Текст книги "Тайна забытого дела"
Автор книги: Владимир Кашин
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
22
Клава проснулась днем. Потягиваясь, вспомнила неожиданно оборвавшийся сон: она танцует вальс в очень теплом зале, и легкое платьице веером играет у ног… Когда это было? Когда она танцевала последний раз?
Еще не совсем прояснившимся взглядом осмотрела комнату. Высокий, с лепными херувимами потолок, влажные стены, прикрытые старыми олиографиями, шаткий круглый столик, потрескавшийся умывальник с разбитой деревянной спинкой, проржавевший эмалированный таз… Вот и все, если не считать широкой, занимающей полкомнаты деревянной кровати, на которой она лежала.
Было холодно. Мадам, как прозвали хозяйку «меблированных комнат», позволяла разжигать печи только перед самым приходом «клиентов». Клава села, натянув на себя видавшее виды ватное одеяло.
За тонкой фанерной перегородкой, отделявшей ее комнату от соседней, пела женщина, которую все называли Коко. Возможно, это была фамилия, давно уже ставшая именем, а скорее всего – прозвище.
Ты сидишь одиноко и смотришь с тоской,
Как печально камин догорает…
Голос у Коко был нежный, и Клава никак не могла понять, как же он сочетается с таким неприятным внешним видом этой всегда пьяной женщины.
Как в нем яркое пламя то вспыхнет порой,
То печально опять угасает…
Коко была уже немолода, «клиенты» ею не интересовались, но, несмотря на это, Мадам не только держала постаревшую красавицу в своих «меблирашках», но и терпела ее бесконечное ворчанье и, казалось, даже побаивалась ее. Они были знакомы давно – еще с того времени, когда Мадам хозяйничала не в бедных «меблированных комнатах», где тайком от власти держала «барышень», а в фешенебельном увеселительном доме, известном всему городу.
Вчера, когда после обеда барышни не знали, куда себя девать, Коко разучивала с ними свой романс, и они с мучительным наслаждением, безжалостно растравляя себе душу, тянули эту печальную мелодию. И, только доведя себя до слез и выплакавшись, немного успокаивались. Так бывает: когда болит зуб, человек согласен лучше испытать мгновенную резкую боль, чем терпеть тягомотную и ноющую.
Как ни куталась Клава в одеяло, теплее не становилось, и вдруг она поняла, что холодно ей не оттого, что остыли за ночь стены, а оттого, что лед у нее на сердце. С того дня, когда изнасиловал ее Могилянский. Потом всплыло воспоминание о минувшей ночи, и по телу пробежала дрожь. Она отогнала это гнетущее воспоминание. Надо думать о чем-то хорошем, светлом.
О чем же? Вот хотя бы о том, как последний раз танцевала вальс «На сопках Маньчжурии», когда была вместе с родителями в гостях.
На весь зал звучала граммофонная музыка, и она танцевала с Антоном. Купалась в волнах счастья. Эти теплые волны исходили от Антона. Странное чувство все время охватывало ее. Это был не просто юноша, а тот самый юнкер, который, встречая ее на улице, целый год провожал взглядом и стыдливо краснел так же, как она. Где он теперь? Вспоминает ли ее?
Какой это был танец! Разве можно забыть! Сердце замирало, она видела только его влюбленные глаза и капельку пота на усиках, которые у него едва пробивались. Потом Антон исчез. Говорили, что юнкеров отправили на фронт, а когда началась революция, его видели в форме офицера белой армии.
Где же он теперь? Вернется ли? А если и вернется, то с презрением пройдет мимо нее.
Клава вытерла слезы уголком пододеяльника. И опять всплыла в памяти минувшая ночь, когда пришел Могилянский.
Мадам не разрешала девушкам капризничать и привередничать, они должны были делать все, что приказывала «кормилица» и что требовали «клиенты». Но до вчерашнего дня Клавы это не касалось. Несколько дней жила она в «меблированных комнатах» и сама не знала, почему хозяйка с ней миндальничает. Тешила себя надеждой, что Мадам даст ей какую-нибудь работу по дому или на кухне. Но вчера явился Могилянский, и Мадам отправила ее в зал…
Клава отодвинула подушку, отвернула угол перины и удостоверилась, что длинный нож, который она незаметно взяла на кухне, сама еще не зная зачем, на месте. Потом бросила взгляд на подоконник, где положила газету, которую вчера подобрала в зале, протянула руку и взяла ее.
Сколько уже времени не видела она ни книг, ни газет! А как любила носить в кабинет ежедневную почту отца: десятки писем и целую пачку газет и журналов!
Читать комиссарскую газету не хотелось – слова какие-то чужие, непонятные. Разве только объявления. Вот они, на последней странице.
«Пятьдесят долларов получит тот, кто сообщит, где находится Алексей Ярош родом из Галиции или что с ним случилось. По слухам, он с 1919 года живет в Подольской губернии, под Винницей. Его разыскивает мать по делу о наследстве».
«Украинский махорочный трест продает курительную и нюхательную махорку».
«Тов. Николаенко, не забывайте о своих обязательствах и пришлите свой адрес. Издательство».
«Красный суд. Дело инженера Дубицкого».
А вот и театральная колонка:
«Укргостеатр» – «Гайдамаки», «Новый театр» – «Поташ и перламутр».
Кино:
«Ампир» – немецкий фильм «Смертельный прыжок».
«Мишель» – «Трагедия любви». Серия вторая (последняя). С участием Миа-Май и В. Гайдарова.
«Миньон» – «Бриллиантовый корабль».
«Маяк» – «Приключения Фортуната».
Кто-то дернул дверь – раз, другой, третий. Вместе с дверью зашаталась вся фанерная перегородка.
– Клава! – это громкий голос Мадам.
Пение в соседней комнате прекратилось.
– Сейчас! – Клава отбросила одеяло, вскочила, подбежала к двери, открыла ее.
Полная хозяйка с трудом вошла в узкую дверь. Она молча осмотрела Клаву, которая еще не успела спрятаться под одеяло, и, видимо, стройная фигурка понравилась ей, толстый слой пудры на щеках шевельнулся, ярко-красные от помады губы растянулись в улыбке.
– Как спала?
– Спасибо.
– У тебя опухли глаза, деточка моя. Умойся холодной водой, и к вечеру пройдет. Опухшие глаза портят даже красивую женщину.
Мадам села на стул. Клава укрылась и молча ждала, что скажет хозяйка. А та высвободила руку из-под шали и протянула Клаве конфеты, которые делали из жженого сахара кондитеры-кустари.
Клава взяла, поблагодарила, но есть конфеты не стала, а положила их на подушку.
– Плакала? Почему? – строго спросила Мадам, и ее бесцветные глаза стали острыми как гвоздики.
Клава молчала.
– Я не хотела бы, чтобы в моем доме были заплаканные женщины. Мужчины любят веселых. А плачут теперь только голодные. Но разве я плохо тебя кормлю?
Клава отрицательно покачала головой.
– Тысячи людей голодают. И взрослые, и дети. – Мадам сделала паузу. – Ты ведь не хочешь оказаться среди них? Не хочешь, я знаю. Ты еще, конечно, не забыла, как умирала, когда Семен Харитонович тебя привел?
Клава вздрогнула.
– Да, да… Именно он. Если бы ты это забыла, то тебя можно было бы назвать неблагодарной. Еще бы! Ты должна всю жизнь молиться за него, потому что эту жизнь вернул тебе он! А? Ты сама-то как думаешь?
Теперь Клава поняла, зачем пожаловала Мадам.
– На первый раз, – глаза Мадам стали строгими, – на первый раз будем считать, что ты не вышла на работу, и сегодня не будем тебя кормить. Но если это повторится…
Клава знала, что Мадам умеет расправляться со своими рабынями. В первое время после революции она притихла, закрыла заведение, но едва начался нэп, снова взялась за свое. С помощью бывшего «клиента», а ныне – компаньона Семена Могилянского, открыла «меблированные комнаты» под видом частной гостиницы. О том, что происходит в ее гостинице, власть пока еще не знала. У ее представителей, чрезвычайно занятых борьбой с бандитизмом, голодом, разрухой, далеко не до всего доходили руки. К тому же Могилянский заверил Мадам, что имеет связи в милиции и поэтому никто ее не тронет.
И действительно не трогали. Но, хотя «живого товара» в голодном городе было сколько угодно, широко разворачивать свою деятельность Мадам не решалась и взяла для начала трех красивых девушек, а недавно Семен Харитонович привел еще и Клаву, заявив, что имеет на нее свои планы.
Вчера он снова пришел, и Клаву чуть не вытошнило от отвращения, когда он касался ее своими короткими и подвижными, как ящерицы, пальцами. Не подпускала к себе, в конце концов укусила его за руку.
– Я поражена его терпением! – отчитывала Клаву Мадам. – Он ведь мог убить тебя, и никто не узнал бы, – добавила она и встала. – Не смей больше так себя вести!
– Нет, нет! – вскочила с кровати Клава. – Я не впущу его! Ни за что! Кого хотите. Я согласна на все. Только не его!
Она стояла босая на холодном полу, в короткой нижней сорочке и вся дрожала от нервного возбуждения.
– Идиотка! – прошипела Мадам. – Посмей только! Сразу вышвырну на улицу!
Теперь она уже не выплыла из комнаты, а словно выпала, и так хлопнула дверью, что чуть не сорвала ее с петель.
* * *
Он все же пришел в эту ночь. Вместе с Мадам. Поставил на столик бутылку вина, развернул бумагу, в которой было два пирожных, и сел. На пальцах его Клава увидела большие коричневые пятна от йода. Мадам, изо всех сил стараясь казаться добродушной, улыбнулась Клаве:
– Если ты голодна… Я не кормила ее сегодня, Семен Харитонович, за вчерашнюю неинтеллигентность. Если хочешь, я скажу, чтобы тебе принесли ужин…
Клава молчала, чувствуя, что ее снова начинает трясти.
– Что вы! – возмутился Могилянский. – Разве можно! Принесите, пожалуйста, все самое лучшее. Чего бы тебе хотелось?
Клава не ответила.
– Конечно, ты виновата, – сказал Могилянский, когда Мадам вышла. – Ты меня очень обидела. Но не кормить – это все-таки свинство.
Клава, одетая в короткое открытое платье, сидела на кровати, не глядя на него. Могилянский умолк и с видом обиженного ребенка уставился на нее своими черными глазками.
Тем временем Мадам сама принесла бокалы, хлеб, две тарелки жареной картошки и сливочное масло.
Лавочник остался этим недоволен.
– Я не вижу ни шоколада, ни вообще чего-нибудь путного. Что вы, Мадам! Я же сказал – для Клавы ничего не жалеть!
Мадам снова вышла, и через несколько минут маленький круглый столик был весь уставлен самыми вкусными вещами. Выполнив волю компаньона, хозяйка улыбнулась Клаве и ушла, плотно прикрыв за собою дверь.
Могилянский встал, запер дверь на крючок, откупорил бутылку, налил в бокалы вина. Пододвинул свой стул поближе к кровати.
– Клава!
Она не шевельнулась. Смотрела на лавочника и снова вспомнила вчерашний вечер. Вчера он пил с друзьями в большом зале. Клава и Коко подавали и убирали со стола. Один из собутыльников Могилянского, тот, которого Клава называла Конем, рассказывал о Торговом кооперативном обществе, разрешенном большевиками, и обещал лавочнику большие прибыли. Другой, железнодорожник, предлагал вагоны. Могилянский убеждал их обоих, что вкладывать деньги в кооперативное дело сейчас рискованно, потому что власть, несмотря на объявленную новую экономическую политику, еще не потеряла вкуса к экспроприациям и остается на стороне не частника, а голодранцев. Она способна одним махом забрать все назад.
– Где бы взять денег? – продолжал Могилянский. – Были бы деньги, я мельницу бы пустил. И занять негде. Когда-то были банки. – Он замолчал и пристально посмотрел на Клаву, сидевшую в углу и не сводившую глаз с железной буржуйки, на раскаленных стенках которой возникали и гасли синие, розовые, золотые змейки.
Гости еще долго спорили, но Клава не прислушивалась. Коко сильным голосом затянула песню, и подвыпившие мужчины подхватили.
В это время Клава, как ей казалось, незаметно выскользнула на кухню. Но Могилянский побежал следом за ней и начал ее обнимать. Она не выдержала, укусила его за руку и убежала в свою комнату. Там заперлась, легла на кровать и сжалась в комок.
Могилянский стучал в дверь, ругался, угрожал, что сорвет крючок. Мадам тоже прибежала на шум, тоже кричала, угрожала выбросить на улицу, но Клава не отвечала. В конце концов от нее отстали.
На этот раз у лавочника было какое-то сдержанное, непривычное для Клавы выражение лица. В глазах его была не одна только похоть.
– Клава, ну что ты? – примирительно сказал он. – Давай выпьем, не сердись. Я ведь у тебя единственный на свете близкий человек. – Он хотел сказать «родной», но не решился. – Матери у тебя нет, отца тоже, а я тебе почти… – Он помолчал, подбирая слово. – Почти муж…
Если бы это не Могилянский сказал, Клава, наверно, только улыбнулась бы, но на него глянула она зло и враждебно.
Коко никак не могла закончить свою песню, и за стеной, словно на испорченной граммофонной пластинке, повторялось:
Ты поверь, что любовь – это тот же камин,
Где сгорают все лучшие грезы,
А погаснет любовь – в сердце холод один,
Впереди же – страданья и слезы…
Могилянский залпом выпил свой бокал, а со вторым подошел к Клаве.
– Я все время думаю о тебе. И тебя, и меня обидели. Мы должны, Клавочка, вместе держаться. А главное – я люблю тебя! Представь себе!..
Он взял бокал в левую руку, а правой обнял ее за плечи. Клава оттолкнула его так, что он выронил бокал. Вино, которое делали тогда из подкрашенного спирта, красными струйками потекло по стене.
– Ну и черт с тобой! – рассердился Могилянский, стряхивая брызги с брюк. – Думал забрать тебя отсюда. Нашли бы квартиру, кормил бы тебя, поступила бы на какие-нибудь курсы, образование-то есть. А там, с богом, и поженились бы. Но ты, я вижу, с ума спятила. Зачем мне такая? – Он обернулся к столику и снова налил себе вина. – Сиди, сиди здесь, у этой Мадам, пока нос не провалится.
– А не вы ли меня сюда привели? – с ненавистью глядя на него, закричала Клава. – В этот сифилис? Не вы? А кто же? Отвечайте!
– Ты с голоду умирала…
– Спаситель! – с презрением бросила она.
– Я привел тебя всего на несколько дней и просил Мадам, чтобы никого к тебе не пускала. Сам не знаю, что со мной творится. Ночами ты мне снишься. И все такою, какой в первый раз тебя увидел, когда приезжала с отцом на ярмарку, когда белым облачком с неба спускалась – из кареты на землю. Сейчас все меняется, большевики людям предприятия возвращают. Может быть, и твой отец объявится. Поженимся тогда. Не беспокойся, все будет законно, как полагается.
Клава вспомнила, как жаловался накануне Могилянский, что негде взять денег на мельницу. «Неужели это правда, неужели и в самом деле все вернется, и дом, и семья? Но ведь он-то, Семен Харитонович, наверно, знает! Неужели правда, неужели возможно?» Она посмотрела на Могилянского уже не отчужденным, мертвым взглядом, а с живой искоркой интереса. Лавочник сразу заметил это и обрадовался.
Но не о нем думала Клава.
«Мне-то, мне-то прошлое уже ни к чему – рассуждала она. – Не будет мне места в том мире, в котором жила беззаботная девочка Клава. Да и самой-то девочки нет больше на свете. Для меня было бы невыносимо, если бы все вернулось. Я переступила такой рубеж, через который назад нет дороги: не возвращаются души мертвых через Стикс. Суждено мне навечно остаться в мрачном царстве Мадам. Так не лучше ли сразу из жизни уйти, умереть, чтобы все исчезло – и что было, и что будет?..»
Ты поверь, что любовь – это тот же камин,
Где сгорают все лучшие грезы…
По щекам ее текли и текли слезы, но она их не ощущала.
Она задумалась, прислушиваясь к печальному пению, и, казалось, утихомирилась. Могилянский решил, что пришло его время. Прикоснулся к безвольно склоненным под платком плечам.
– Отстаньте! – глухо произнесла Клава. – Отойдите, Семен Харитонович!
Он не отступался.
– У меня сифилис! – Она оскалила зубы и стала страшной. – Из-за вас заразилась, подлец!
– Врешь! – набросился на нее Могилянский, перестав притворяться добрым. – Врешь, врешь! – повторял он, сжимая ее в объятиях. – Выдумала! Ты просто ненавидишь меня! – пыхтел он. – Но я заставлю!
«Кричать? – подумала Клава. – Но здесь ведь никто не обращает внимания на женские крики и стоны!» И, словно в ответ на эту отчаянную мысль, из соседней комнаты донесся вопль Коко, которым резко оборвалась песня.
Клава вырвалась, выхватила из-под перины нож и, закрыв глаза, замахнулась на Могилянского. Он успел перехватить ее руку и вывернул ее так, что Клава закричала.
В дверь резко забарабанили. Не обращая на это внимания, взбешенный лавочник продолжал выкручивать Клавину руку, пока, теряя сознание от боли, она не выронила нож и не упала на пол.
Фанерная стена вместе с дверью дрожала, как во время землетрясения, посыпалась штукатурка и полетел на пол сорванный с двери крючок. Дверь распахнулась. Могилянский отпустил Клаву и наступил ногою на нож.
У нее не было сил, чтобы встать. С пола все казалось призрачным, ненастоящим: чьи-то ноги в сапогах и галифе, военная шинель. За сапогами стояла Мадам, как игрушечная матрешке, поставленная вниз головой.
– Что здесь происходит? – строго спросил военный. – Поднимите ее!
Могилянский взял нож, положил на стол, потом помог Клаве подняться.
Теперь она увидела лицо военного. Это был инспектор милиции, который расспрашивал ее об отце. За спиной Решетняка она увидела еще каких-то людей. «Облава!» – и она опустилась на кровать.
– Что здесь происходит? – кивнув в сторону Клавы и Могилянского, еще раз гневно спросил Решетняк.
– Товарищ инспектор… – забормотал Могилянский.
Решетняк отмахнулся от него.
– Снимает комнату… – сказала Мадам. – Кажется, курсистка, приезжая. А зачем мужчина пришел, не знаю. За всеми не уследишь.
– Ах, вот оно что! – презрительно произнес Решетняк. – Девочка! Марш домой! Чтобы ноги твоей здесь не было!
Могилянский тоже хотел уйти: «Помогу ей одеться, она совсем слаба…», но Решетняк остановил его.
– Вы когда-то за ее соседа себя выдавали, – напомнил инспектор. – О ваших соседских делах мы с вами еще поговорим. В милиции. А Клава без вашей помощи обойдется. – И, обернувшись в сторону Мадам и выглядывавших из-за ее спины «клиентов» и «барышень», добавил: – Это и к вам всем тоже относится.
23
Юрисконсульт позвонил Ковалю в конце дня и сказал, что у него есть новость.
Через полчаса подполковник был уже на квартире у Козуба.
– О, вы так оперативны! – приветливо встретил его хозяин. – Заходите, земляк, сюда, пожалуйста, в кабинет.
Он взял из рук Коваля его форменную фуражку и аккуратно пристроил ее на специальной полке в прихожей. Потом засновал по комнате, пододвинул гостю кресло и, сбегав на кухню, вернулся оттуда с большими матовыми фужерами и охлажденным сифоном газированной воды, который в тепле сразу запотел.
– Итак, дорогой подполковник, так вот сразу я вам ничего не скажу. Помучаю немножко. И хочу, чтобы сперва вы поделились своими успехами.
Худощавое лицо юрисконсульта светилось доброжелательством. Казалось, человек радостно предвкушает, как преподнесет гостю сюрприз.
Коваль кивнул и, опустившись в кресло, откинулся на спинку. Он был утомлен жарой и огорчен неприятным разговором с комиссаром.
Собственно говоря, ничего особенного не случилось. Просто начальник управления вызвал его и спросил о результатах розыска убийц Гущака, а он, Коваль, ничего определенного ответить не мог.
Кабинет у комиссара был почти такой же, как у него, только немного больше и лучше обставленный, с селектором; такие же окна на тихую улицу, где стояли развесистые липы и каштаны; та же старая липа, вершина которой виднелась из его окон, шелестела и здесь, и доносилось снизу то же самое урчанье автомобильных моторов и шорох шин по асфальту. Но воздух в этом кабинете был иной – он словно был наэлектризован.
Широкое лицо комиссара не выражало никаких эмоций. Только в глазах его, когда он поднимал голову и смотрел на Коваля, был холод.
Они начинали службу вместе, молодыми офицерами, и Коваль совершенно спокойно относился к тому, что бывший его товарищ опередил его и по службе, и по званию. Комиссар, в свою очередь, уважал Коваля и никогда не позволял себе повысить на него голос, даже под горячую руку, но иногда подполковнику казалось, что начальник управления, как и многие люди, не любит свидетелей своего продвижения и роста. Как-то в дружеской беседе комиссар сказал ему: «Нет, Дмитрий Иванович, начальник управления – это не старший сотрудник, не просто начальство – это уже политический деятель. Он своими действиями и решениями влияет на ход государственных дел. А вам нужно думать о делах практических».
Коваль не мог с этим согласиться, потому что считал, что каждый работник милиции, от рядового и до комиссара, является представителем государства и в силу этого делает политику, но возражать не стал, понимая, что комиссар хочет поставить его на место.
На этот раз снова зашла речь о политике, и начальник управления заметил, что убийством репатрианта интересуется общественность и что уже вроде бы за границей все стало известно, и поэтому от него, Коваля, ждут результатов в кратчайший срок.
Сидя у Козуба, подполковник на несколько секунд смежил веки, как бы отгоняя неприятное воспоминание.
– К сожалению, Иван Платонович, ничего утешительного.
– Тогда, может быть, отложим разговор. Вид у вас утомленный.
Подполковник отрицательно покачал головой.
– Малость подзаправитесь?
– Спасибо, нет. Так что у вас за новость?
– Одну минуточку. Диву даюсь, как только сохранилось… – Козуб принялся рыться в старых папках. – У меня свой архив, персональный – и вдруг… глазам не поверил!.. – И юрисконсульт протянул подполковнику листок папиросной бумаги, на котором расплылись жирные буквы типографского шрифта.
Это была листовка партии социалистов-революционеров, где, в частности, говорилось, что из Резервного банка бывшего Кредитного общества большевики вывезли все ценности.
– М-да-а, – протянул Коваль, прочитав листовку и выбирая глазами место на столе, куда можно было бы ее положить, будто боялся запачкать полированную поверхность. У него даже появилось желание вымыть руки. Он достал носовой платок и обтер им пальцы – словно после прикосновения к трупу.
Юрисконсульт внимательно следил за каждым его движением.
– Время было чрезвычайно сложное, – сказал Козуб. – Без объединения рабочих и крестьян, а также всех республик невозможно было создать надежную экономику, избавиться от разрухи и голода, оградить себя от притязаний мировой буржуазии. Помню популярную тогда притчу об отце, который перед смертью созвал своих сыновей и предложил им сломать веник. Когда никто из них не смог этого сделать, отец посоветовал развязать веник и каждый прутик сломать отдельно. Словом: союз серпа и молота и союз республик. А врагам все это, естественно, не нравилось.
– Как эта листовка у вас сохранилась?
– Можно сказать, чудом. Затесалась между бумагами, попала под скрепку и пролежала столько лет! И так же случайно нашлась. Словно специально ждала своего часа, – улыбнулся Козуб.
– А почему же к делу об ограблении банка ее не приобщили? Это ведь не единственный экземпляр.
– Конечно, не единственный. Таких листовок эсеры напечатали много.
– Странно, странно… – продолжал Коваль. – Этот документ придает делу совершенно иной оборот.
Козуб воспринял эти слова подполковника как обращенный к нему вопрос.
– Почему не приобщили? Мне сейчас трудно сказать – почему. В то время я, наверно, не все еще понимал. Во всяком случае, в большой политике не очень-то разбирался. А сейчас подробностей вспомнить не могу – как и почему. Кажется, какое-то начальство не захотело придавать этой истории такого значения, а решило ограничиться розыском банковских ценностей. Ну, а ценностей, как вы знаете, мы не нашли, потому что либо погибли, либо эмигрировали все участники преступления. Вот и закрыли дело. И сейчас, боюсь, вы ничего не найдете. Во всяком случае, мне лично так кажется. Деньги эти давно уже пущены по ветру во всяких Канадах.
Вечерело, но еще жаркое солнце заглядывало в кабинет, и юрисконсульт пригласил гостя на просторную веранду, заросшую диким виноградом.
Коваля листовка озадачила. Когда новое событие, новый факт или предмет хоть немного изменяют установившийся ход мыслей, к которому человек привык, необходимо какое-то время для переоценки ценностей, и в голове происходит увязка старых и новых представлений. Что-то в этом роде ощутил и Коваль, хотя листовка и не перечеркнула его предыдущих умозаключений, а лишь придала им более определенное и точное направление.
Представил себе свою схему, над которой засиживался вечерами. Листовка не уменьшала число неизвестных. Наоборот. Но она пробуждала новые вопросы, которые могли натолкнуть на решение главной задачи: кто и зачем убил Андрея Гущака.
В голове подполковника вопросы эти выстраивались и систематизировались, и он чувствовал, что разгадка словно витает в воздухе. О чем бы он ни думал: о том, почему так внезапно сошел с ума Апостолов, или почему банда Гущака была уничтожена полностью, кто навел на нее милицию, или о том, почему инспектора Решетняка не отдали под трибунал за связь с врагом – это было бы вполне естественно, время-то было суровое, и такое не прощалось никому, особенно когда речь шла об интересах государства! – ответы, казалось, бабочками порхали перед глазами: только руку протяни – и хоть одну, а непременно поймаешь или она сама, в конце концов, опустится на твою ладонь. Но стоило подполковнику попытаться положить ключ от тайны в карман, как тут же выяснялось, что ключа-то и нет, а есть только мираж, фата-моргана.
Козуб вежливо молчал, давая Ковалю возможность углубиться в себя.
«Но чего-то не хватает, чего же, чего же, чего?..» – думал подполковник.
– Иван Платонович, – заговорил он наконец, – вы хорошо помните год двадцать второй?
– Да.
– Я знаю то время только по литературе и кино.
– В жизни бывают нюансы, которые при отображении теряются. Никакое произведение не передаст полностью аромата времени хотя бы потому, что это всего-навсего произведение. Во всяком, если можно так выразиться, сотворенном творении есть заданность и искусственность. Ни запаха, ни вкуса не пересказать. Помню дух подъема и экзальтации, царивший в те годы. С одной стороны – холод, голод, развалины, сыпняк, смерть; с другой – просветленные лица, вера, благодаря которой черный сухарь кажется белым караваем, а раны, полученные в боях с классовым врагом, почетны, как ордена. Много было создано знаменитых песен: «Варшавянка», «Марсельеза», «Наш паровоз», «Смело, товарищи, в ногу!» – в этой песне есть слова, которые очень точно передают настроение тех лет: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это!» Фанатизм был такой, что даже смерть за идеалы воспринималась как награда. «И как один умрем в борьбе за это!» Для кого же тогда «новый мир строить», если все умрут? Алогично? Но именно в этой алогичности и заключалась вся логика!
– Ограбление банка Апостолова произошло перед Всеукраинским съездом Советов. Листовка распространялась в эти же дни?
– Да.
– А вы во время съезда где были?
– О! Тоже на съезде. Конечно, не делегатом, а в охране. Но имел доступ в зал.
Глаза Коваля говорили о том, что усталости он совсем уже не ощущает. И о чем-то еще. Но Козуб не мог понять, о чем именно.
– Поделитесь, Иван Платонович, своими впечатлениями.
– Гм. – Козуб протянул руку и сорвал виноградный лист. – Молодой, глупый был, Дмитрий Иванович, не понимал, что нахожусь на высоком гребне истории. – Юрисконсульт смял лист и выбросил его за окно. Помолчал. – Зима была неустойчивой – то мороз, то оттепель, то метель. Около театра, где должен был проходить съезд, несмотря на холод, с самого раннего утра толпились люди. Много пришло представителей рабочих собраний, бедняцких союзов. Одни пожимали делегатам руки, другие провожали их восторженными взглядами. Делегаты держались с достоинством, но просто. В зале не было пышных украшений. Обстановка была деловая. Открыл съезд председатель ВУЦИКа Григорий Иванович Петровский. Потом стоя пели делегаты «Интернационал» и «Завещание» Шевченко. Доклад о деятельности правительства УССР сделал Михаил Васильевич Фрунзе. Я стоял за сценой, почти что рядом с президиумом, и хорошо видел его энергичное лицо. Некоторые цифры меня поразили – до сих пор помню: в двадцать первом году голодало на Украине пять губерний, тридцать восемь уездов, а уже в двадцать втором году голод пошел на убыль. Запомнилось из доклада уполномоченного наркомфина, что экономика республики крепнет, в октябре этого года Украина получила от РСФСР помощь в размере двадцати четырех триллионов рублей. А вот в этой гнусной листовке, – он приподнял листок и снова бросил его на стол, – говорилось, что не мы получаем помощь из РСФСР, а наоборот… Вот и все. Больше по этому делу добавить не могу ничего.
– Записано с ваших слов верно, – произнес подполковник фразу, которой обычно заканчивается протокол допроса, и оба рассмеялись.
– Вы все-таки устали, – сказал Козуб, – а я вас политикой пичкаю. Давайте немного отдохнем. Вспомним нечто другое. Я, знаете ли, познакомившись с вами, как-то особенно остро ощутил, что значит землячество. Ночь не спал – все вспоминал и вспоминал. И обидно стало, что так незаметно, уйдя в дела, ни разу не оглянулся на свое детство, на молодость. Сейчас уже нет ничего для меня на Ворскле: родители умерли, в доме нашем чужие люди живут, друзей разбросало по белу свету. Только и всего, что прочтешь родное название где-нибудь в книге или в газете. Ох, и взволновали же вы мою душу, Дмитрий Иванович, – продолжал юрисконсульт, – всколыхнули во мне множество воспоминаний. Даже песни слышатся. Помните: «Ворскла – рiчка невеличка, тече здавна, дуже славна, не водою, а вiїною, де швед полiг головою». – Козуб вздохнул. Помолчав, добавил: – Но все воспоминания обрываются на гражданской войне, на нэпе… Примерно до двадцать шестого я хоть раз в год домой ездил. А с того времени не был совсем. Говорят, немцы сильно разрушили наше местечко, захирело оно.
– Процветает, – возразил Коваль. – Теперь это не только сельскохозяйственный район, но и промышленный. За Ворсклой кирпичный завод построили. Нефть нашли. Новостройки. Вот только Колесникову рощу в войну на дрова порубили. Жаль.
– Вспоминаются некоторые фамилии. Как сквозь сон. Был такой аптекарь Краснокутский. Учителя из бывшего уездного коммерческого училища – Пузыренко, муж и жена, он химию преподавал, а она – язык и литературу. Потом темноволосый, высокий, завшколой, фамилии не помню…
– Терен, – сказал подполковник. – Хотите, расскажу вам о его сыне Ярославе, танкисте?
– Сына не знал. Помню, что жил этот завшколой недалеко от моих родителей, у Красных казарм. А сына не припоминаю.
– Я с ним в одном классе учился, – сказал Коваль. – Это был близкий мой друг.
– Был?
Подполковник Коваль рассказал историю Ярослава Терена, который погиб, освобождая от фашистов родное местечко. Солнце тем временем спряталось за дома, и на веранде сплелись, перепутались тени.
– Дмитрий Иванович, – торжественно произнес Козуб, – уж коли земляки мы с вами и одними тропинками сызмалу ходили, рассчитывайте на меня. Особенно в этом деле. Если что нужно, чем смогу – помогу.