил вечера у телевизора и любил обсуждать политические и спортивные события. Если сообщали о нападении Израиля на южный Ливан или об угрозе американцев диктаторам Каддафи и Саддаму Хусейну, Тимофеев говорил:
– Развели, понимаешь, сионизм… Пора кончать с ним, и у нас тоже. А американцев надо на место поставить. Распоясались…
Потом, прожевав кусок свиной отбивной, комментировал спорт:
– Пять диссертаций из ВАКа скопилось. Да где время взять? Каждый вечер – футбол. Наши, конечно, продуют. Где они, Сальников, Бобров? Эх, было время…
Время Петр Петрович остро чувствовал и особенно переживал эпоху Горбачева.
– Гласность, понимаешь… Кто бы объяснил, что это такое? А что раньше правды не говорили и не писали?
Тут встревала биолог Ольга Игоревна Грабарь, дочь художника.
– Так ведь анекдот был такой. Дескать в «Правде» нет известий, а в «Известиях» – правды.
– Глупости. На неправде социализм не построишь.
Вслух критиковать Горбачева он не решался. Сказывалось партийное воспитание. Зато всю желчь изливал на Раису Максимовну.
– А Раиса-то вчера опять в новом платье. Вот куда деньги уходят.
– Да, – вздыхал Капустин, директор института экономики, – экономику запустили. Ведь сколько раз мы предложения наверх подавали…
И все-таки главной темой были загранпоездки. Тогда они были привилегией немногих и звучали как сказки Шехерезады. Помню, как Верещагин, директор института высоких давлений, рассказывал о приеме в США по поводу открытия им металлического водорода.
– Банкет закатили человек на двести в «Уолдорф Астории». Шампанское, тосты. Вице-президент телеграмму прислал. Потом пригласили в Белый дом. Разговор был с советником Рейгана. Американцы здесь отстали. Они нас плохо понимают, пришлось кое-что втолковать…
Очень скоро выяснилось, что металлический водород был недоразумением, ошибкой лаборанта, у которого в камере высокого давления коротили контакты. Но это уже другая тема, и не об этом речь.
Академик М. А. Марков, знаменитый физик и философ, все послевоенные годы боролся за мир. Он интересно рассказывал о Пагуошских конференциях. Казалось, что Эйнштейн, Жолио-Кюри, Бернал, Теллер и Макнамара (министр обороны США) сидят рядом за нашим столом и едят паровую осетрину с картофельным пюре. Как-то Моисей Александрович вспомнил воззвание Эйнштейна. В нем говорилось, что ядерная война уничтожит цивилизацию. Наше правительство, помня указания Сталина, с этим не соглашалось, утверждая, что ядерная война покончит только с капитализмом. Однажды Марков и Тончиев полетели в Лондон на какую-то мирную конференцию ученых (видимо, в пятидесятые годы). Там им предложили подписаться под мирным воззванием Эйнштейна. Марков обратился за разрешением к нашему послу Малику. Тот отказал. Все делегации подписали воззвание, кроме советской. Дикое положение тянулось до самого конца конференции, пока от Молотова не пришла телеграмма: не подписывать.
Моисей Александрович, рассказывая забавные истории, сохранял на лице неподвижное, серьезное выражение.
– Был такой профессор Румер, сотрудник Ландау. Высокий, худой, грудь впалая… Ландау говорил, что у Румера не телосложение, а теловычитание. Его посадили в тридцать седьмом, тогда же, когда и Ландау. Вернулся он в 54-м году, пришел в ФИАН и звонит мне из проходной. Его не пропускают. Оказывается, у него вместо паспорта справка ссыльного поселенца. «Но допуск есть!» – кричит в трубку Румер. На работу его никуда не брали. Наконец он нацелился в какой-то закрытый институт системы КГБ. Я ему говорю: «Ты, что, с ума сошел?» А он: «Ну КГБ-то точно знает, что я ни в чем не виноват».
Недавно прочел я талантливую повесть Андрея Дмитриева «Поворот реки». И вспомнил про поворот сибирских рек. Когда-то хотели повернуть сибирские реки вспять. Тема эта горячо обсуждалась за нашим столом. Инициатором был член-корреспондент Воропаев, один из создателей этого безумного проекта. Он иногда обедал с нами. Думаю, добейся он своего, и перестройка у нас началась бы раньше. Это была вторая коллективизация, и ее бы экономика не выдержала. На Воропаева ополчился «Новый мир» во главе с писателем Залыгиным. Воропаев кипел негодованием.
– Кому вы верите? – говорил он за столом. – Залыгину? Вот, послушайте, что он писал в пятьдесят восьмом году.
Воропаев раскрыл журнал и прочел отрывок из статьи «Предательству – позор и презрение», опубликованной в журнале «Сибирские огни» и подписанной в числе других Залыгиным. В статье обливали грязью Пастернака:
«Климу Самгину, которому подобен Пастернак, кто-то из народа сказал: «Уйди! Уйди с дороги, таракан». Уйди! – говорим мы вместе со всем советским народом Пастернаку. Не место Пастернаку в нашей стране. Он не достоин дышать одним воздухом с советским народом».
– Теперь вы понимаете? – бушевал Воропаев. – Можно ли серьезно относиться к критике этого человека?
Наступила тишина. Илья Михайлович Лифшиц, физик-теоретик, всегда спокойный, вежливый и осторожный, сказал:
– В математике, как известно, плюс на минус дает минус. А в жизни, тем более нашей, не все так просто…
А Пастернака по-прежнему читают и, думаю, читать будут всегда. И сибирские реки текут, как текли во времена Ермака. И слава Богу.
Сиживал за нашим столом и Дмитрий Дмитриевич Благой, известный пушкинист и литературовед. Он носил пеструю тюбетейку. Она напоминала бархатную шапочку, которую академики, вроде Зелинского, носили в старину. У Дмитрия Дмитриевича была сладкая улыбка (может быть, из-за золотых коронок) и хороший аппетит. Пообедав, он позволял себе высказаться. Ему очень не нравились современные авторы, вроде Бродского, Войновича, Аксенова (что касается Солженицына, то полагаю, этого имени он вообще не знал).
– Вот прочел Аксенова «Остров Крым». Нет, вы послушайте (достает журнал). «Андрей приходил к ней каждую ночь, и она всегда принимала его, и они синхронно достигали оргазма, как и прежде…» Как вам нравится эта лексика: синхронно, оргазм? И это современная литература! Мы катимся в пропасть!
По мере движения к пропасти разговоры и анекдоты за столом менялись. Даже невинные анекдоты про чукчей приобрели окраску. В конце восьмидесятых чукча на кладбище видит похороны и спрашивает: «Отчего человек умер?» Ему отвечают: «Разве не видишь, на венках написано: от жены, от детей, от парторганизации». И это уже рассказывали директора институтов с золотыми звездами на лацканах пиджаков.
А однажды какой-то среднеазиатский академик (тоже со звездой) рассказал о праздновании очередной годовщины советской власти в Казахстане. В огромном зале, копии зала Кремлевского дворца съездов, на сцене сидит президиум во главе с Кунаевым. У всех строгие официальные лица. В зале – тысячи представителей трудящихся. На столе президиума – все, что положено: скатерть, графин с водой, микрофоны. Позади президиума – гигантский бюст Ленина, знамена и вытянутый в струнку почетный караул. В зале – привычная скука. А в будке, которая управляет сценой, сидит вдребезги пьяный машинист. Машинист нажал не ту кнопку, и сцена начала вращаться. Президиум поплыл, и на глазах изумленных трудящихся исчез за занавесом с надписью кумачом: «Вперед к коммунизму и изобилию». Появилась обратная сторона сцены с изобилием: длинный банкетный стол, белая скатерть, хрусталь, бутылки, закуски… Испуганные официанты в черных пиджаках с салфетками, как тараканы, разбегались во все стороны. А потом все повторилось снова: замерший президиум, Кунаев с каменным лицом, знамена, Ленин и почетный караул. В зале – мертвая тишина. Вот так и крутилась сцена, пока будку с пьяным машинистом не взломали. Потом началось торжественное заседание.