355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Саксонов » Повесть о юнгах. Дальний поход » Текст книги (страница 3)
Повесть о юнгах. Дальний поход
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:05

Текст книги "Повесть о юнгах. Дальний поход"


Автор книги: Владимир Саксонов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

VI!

– Стой, кто идет?

Не пойму, чего больше в этом окрике из темноты – угрозы, надежды или тревоги. Так много интонаций, что мне становится зябко: я еще не слышал, чтоб у Сахарова был такой голос.

Разводящий отвечает.

– Разводящий, ко мне, остальные на месте! – облегченно командует Сахаров.

Свет карманного фонарика, скользнув по его совиной фигуре, падает вниз. Теперь видна широкая траншея – вход в подземный склад боепитания.

По команде разводящего я подхожу и убеждаюсь, что дверь склада опечатана. Потом слушаю, как они уходят.

И остаюсь один.

Словно кто-то отнял ладони от ушей: лес гудит, стонет так протяжно, что кажется – вот-вот захлебнется ветром и затрещит.

Я беру винтовку наперевес.

На поляне неровными пятнами лежит снег. Если долго смотреть на них, пятна начинают расплываться, их съедает темнота. А вглядываешься в черную стену леса – опять откуда-то появляются белые пятна.

Постоять в траншее? Нельзя. Оттуда и этого не увидишь.

Разводящий и Сахаров уже, конечно, в карауле. В теплой, чисто выбеленной комнате, где ярко светит лампочка без абажура и от пирамиды с винтовками падает тень на стену. А на стеке в рамке – присяга, и до нее дотягиваются удлиненные кончики штыков.

Говорили, что после того, как мы примем присягу, нам выдадут ленточки и флотские ремни с бляхами. Присягу мы приняли. И получили оружие – винтовки образца 1891/1930 годов, знаменитые русские «трехлинейки». А ленточки и ремни – пока нет. Но сейчас шинель на мне туго перепоясана, в правое нижнее ребро уперся подсумок, а в нем настоящие патроны. Этот ремень мне выдали только на сутки, в караул. «Несение караульной службы является выполнением боевой задачи». Так написано в уставе.

…В той комнате есть еще печка, скамья, бачок для кипятка и стол, покрытый красным сукном. А на столе, тоже в красной обложке, одна-единственная книжка – этот устав.

В нем все ясно, как в букваре: лечь топить с восемнадцати часов, кипяток иметь круглые сутки, в помещении поддерживать тишину и порядок, «отдыхать лежа (спать), не раздеваясь».

Сахаров сейчас, наверное, «отдыхает лежа» – спит.

Посветлело как будто… Я не сразу догадываюсь, что это луна. Появится или нет? Она где-то рядом – теперь можно рассмотреть, как быстро летят облака.

…Интересно, что те два парня из соседней роты делали в партизанах? За что им ордена дали? И тех ребят, с самовара, тоже наградили. Хорошо, что у них были глубинные бомбы. Потопили подлодку, надо же!..

А может, я сейчас диверсанта задержу? Может, тот «юнкере» все-таки его сбросил? Хотя нет, навряд ли…

Руки озябли. Прижав винтовку к локтю, я прячу их в карманы шинели и в правом нащупываю плотный конверт.

Мама пишет: «Обязательно соберу тебе посылку» или «Обязательно соберу на днях тебе посылку»? Я ощупываю письмо. Никак не могу вспомнить точно: «Обязательно на днях соберу…» Очень хочется перечитать сейчас же…

– Стой, кто идет?!

Я спрыгиваю в траншею. За спиной у меня – опечатанная дверь склада, а впереди… теперь я узнал его – политрук роты лейтенант Бодров.

– Стой, кто идет?

Остановился? Нет.

Я щелкаю – затвором.


– Стой, стрелять буду!

Остановился. То-то… А ведь мог бы и не заметить – хорошо, что луна!

– Кто на посту?

– Юнга Савенков!

– Давно стоите?

– С двадцати четырех часов, товарищ лейтенант.

– Ясно, – говорит он. – Ну и погодка… Не замерзли?

– Нет, что вы, товарищ лейтенант!

Похвалит он меня за бдительность?..

– Так… Продолжайте нести службу.

– Есть!

Бодров поворачивается, собираясь уходить.

– Товарищ лейтенант…

– Да?

– Скажите, пожалуйста, сколько времени?

– Пять минут второго.

– Благодарю.

Поговорили… Жаль, что мало. А все-таки легче.

Неужели сейчас только пять минут второго? Ошибся, наверное, лейтенант – часа два теперь или около этого… Может, пять минут второго было, когда он пошел проверять посты? И пока мы с ним говорили, тоже время прошло…

Холодно. Ветер все сильнее. Насчет погодки он правильно сказал. А что сейчас в море творится!..

Зато в кубрике хорошо. Спят все. Дневальный слышит, как похрапывают ребята. И нет для них ни леса, ни моря…

Вообще-то кубрики получились на славу. По стенам, как на корабле вдоль бортов, в три яруса койки, а в углах, по диагонали, две печки: времянка и капитальная, кирпичная. Когда их натопят, наверху жарко. И пахнет поленьями, подсыхающими портянками, а в начале месяца, когда нам выдают сахар (вместо махорки), пахнет еще и жженым сахаром: многим нравится варить его в кружках. Смесь запахов получается крепкая!

Все это сейчас так далеко. На какое-то время я просто перестаю верить, что они были: и разговор с лейтенантом, и караульное помещение, и кубрик… Нет ничего, нет даже леса, а только гудящая темнота, полная движения, которого я не вижу.

А видеть надо – такая боевая задача.

…Холодно все-таки.

Я решаю постоять немного в траншее. Здесь тише, но как-то не по себе. Опять выхожу, оглядываюсь. И цепенею: шагах в пяти от меня кто-то лежит, упершись в землю руками И растопырив локти.

– Встать!

Голос у меня чужой.

Беснуется ветер. Лес вокруг – сплошной гул.

– Встать!

Замахиваясь винтовкой, я шагаю вперед и в самый последний момент понимаю: передо мной пень. Ахнув от ярости и еще не прошедшего страха, я изо всех сил всаживаю в него штык…

…Тихонько шепчутся сосны. Их желтоватые стволы ясно выделяются на побуревшей еловой хвое. Над ними ровное серое небо, а внизу, у подножий, – нетронутые островки первого снега.

И мне эти скупые краски кажутся красивыми. По крайней мере четко, понятно и ничего не сливается.

Сейчас, днем, все здесь выглядит по-другому: довольно редкий лес, бестолковые следы на поляне, траншея… Только этот вывороченный пень похож все-таки на человека, который готовится прыгнуть.

Я подхожу к нему, пинаю ботинком. И улыбаюсь: пень весь исколот штыками, весь! Значит, не я один с ним сражался…

Кончаются мои первые сутки в карауле.

А мама пишет: «На днях непременно отправлю тебе посылку…» – теперь помню точно.

…Вечером мы возвращаемся в роту.

Воронов – он был начальником караула – выстраивает нас в кубрике. Вызывает из строя Сахарова и объявляет ему благодарность за отличное несение караульной службы.

– Служу Советскому Союзу! – отрывисто говорит Сахаров.

И становится в строй.

– Юнга Савенков!

Ага, мне, значит, тоже… Выхожу из строя.

– Юнге Савенкову за разговоры на посту с посторонним лицом два наряда вне очереди!

– Есть два наряда…

– Громче!

– Есть два наряда вне очереди!

– Становитесь в строй.

«Дурак! – говорю я себе. – Маменькин сынок!»

VII!

Бремя идет. Как говорится, привыкаем.

Заправляешь утром койку – исчезают последние обрывки каких-то домашних снов, а разбираешь ее вечером – день, который прошел, можно потрогать рукой: плечо помнит тяжесть винтовки, ладонь – бугры морских узлов, пальцы – головку радиоключа.

Домашние сны снятся все реже…

Сегодня была боевая подготовка марш-бросок, атака, занятия на стрельбище. Когда-то мы сидели около валуна, вокруг трещали костры, и в озере отражались облака, похожие на снег. И мне казалось, будто все, что со мной происходит, – не настоящее… А сегодня я полз по тому самому месту, где плавали облака, полз по-пластунски: вдавливался телом в снег, тащил за ремень винтовку, отплевывался снегом и моргал изо всех сил, потому что некогда было протереть залепленные им глаза…

– Товарищ лейтенант, дневальный по кубрику юнга Сахаров.

Он доложил вполголоса, как и положено докладывать после отбоя.

– Вольно, – негромко ответил Бодров.

Я, наверное, стал засыпать: не слышал, как политрук вошел в кубрик. Любит он проверки устраивать! Но теперь это меня не касается. Дневальный не я, а Сахаров. Он отдыхал перед заступлением в наряд, когда я полз по-пластунски, когда старшина роты прохрипел: «Справа, короткими перебежками – вперед!» – и я вскочил, увидел, что до сосен рукой подать, но бежать в глубоком снегу было ой как трудно! И гранату – настоящую, боевую – я бросил точно, прямо в макет. Воронов похвалил… Так что отдых заработан честно, а время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит – ни политрук, ни тем более Сахаров.

…Бежать было трудно. За соснами опять открылась поляна, и в этом месте мы скапливались для атаки.

Осенью там желтели топкие кочки.

О чем думает человек, когда ползет по-пластунски, а потом лежит, кося глазом в небо, и ждет сигнала идти вперед, в бой? Не знаю. Может быть, о всякой всячине. Я думал о том, что время идет и замерзает озеро. И выпадает снег. О том, что я тосковал когда-то, глядя, как плавают в этом озере облака, а сегодня прополз по нему, замерзшему, по-пластунски и почувствовал, как оно, время, идет и как меняет не только все вокруг, но и что-то во мне самом. Когда-то я, озябший, радовался теплу от костров, а теперь разгребал голыми руками снег, и они были красные и горячие.

Бывает, додумаешься до чего-нибудь простого, известного, а кажется – открытие сделал. Это потому, что сам додумался…

Потом я увидел на снегу пятнышко крови. Осмотрел руки – нигде ни царапины. Откуда же оно? Пригляделся, потрогал его пальцем – клюква, оказывается. Самая настоящая клюква. Ну да: осенью здесь желтели кочки, значит, на болоте росла клюква. Я осторожно разгреб снег и сразу нашел еще две ягоды. Крупные, пунцовые. Они оттаивали во рту и сладко лопались. В жизни не пробовал ничего вкуснее!

– Дневальный, чья это роба? – спросил политрук.

…И тогда я заторопился: знал, что вот-вот поднимут в атаку, а найти хотя бы одну, только одну еще клюквинку казалось очень важным.

– Юнги Савенкова! – громче, чем нужно, ответил вдруг Сахаров. И добавил презрительно: – Не мог сложить как следует.

Я стиснул зубы.

– Разрешите его разбудить? – Сахаров радостно прищелкнул каблуками.

…Нашел я тогда и четвертую. Но поднять не успел. Край неба, верхушки сосен качнулись, освещенные красной ракетой. Двинулся навстречу лес. Я бежал. Ударил одно чучело штыком, сшиб другое прикладом…

Сейчас встанет на скамью, ткнет меня кулаком в бок и прошипит: «Савенков, поднимитесь и сложите форму как положено!»

И поднимусь. Придется. Слезу – в тельняшке и подштанниках – со своего третьего яруса. А лейтенант и Сахаров будут смотреть, как я слезаю. Унизительно! Унизительно вставать в таком виде перед командиром, у него-то шинель на все крючки и каждая пуговица сияет! А тут еще Сахаров…

Внизу, на длинной скамье, все сложили свои робы – сложили аккуратно, прикрыв синими матросскими воротничками. Как положено.

А я просто забыл…

– Сам разбужу, – сказал политрук.

Еще не легче: пожалуй, выговор влепит!

Я открыл глаза и тут же опять зажмурился. Отвернуться к стене? Не успею. И какой толк?..

А Бодров уже вставал на скамью. И чего ему не спится?

…Одно чучело штыком, другое – прикладом. И сердце так колотилось! Атака совсем не казалась игрой – это была боевая подготовка.

Я чувствовал, что политрук смотрит на меня. Потом услышал, как он вздохнул.

– И руки под щеку… – удивившись чему-то, тихо сказал лейтенант.

Он слез обратно. И произнес совсем другим, недобрым голосом:

– А вы почему не проследили? Поправьте сами.

– Есть!

На этот раз Сахаров каблуками не щелкнул.

Послышались шаги, и дверь негромко хлопнула.

Эх, жалко, политрук не видел, как я сегодня на стрельбище бросил гранату! Встряхнул ее – в ней зажужжало, и очень захотелось поскорее бросить ее, ожившую, но я все-таки прицелился – и в самый макет!. «Порядок, – сказал Воронов. – Молодец!» Я распрямился и увидел, что с верхушки сосны сыплется снег. Леха, бросив свою гранату, присел рядом со мной на дне окопа и достал из кармана целую горсть клюквы: «В снегу откопал… Попробуй, вкусная!»

…Сахаров потянул мое одеяло. Но ведь ему было приказано самому поправить! Я, улыбаясь, свесил голову и увидел широкое Лехино лицо. Он приподнялся на своей койке – подо мной, – вытянул голову и дергал за одеяло:

– Савенков!

– Ay! – сказал я.

– Встань и сложи форму как положено, – сказал Леха.

Я даже не сразу понял: что это он?

– Слышишь?

Сахаров смотрел на Чудинова с интересом.

Я подумал, медленно откинул одеяло. Слез со своего третьего яруса. Сложил робу и аккуратно прикрыл ее синим воротничком с тремя белыми полосками.

– Лучше, лучше! – сказал Сахаров.

Холодно было стоять босиком. Я сел на скамью, вытер ноги, посмотрел на койку старшины. Воронов спал, а может, и не спал. Лицо у него было довольное.

А Леха отвернулся к стене.

Я покосился на Сахарова. Он с интересом смотрел на затылок Чудинова.

Ладно, время, отпущенное на сон, мне никто не прибавит.

– О чем бормочешь? – спросил вдруг Юрка, когда я наконец улегся.

– И чего вам не спится сегодня!

– О чем?

– Так, – вздохнул я. – Время идет, все меняется – и природа и люди…

– Да ты философ! – сказал Железнов.

IX

Сыто гудела набитая дровами печь. Вадик Василевский сидел перед ней на корточках и пел:

 
Когда в море горит бирюза,
Опасайся шального поступка…
 

Брился старшина.

А на столе лежала посылка.

Тот не получал подарка, кто далеко от дома не держал в руках такой ящичек. На нем даже сургуч и печати кажутся особенными. В нашем кубрике посылки еще никому не приходили. Мне первому. Я ее нес, и все оглядывались. Посылка! Из дома!.. А сейчас она лежала на столе, и ребята даже письма читать не начинали – смотрели на ее сургучи и улыбались.

Жалко, что мама никогда этого не увидит. И рассказать не расскажешь, а жалко, что она никогда не увидит этих ребят в матросских робах и не услышит, как печка гудит, не почувствует, как у нас празднично из-за ее посылки: мы вроде смотрим друг на друга какими-то новыми глазами и непонятно почему, но гордимся, что живем в одном кубрике и получаем посылки с Большой земли.

– Хочешь, открою? – предложил Сахаров.

– А чем?

Юрка протянул мне штык. Я поддел крышку, нажал. Скрипнув, обнажились тонкие гвоздики.

– Подожди-ка, – сказал вдруг Леха. – Встряхни… Есть там коржики?

Сахаров поднял руку:

– Тихо! Радисты принимают на слух…

Все рассмеялись.

– Так и не понял, – признался Леха.

– Сейчас посмотрим. – Я снял крышку и отложил ее в сторону.

– Бумажка, – пропел Юрка. – А под ней? Носки!

– Носочки!

– Теплые…

– Еще одни!

– Одеколон.

– Ого! Зачем он тебе?

– Мама, сам понимаешь…

– Коржики! – объявил я.

Сахаров отвернулся:

– Не люблю сладкого.

– А ты попробуй. Мама ведь прислала.

Он остановился вполоборота:

– Ну давай уж…

Обязательно ему надо отличиться! Был бы ведь неплохой парень, если бы…

Если бы что? А кто его знает!

Мы жевали коржики и читали письма.

В кубрике пахло оттаявшей корой, чуть-чуть дымом и шинелями. Пахло и привычно и тревожно – как в дальней дороге.

– Чего ты? – спросил Юрка. – Заскучал?

– Нет.

Просто я совсем, оказывается, забыл вкус коржиков. Или он показался мне другим.

Вадик Василевский жует и в потолок смотрит. Новые стихи, наверное, сочиняет. Про него бы тоже можно было рассказать. Смешной он. Ему еще и пятнадцати нет – самый молодой и самый маленький юнга в роте. Старшина роты мычит, как от зубной боли, когда видит, как Вадик, в шинели до пят, вышагивает в строю – в самом конце, на «шкентеле»… Мы уже научились ходить широким флотским шагом, а у Вадика не получается. Зато он стащи сочиняет, и хорошо выходит!

– М-м, – промычал Леха. – Отец пишет: «Мы с тобой, Леха, еще сходим на охоту. Возьмем двустволки – и в тайгу, с ночевкой». А помнишь, я рассказывал, как мы с ним в снегу спали?

Юрка молча кивнул. Он ел сосредоточенно, не торопясь, – так едят то, чего не приходилось еще пробовать.

– Теперь от сестры почитаем, – сказал Леха и надорвал второй конверт.

– Она молодая? – спросил Сахаров.

– Двадцать один.

– Старовата…

– Заткнись! – Леха рассмеялся, сунул в рот коржик.

А про Юрку и Леху я бы рассказал побольше, чем о других, Хотя нет, лучше, чтобы они когда-нибудь, когда война кончится, приехали ко мне домой в отпуск. Навоспоминались бы!..

– Вот же! Вот оно… Где? – засуетился вдруг Леха. – Где письмо? Вот же отец сам пишет! Про охоту, и все… – Он поднял глаза и виновато улыбнулся: – Сам…

За дверью кто-то затопал, сбивая с ботинок снег.

– Ну, у кого здесь одеколончик? – подошел Воронов. – После бритья хорошо бы.

Глядя на Леху, я протянул старшине флакон. Леха медленно поднимался со скамьи. Встал, пошевелил губами и глухо сказал:

– Мой отец… смертью храбрых!

А коржик еще не доел – стоял с оттопыренной щекой и смотрел куда-то мимо нас.

– Убили…

Сел и стал дожевывать.

Расползался приторный запах одеколона.

Гудела печь. В том углу кто-то спорил, смеялся.

Воронов рассматривал конверты. Мы с Юркой стояли около скамьи. Леха сидел и дожевывал.

Печь все гудела. Все было как всегда – вот что самое страшное. Все было как всегда, и эта обычность – говор, смех, гудение печки, топот за дверью – только подчеркивала Лехино невыносимое молчание.


Дверь хлопнула.

– Юнга Савенков! – услышал я голос старшины роты. – За вами наряд вне очереди… Завтра рабочим по камбузу. Ясно?

Чаще всего Леха рассказывал, как они ходили на охоту – отец и он. У Лехи была малокалиберка. Он считал, что самое главное – это метко стрелять. Только теперь, когда сам начал службу, Леха понял, что отец прежде всего учил его любить тайгу. Любить, а потом уж стрелять и все остальное. «Чуешь, – спрашивал он, – как снегом-то пахнет?..»

И, может быть, потому, что за дверью кубрика вставал дремотный, укутанный в снежные сумерки лес, мы хорошо понимали, о чем говорил Леха. Майор Чудинов стал для нас существовать, как живой человек – давно знакомый.

А он уже несколько дней неживой!.. Его больше нет. Как же теперь Леха будет о нем рассказывать? Ведь нет у него отца!

Я бросил шуровать в топках на камбузе, присел на поленницу дров и сжал руками голову – первый раз по-настоящему почувствовал, что, значит, не стало человека. Вчерашнее письмо, в котором говорилось про охоту, было последним. Вчера был последний день, когда Леха мог говорить «мы с отцом», а сегодня – всё! Сегодня жизнь уже другая, потому что майора Чудинова в ней больше нет. Нет!..

Пришел старший кок, позевывая, заглянул в одну топку, в другую, засопел:

– Так и к обеду не вскипятим…

Подбросил дров, ковырнул в топке кочергой, постучал, плюнул туда, и пламя напряженно, обрадованно загудело.

Котлы были вмазаны в квадратную печь, примыкавшую к длинной, широкой плите с отдельными топками. Это сооружение стояло в центре просторного зала, уставленного по стенам разделочными столами. Камбуз освещали три электрические лампочки. Окна черно блестели.

Старший кок стоял у разделочного стола, пробовал на палец острие длинного ножа и следил за моей работой.

Вода в котлах уже кипела, когда за стенами камбуза послышались песни – роты шли на завтрак. Тяжелые ботинки юнг затопали в соседнем зале, загремели миски, поднялся гвалт, и, перекрывая его, запели старшины рот: «Вни-мание-е-е… Головные уборы-ы… снять! Садись!»

Вместе с другими рабочими по камбузу я кинулся разносить по столам бачки с чаем. Когда роты ушли, мыл столы, драил палубу, таскал воду в ненасытные котлы и чаны, а потом мешки с сухой картошкой.

И вспомнил, как на шлюпке Валька заорал «дезертиры!» и как Леха просыпал свою порцию этой картошки. Он тогда здорово беспокоился, что скажет отец. И Юрка его понимал…

– Заморился? – почему-то злорадно глядя на меня, спросил длинный как жердь юнга с острым кадыком, тоже рабочий по камбузу. – Это цветики еще! Я не первый раз… Службу понял. Зато рубане-ем!.. – Он даже глаза прикрыл.

Леха за обедом почти не ел – только поковырял в миске, я видел. А вот мы, рабочие по камбузу, после того как отобедали роты, «рубанули»; чуточку первого, порции по три каши, обильно политой маслом, и по полной миске компота. У длинного кадык так и ходил. Я выбирал в компоте ягоды, а когда поднял голову, его за столом уже не было. Такой бы на шлюпке и парус, наверное, сжевал!

Подошел старший кок и приказал мне вычистить котел из-под каши. Начинались «ягодки»…

Котел еще не остыл. Когда я наливал в него воду, она быстро становилась горячей.

Сидел я на краю печи боком, ноги держал на весу, горизонтально, и до пояса свешивался в эту преисподнюю, обклеенную скользким слоем пшенки. Не знаю, как мне удавалось сохранять равновесие. Сидеть было горячо.

К горлу противно подкатывало. Неужели мне когда-то хотелось есть?

«А все этот, – думал я, – кадыкастый! «Рубане-ем»!..»

И, отдирая ножом запекшуюся корку, опять подумал про Леху, как он сидел во время обеда, уставясь в свою миску, и ничего не ел. Стало совсем тошно.

Старший кок приблизился, сказал вкрадчиво:

– Осталось еще две порции каши… Если хотите…

Я отрицательно помотал головой.

Он усмехнулся:

– Как вычистите, залейте водой на две трети.

Так я и сделал. На поверхности воды появились какие-то жирные пятна. Увидев их, старший кок побагровел и неожиданно тонко закричал:

– Вы не юнга, а мокрая курица! Поработайте еще!

Я ничего не ответил – молча смотрел в его сочную физиономию. Я вспомнил: майор Чудинов так и не узнал, что его сына недавно назначили комсоргом.

После ужина опять надо было драить палубу, чистить котлы и носить воду для завтрашнего чая. Руки у меня так пропитались жиром, что не отмывались до скрипа даже горячей водой. Роба пропахла объедками.

Но и этот день кончился.

Я возвращался в роту. Торопливо скрипел снег. Медленно двигался по сторонам черно-белый лес. Чистый воздух был сладким, как мороженое. А ноги подкашивались…

В кубрике было тихо: отбой уже сыграли. Леха лежал с открытыми глазами. Он увидел меня и отвернулся. Я достал из-под шинели миску с кашей, тронул тельняшку на его плече:

– Ешь.

Плечо дернулось.

– Ешь, тебе говорят! – приподнялся вдруг на своей кровати Воронов.

Леха сел:

– Спасибо.

И стал есть.

В миску капали слезы.

Я быстро сбросил робу, аккуратно сложил ее, забрался на свою койку и с головой укрылся одеялом, чтобы не слышать, как скребет его ложка…

И почти тут же услышал:

– Подъем!

В кубриках теперь электрический свет. Выбираясь на дорогу, мы проходим мимо окон. На снег, на мелькающие ноги и полы шинелей падают узкие желтые полосы. Окна сделаны как амбразуры, а свет в них совсем домашний.

Высоко над нами начинают тревожиться сосны.

– Шаго-ом марш!

Ночь еще не ушла, да и не уйдет – завязла в лесу.

В темноте над дорогой эхом мечутся песни. Где-то впереди – рота боцманов:

 
…Врагу не сдается наш гордый «Варяг»!..
 

А за нами идут рулевые:

 
…под Кронштадтом
С комсомольцем, бравым моряком…
 

Мы запеваем тоже. Слова этой песни на мотив «Дальневосточной» сочинил политрук Бодров:

 
Мы сами строим нашу школу юнгов
И видим радость в собственном труде.
Пойдем навстречу штормам, бурям, вьюгам
За нашу жизнь, что создана в борьбе…
 

Закончили петь. Шагаем молча.

Со стороны озера из кустов выходят на дорогу двое. Они в тулупах, валенках и, что самое странное, с удочками.

– Милеша Пестахов! – узнает кто-то.

Воронов – он идет рядом, у края дороги, – здоровается с ними. Они говорят вполголоса, но можно услышать: «Подо льдом… улов… недолго…»

– Рыбку ловят! – вдруг зло выговаривает Леха. И всхлипывает.

Сдержанно стонут перебинтованные снегом сосны.

А запевала начинает новую. И рота – кому какое дело, что творится вокруг, – рявкает:

 
Сонце лье-о-ца,
Серце бье-о-на,
И привольно дышит грудь!..
 

После завтрака роты одна за другой выходят к учебному корпусу. Здесь еще два двухэтажных здания: штаб и дом, где живут командиры с семьями. На крыльце его стоит новый начальник школы капитан первого ранга Авраамов. Свет из окон косо ложится на золотые погоны. Говорят, Авраамов командовал еще первым русским миноносцем «Новик».


– Смирно! – кричат командиры рот. – Равнение направо!

Руки по швам, головы рывком – направо.

Идем строевым шагом. Широким, флотским.

– Здравствуйте, товарищи юнги!

– Здрась – товарищ – капитан-пер-ранга!

В крайнем слева окне второго этажа, откинув занавеску, на минуту появляется дочь капитана первого ранга – Наташа.

Все смотрят на нее.

Леха тоже всегда смотрел. А сейчас… Я чуть поворачиваю голову и вижу, как вздрагивает от крепкого строевого шага его лицо с закрытыми глазами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю