Текст книги "Повесть о юнгах. Дальний поход"
Автор книги: Владимир Саксонов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Старшина внимательно посмотрел на меня. Он видит всегда, если даже не смотрит. Теперь я тоже понимал его и молча ответил: «Да, было… Но никто ведь не кричал…» И еще спросил: «Плохи наши дела?»
Я имел право так спросить, потому что и на мою долю выпало пережить момент, когда корабль мог не выпрямиться. Я теперь знал. Там, на стене, распятый, я почти умер и воскрес и знал с тех пор в миллион раз больше, чем пять минут назад.
Федор стал открывать банку с тушенкой.
Я изловчился, достал шоколад и откусил сразу половину.
Старшина жевал и слушал эфир.
Холод в животе не проходил. Я глотал шоколад и думал, сколько еще выдержу в этом черном колодце, где стены каждую минуту рушатся и в глаза лезут мертвые стекла приборов, а старшина жует свиную тушенку и делает вид, что дела идут, как и должны идти.
Это удавалось ему недолго. Катер вдруг накренило так резко и глубоко, что мы еле удержались на местах. А корабль все лежал и не выпрямлялся. Он дрожал и бился как рыба.
Федор медленно жевал, глядя прямо перед собой.
Я мельком подумал, что сейчас мне должна вспомниться вся моя жизнь. Но мне ничего не вспомнилось.
Не я, а кто-то другой во мне знал, что вчера вечером было хорошо: земля в пяти шагах и темнота – тягучая, спокойная, звонкая, и я тогда жил! Все стало безразлично, абсолютно все. То, что меня когда-то волновало, казалось теперь чужим. Наплевать мне было на целый свет. Вернуться бы…
– Ю… нга… верх!
Федор перестал жевать.
– Тебя!
– Да, ну…
– Наверх тебя, слышишь?! Выполняйте приказание!
…Я карабкался по трапу и шептал.
Никто в мире не услышал бы, как я просил командира, чтобы корабль больше не лежал на борту, дрожа как рыба. «Ну, пожалуйста!» Никаких других слов я не помнил. Ведь он понимал, что корабль больше такого не выдержит.
Я то ложился на трап, то повисал на нем. Только в те недолгие секунды, когда катер вставал более или менее прямо, мне удавалось забраться на две-три ступеньки повыше. Потом я опять ложился или повисал.
И никто в мире не услышал бы меня, потому что я просил шепотом: «Ну, пожалуйста!..» И один раз добавил: «…дорогой товарищ командир!»
А что? В конце концов, я выполнял приказание: меня вызвали наверх, я и карабкался. И никто ничего не слышал!
Высунул из люка голову.
Прямо передо мной стояли ноги Андрея, справа от них – ноги командира и рядом ноги механика.
Катер кренился, ноги стояли твердо.
Я хотел уже вылезти совсем и чуть не слетел вниз: правая дверь с ревом распахнулась, в проеме встала вертикальная водяная стена и вода, хлынув в рубку, ударила меня по лицу.
Я фыркнул, проморгался – в рубке стоял боцман, гудел:
– Свободные от вахты – на барбете!
– Хорошо, – сказал командир. – Спасательные пояса?
– Надели.
– А акулы? – спросил я, выглядывая из люка.
Мне видно было переднее стекло рубки – между плечом рулевого и плечом командира. За стеклом, залепляя белый свет, кружилась вода.
– Что – акулы? – обернулся командир.
Я посмотрел ему в глаза.
– Портфель!
Я не понял.
– В моей каюте, в столе, – сказал командир. – Быстро!
– Есть.
Понял: в портфеле какие-то важные документы. Надо принести их. Быстро. Ну, если надо…
Спускаться по трапу было трудней, чем лезть наверх.
Внизу я мельком взглянул на Федора. Он работал на ключе. Все правильно, связь поддерживает. Надо.
А меня на вахте не оставляют. Вот принесу портфель – и на барбет. Со спасательным поясом…
Я толкнул дверь командирской каюты, добрался до стола, выдвинул ящик. Вот он. Тот самый, который я всегда возил за командиром на берегу. Портфель из желтой кожи. С важными документами… Вынул его из ящика и шагнул к двери.
Но дверь взлетела вверх.
Падая, я ухватился за что-то левой рукой – не удержался. Неужели не успею отсюда выбраться? Потом, поднявшись, увидел, что в руке у меня занавеска, которой задергивалась постель. Оборвал…
Я взглянул на постель. Над ней на стене была укреплена фотография в рамке. Они… Жена и дети.
Надо взять.
Я снял со стены фотографию и сунул ее в портфель.
На мгновение в ушах у меня прозвучали невиданной красоты слова – о людях и обо мне. Я знал, что не смогу их запомнить и никогда уже не найду таких слов. Жалко…
Вышел в радиорубку. Федор все работал на ключе. Даже не посмотрел в мою сторону.
Я шагнул к трапу. Портфель пришлось взять в зубы – чтобы удержаться на трапе, нужны были обе руки. Так, с портфелем в зубах, я и выглянул из люка в боевую рубку. И сразу увидел боцмана. Он показывал на меня пальцем и смеялся.
Стараясь не смотреть на него, я кое-как выбрался из люка и встал:
– Товарищ командир, ваше приказание… – А как акулы? – крикнул не оборачиваясь командир.
– Посмотрим! – сказал я.
– Тьфу! – возмутился боцман. – Типун тебе на язык! Сдурел?
Он сосредоточенно глянул мимо меня и медленно повернул голову. И я заметил, что все в рубке молчат и смотрят туда же – вперед. Но сам посмотреть не решался. Что-то изменилось вокруг. Я не понимал и, не решаясь посмотреть, уставился в спину Андрея.
Было тихо.
Вот оно что: тихо было за стенами рубки. В океане. Тогда я поднял голову. За стеклами впереди вставала волна. Но это уже нельзя было назвать ни волной, ни стеной воды – просто вода, за которой отныне ничего больше не существовало. Она молчаливо и стремительно задергивала последний клочок неба.
– Портфель здесь? – негромко спросил командир.
– Так точно, – услышал я свой голос. – И фотография… В портфеле.
Боцман, легко шагнув, встал рядом с Андреем и тоже взялся за штурвал.
Командир чуть повернул голову:
– Спасибо, юнга.
Я сглотнул слюну.
– Теперь отнесите все на место.
– Есть…
Это было жестоко! Куда я полезу сейчас, когда… Я сел, свесив ноги в люк, взял в зубы портфель. И не выдержал – вскочил, ухватившись за какую-то скобу.
Обрушился рев. Катер сильно тряхнуло, он забился, стремительно полез вверх. Дыхание у меня перехватило.
– Выполняйте приказание! – крикнул командир.
– Есть!
Но прежде чем спуститься, я взглянул на кренометр. Стрелка прибора залетала за цифру пятьдесят. А критический крен – сорок пять градусов…
И все-таки мне удалось добраться до каюты и даже укрепить занавеску. Все опять было на своих местах. Все по-прежнему.
И я знал, что за портфелем он меня больше не пошлет…
Федор дожевывал галеты и слушал эфир.
– Пятьдесят шесть на кренометре, – сказал я, усаживаясь рядом.
– Точно?
– Сам видел.
– Хороший корабль, – сказал Федор.
– Да.
В животе у меня не было ни холода, ни тепла – там просто все одеревенело. И руки, и ноги, и спина – все тело было как деревянное. Ни на минуту не удавалось его расслабить.
Федор принялся проверять по описи запасные комплекты радиоламп и заставил ему помогать. А в начале каждого часа я включал передатчик и отстукивал на ключе: «Как меня слышите? Есть ли что для меня? Для вас ничего нет. Связь прекращаю до…»
«тринадцати часов».
«…до пятнадцати часов».
«…до шестнадцати часов».
Почти не качало больше, а берег, приближаясь, растягивался вширь, и я опять узнавал те склады, высокое здание, краны и видел мачты других кораблей, неподвижно стоявших у причалов – около земли. И дальше, за кораблями, все была земля. Над ней летели разлохмаченные облака, и то припускал дождь, то светило солнце – было ярко, мокро, покойно…
Я стоял на баке, по авралу мое место там. Готовил носовой конец. Он потяжелел – намок, хотя просмолен был основательно. Я перебирал канат, ощущая ладонями его тяжесть, влагу и шершавинки, и уже видел, как брошу его и как он шлепнется на причал, на землю.
Она была все ближе.
Моряки на других кораблях, те, кто был наверху, смотрели в нашу сторону. И с берега тоже смотрели. Люди шли по пирсу, останавливались и смотрели. Портовые рабочие, докеры. Шли моряки с американского эсминца. Вон и наши ребята с других катеров.
Народу на пирсе становилось все гуще. Когда мы подошли к тому месту, где должны были швартоваться, там уже стояла большая толпа. Люди кричали, махали руками. Наши вели себя спокойно, а матросы с американского эсминца одобрительно засвистели.
– Кранцы на левый борт!
На берегу перестали шуметь – может, услышали. Я встал поудобнее, приготовился.
Опять пошел дождь.
Двигатели смолкли, стало совсем тихо. Не будь на причале никого, я, наверное, услышал бы, как дождь шлепает по асфальту.
– Отдать носовой!
Канат перелетел узкую полосу воды между нами и берегом. Сразу человек пять из толпы бросились, чтобы его подхватить, и поймали на лету.
Я нагнулся, выбирая слабину.
Последний раз ненадолго взревели двигатели. Катер толкнулся бортом о сваи причала.
Кто-то засвистел на берегу, и толпа как взорвалась.
Мы сошли на землю. Нас окружили, хлопали по плечам, говорили все разом, смеялись. Где-то рядом вякал автомобильный гудок. Я увидел Рябинина. Джон, размахивая руками и улыбаясь, кинулся к Пустотному, потом к Федору – осторожно обнял его за плечи:.
– Здорово! Отлично! Русские моряки показали, на что они способны, не правда ли? Поздравляю от всей души…
За ним в толпу пробирались люди с фотоаппаратами.
– О, я могу перевести, – суетился Джон. – Несколько слов. Американская техника, не правда ли? Наша фирма…
Как он суетился, этот приказчик с косо подбритыми височками, сколько беспокойства было сейчас в его глазах… У меня под ногами земля покачивалась, потому что я только сошел с палубы. А у него-то почему?
Джон увидел меня:
– Здравствуйте! Я очень восхищен и рад вас видеть. Пожалуйста, несколько слов. Как наша аппаратура? Вы должны…
«Должен», ого! Сказать бы тебе…
– I’m sorry, – ответил я. И улыбнулся.
Так сказать, для вежливости.
Глава шестая
Домой дорога длинная… Впереди океан лежит непочатый, целиком. Мы зайдем еще в Нью-Йорк, Сен-Джонс, оттуда в Рейкьявик и уж потом, из Исландии, – в Мурманск, но таким наш путь можно увидеть на карте. Посмотришь с палубы вперед – Россия, конечно, прямо по курсу.
Полный штиль. Волны – лишь от нашего корабля и от пяти других «больших охотников», которые идут за нами в кильватере. Вода за бортом плещет, обещает – вернемся!..
Опять все только начинается.
Ладно. Пора обедать. Федор сменил меня давно, а я вот засмотрелся. Гошин теперь разворчится. Ну, точно! Ворчит…
Я услышал его сразу, едва занес ногу, чтобы спуститься в кубрик:
– Кто так компот разливает? Весь чернослив на дне! Заелись?
– Юнге оставь, он любит.
Это сказал боцман.
Я качнул занесенной ногой, осторожно вытянул ее обратно. Постоял около люка.
Скоро увидимся с Костей… Он, конечно, здоров. Узнает, что мы вернулись, и придет. Расскажу ему обо всем… Но разве расскажешь?
– Явился!..
Гошин смотрел, грозно шевеля своими бровями.
– Не пугай, – сказал я, остановившись на последней ступеньке трапа. – Две порции рубану!
– И посуду помоешь.
– Помою.
Боцман сказал тем, кто пообедал:
– Пошли, пока время-то есть…
Я шагнул в сторону.
Они выбрались на палубу – позагорать. За столом остался один Андрей. Он тоже недавно сменился с вахты. Сидел, допивал свой компот.
Я сел напротив, налил из бачка полную миску борща:
– Счастливые люди певцы, правда?
– То есть?
– Одарила природа голосом – и на весь мир слава.
Андрей поперхнулся:
– Мудрец!.. Тебе известно, сколько Собинов работал над ролью Фауста? Десять лет!
– А ты откуда знаешь?
– Знаю, – сказал Андрей и задумался, потирая горбинку на носу.
Гошин собрал со стола грязную посуду, покачал головой:
– Десять лет! Ай-ай-ай…
И понес посуду на камбуз.
– Я не мудрец, а кутенок, – сказал я.
– Обиделся?
– Очень надо!
– Кутенок – это хорошо…
Андрей смотрел на меня без усмешки, продолговатое лицо его было задумчиво.
– Кутенка все любят… За оптимизм. Никто ему хвост еще не прищемил – вот этот хвост и дрожит от восторга. По любому поводу. И человек примерно тоже так: пока его не стукнуло, пока он только радуется жизни, а не вмешивается в нее. Потом щенячьего оптимизма меньше… Тебе бы еще не вмешиваться, если бы не война.
– Я виноват, что позже тебя родился?
– Ни в чем ты не виноват.
– А откуда ты про Собинова знаешь?
– От Владлена Арнольдовича, – сказал Андрей.
Вышел кок:
– Про посуду не забудь.
– Ладно.
– Пойду пулемет почищу. Нет-нет да заест этот Арлекин!
– «Эрликон»! – улыбнулся Андрей. – Не путай…
– Все равно не по-русски.
Гошин затопал по трапу наверх.
Он по боевому расписанию – пулеметчик…
– Никогда не слышал про Владлена Арнольдовича! – заметил я, принимаясь за второе.
– Я в восьмом классе учился во вторую смену, – сказал Андрей и переставил с места на место пустую кружку. – Помню: иду после школы по городу. Гололед, ветер с Волги… Деревья на бульваре обледенели, ветками стучат, а над ними луна как медный таз. Взять ледышку – добросить, и она загудит. – Он улыбнулся. – Здорово? Я смотрю на луну, спотыкаюсь и арии пою. «Куда, куда вы удалились!» Кутенок был… Так и доспотыкался до музыкальной школы. Ты что?
– Нет, ничего.
Теперь я чуть не поперхнулся – котлетой…
В открытый люк сверху снопом врывался плотный солнечный свет, где-то изредка поскрипывало, было слышно воду – как она журчит неподалеку.
– Принял меня профессор, маленький, седенький старикан, и привел в огромную комнату. Рояль, темные шкафы, люстра, портреты композиторов по стенам. Святая святых…
Андрей смотрел на меня, а я никак не мог выбрать момент, чтобы прокашляться.
– Что?
Я кашлянул.
– Хорошо рассказываешь.
– Хорошо помню, – сказал он и замолчал.
– А дальше?
– Ну, пока я оглядывался, профессор исчез. Нет его. Вдруг слышу: бам! Он сидит за инструментом, его и не видно. «Пропойте, пожалуйста». Надо было повторить этот звук голосом. Я повторил. Потом другую ноту, третью… «Идите сюда», говорит.
– Владлен Арнольдович?
– Ну, да. Подошел. Он опустил крышку, побарабанил по ней пальцами: «Повторите, пожалуйста». Тоже повторил.
«Пишите заявление». Я тут же написал, а он – резолюцию: «Слух и ритм очень хорошие». А сколько потом возился? Месяц только и делал, что смычком по струнам водил…
– Каким смычком? Ты же петь учился?
– Кто тебе сказал? На скрипке играть, а не петь. Петь… Нет, на скрипке играть! Была такая мечта… Сто потов с меня профессор согнал за этот месяц. А подумать – что сложного? Стоишь, опираясь на левую ногу, правая расслаблена. И надо смычком водить так, чтобы кисть руки плавно переходила из одного положения в другое. Вот, видишь?
Я посмотрел на его руки.
Андрей пошевелил пальцами.
– Забыл… Профессор что-то говорил – на каких-то пальцах у меня должно было здорово получаться, когда научусь.
– Научился?
– У меня на скрипке то и дело стоечки ломались, – сказал он. – Знаешь, такая стоечка, на которой струны натянуты? Ее ведь приладить надо уметь, чтобы звук был чистый и правильный. Притереть. А у меня братец есть – пацан. Как ему ни втыкал, чтобы не хватался за скрипку, – нет, лезет и ломает!
Нос у Андрея морщился.
Я попробовал представить себе, как он водит смычком. Весь в черном, накрахмаленные манжеты как снег, а руки загорелые. Не на штурвале руки – на скрипке.
Андрей увидел, что я улыбаюсь, но не понял почему.
– Знаешь, что такое младший брат?
– У меня сестренка…
– Тебе легче! – сказал он и встал из-за стола.
Был опять шторм. На пути к Исландии. Но приходилось держать не по курсу, а прямо на волну. Иначе перевернуло бы.
На третий день шторма, когда Федор сменил меня на вахте, я увидел с палубы катер, который шел за нами. Его так положило на борт, что колпаком локатора на верхушке мачты он коснулся воды.
Потом исчез.
Я уже добрался до люка в кубрик и, вцепившись во что-то, глотая горечь, ослепленно смотрел туда, где только что был корабль, а теперь лезла к небу вспухшая вода.
На хребте этой водяной горы показался колпак локатора, мачта и весь исчезнувший было катер. Он шел за нами.
Мы, наверное, тоже исчезали, если смотреть со стороны.
Я подумал, что лучше не смотреть, приготовился нырнуть в кубрик. Надо было открыть и сразу захлопнуть за собой люк, чтобы туда поменьше попало воды. Но всегда так: чем больше готовишься, тем хуже получается. Вода ударила мне в спину, потом в грудь, и я загремел по трапу вниз. Когда поднялся, люк был уже задраен.
– Ходить можешь? – спросил боцман.
– Конечно, могу.
– Цирк…
– Мачты по воде чертят, – пробормотал я.
Надо было переодеться.
Я достал из рундука сухое белье и свитер. От него пахло деревней. Вернее, фермой… Странный это был запах – и чужой, и знакомый, а главное, такой неожиданный, что не верилось.
Свободные от вахты лежали одетые в койках. Их тела и вместе с ними все, что было в кубрике, – белая раковина умывальника, зеркало, яркий плафон в подволоке, мокрый трап и пустые койки тех, кто на вахте, – все моталось, взлетало, падало среди вечной, нескончаемой воды. А тут пахло душноватым сеном и козой…
Я переоделся, лег. Закрыл глаза.
Саднило правое колено и оба локтя.
Пустотный сидел за столом, один сидел. Ждал: скоро должен прийти с вахты Андрей. Боцман расспросит его, что и как, потом отдохнет еще немного и пойдет в рубку постоять с командиром. Я уж знаю…
Мне сейчас не подняться.
Я натянул на нос ворот свитера, понимая, что ни разу еще так не тосковал.
Стал вспоминать.
Когда мы уходили из Майами, на причале опять собралась толпа. Нас пришли провожать. Докеры, матросы… Я еще сидел в кубрике, и тут меня позвали на берег: «Может, чья ваша знакомая? – спрашивал сверху вахтенный, заглядывая в люк. – Ждет вроде кого-то, а кого? Мотает головой: нет да нет, и по-русски ни бельмеса». Потом в люк просунулось лицо Федора, он позвал меня: «Выходи, это к тебе». Конечно, я не поверил. «Ты с ней танцевал тогда в парке, забыл?»
Я выбрался на палубу – она! Заметила меня, улыбается, кивает. Вахтенный обрадовался. «Наконец-то!» Конечно, он еще кое-что прибавил, а зря. Девчонка как девчонка. Мы с ней поговорили немного по-английски: «Как ваше имя?» – «Джесси Сноу». Я молчал – заговорил бы, стал заикаться, а она по буквам: «Джи-эй-си»…
Потом подарила этот свитер. Сама, наверное, вязала.
Многие пришли с подарками. Боцману бочонок рому подарили, Андрею – зажигалку, кому что.
…Ох и мотает!
И такое ощущение, что весить я стал больше раза в три. Голова тяжелая, не поднять. Задремать бы, но едва начинают мысли путаться, сразу вижу, как мачта по воде…
«Хорошо, что Пустотный здесь сидит», – думаю я уже в забытьи, не понимая, почему это хорошо, не успев понять. Потом слышу: «Сносит».
Вздрогнув, открываю глаза.
В кубрике переодевается Андрей, что-то отвечает боцману.
…Когда я опять очнулся, Пустотный уже ушел.
Андрей сидел напротив на рундуке, упершись спиной в бортик своей койки, и потряхивал бессильно опущенными руками. И сидя, и потряхивая руками, он взлетал и падал, мотаясь вместе с кубриком вверх-вниз, вверх-вниз… Глаза у него были закрыты. Один раз он даже застонал.
«Сносит», – вспомнил я. Кого, нас?
– Андрей!
– А? – Он открыл глаза.
Я, помедлив, спросил:
– Ты научился играть на скрипке?
Гошин на своей койке поднял голову и посмотрел на меня как на больного.
– Нет, – сказал Андрей, качаясь, кружась передо мной.
– Почему?
– Война. Только ноты стал учить – и война.
– Ноты! – фыркнул на своей койке Гошин.
– Профессор очень уж хороший был старикан, – сказал Андрей, глядя на меня. – И я все равно научусь… Гошин!
– Ну? – отозвался кок.
– Что ты видишь, когда скрипки поют?
Гошин промолчал.
Андрей забрался в койку. Он лег на спину и осторожно положил руки вдоль тела.
– Паруса…
Это он сказал. Я понял о чем. А сам подумал, что, наверное, теперь всякий раз, когда услышу скрипку, буду видеть, как по бульвару мимо обледенелых деревьев идет мальчишка с портфелем, смотрит на луну и поет…
Мы с ней поговорили немного по-английски.
Все лежали молча, и кубрик казался странно пустым. Хоть бы боцман вернулся…
– Гошин!
– Чего тебе?
– Что такое мечта, ты знаешь?
– Земля, – сказал кок.
…До боцманского села, до Великой Пустоши, добираться надо из Архангельска на речном катере, по Двине, вспоминал я. Пристань маленькая, незаметная. Но пристань еще не берег. До него минут десять по мосткам, перекинутым с островка на островок над бурым, наполовину затопленным кустарником, над протоками и заливчиками, чистой водой, всегда сморщенной ветром. Мостки неширокие, в две-три доски. Пружинят под ногами.
Просторно там, ветрено и пахнет морем. А видно далеко: и как лиловеет горизонт, когда на море шторм, и как широка Двина. В ней много света, неяркого, северного. А над ней летят прикопченные корабельным дымом облака.
Сказка!
Улица в том селе одна – берег. А на берегу стоят избы, смотрят в сторону моря. Бревна темные, как лица у поморов, и светлые окна. Избы в два этажа, но кажутся особенно высокими, потому что окна только во втором этаже и вырублены высоко, чуть не под крышу. Так надо: когда сутками дует моряна, вода захлестывает не только мостки.
А перед каждой избой непременно еще домик, только поменьше и совсем без окон. Это бани. А тут же на берегу пузатятся смолеными днищами баркасы. На промысел поморы уходят надолго и далеко. Село и назвали Великой Пустошью, наверное, потому, что все мужчины его большую часть года в море, «на воде».
Дома их ждут жены и невесты – так и до войны было.
И всегда в тех домах чистота. Всегда свежи крашеные полы, белы занавески на окнах, надраены самовары. И в каждом коридорчике, перед каждой дверью вместо половичков – плетенные из пеньки корабельные маты.
Красивы там женщины. В их лицах тот самый неяркий, негаснущий свет Севера.
Они ведь ждут…
Наверху громыхнул ветер. На ступени трапа плеснуло. Не было слышно, как опять захлопнулся люк. Я поднял голову и увидел сапоги боцмана.
Он спустился, снял плащ, фуражку и сел за стол, на то же место, где сидел раньше. Осмотрелся, взглянул на меня:
– Чего не спишь?
Я закрыл и открыл глаза.
Пустотный сидел, опустив голову.
«Страшновато засыпать-то…» – сказал я про себя.
Сразу – будто признался ему – стало легче. Теперь, может быть, и усну.
Боцман что-то сказал и положил голову на руки.
Со светлых волос на полированную доску стола медленно стекала вода.
Вода ревела за обшивкой, за бортом, вода била в днище и хлестала по палубе. Вода хлюпала в кубрике – набралась все-таки.
Я заметил, что голова боцмана мотается. Он спал, сидя за столом.
…И улица в том селе одна – берег, а на берегу стоят крепкие избы и смотрят окнами в сторону моря. И всегда в тех домах чистота, всегда там ждут… Почему мне раньше казалось – берег существует отдельно, сам по себе?
Пустотный спал, на столе все растекалась лужица, и в ней мелькал резкий блик – отражение плафона.
Моря не бывает без берега, моряка – тоже. Моряк тот, у кого корни в земле.
Потом, на пятые сутки шторма, я снова увидел с койки, как боцман сидит за столом, положив голову на руки, и мне показалось, что еще тянется та ночь, что он пять минут назад спросил: «Чего не спишь?» – и сам уснул сидя. Но я знал – прошло не пять минут, а почти двое суток. Две вахты с тех пор отстоял, скоро опять заступать. Добраться бы только…
Океан вывернуло наизнанку.
Уже нельзя было различить, когда его рев усиливался или слабел, – рев стал сплошным. Но иногда он становился явственнее и одновременно наступало что-то похожее на тишину.
Это глохли наши моторы.
Выхлопы, придушенные водой, не могли пробиться – моторы задыхались. Корабль задыхался.
На койках медленно поднимались головы.
Моторы стреляли, отплевываясь, – головы быстро опускались.
Минуло…
А через минуту, или через три, или через пять минут все повторялось, и мы, будто по команде, поднимали головы, прислушиваясь, как растет среди рева эта тишина – когда останавливаются моторы.
Пустотный сидел за столом и голову не поднимал. Даже локти по столу не ерзали – боцман словно припаялся к своему месту, чтобы просто пересидеть всю эту свистопляску.
«Скоро на вахту, – думал я. – Только бы добраться до рубки».
Мы держали между нашими шестью кораблями микрофонную связь, по рации УКВ. Она стояла в боевой рубке. Только бы добраться… А там командир, механик, рулевой. Там потный от моего дыхания зев микрофона, и треск в ушах, и голоса радистов с других катеров: «Вымпел-один, Вымпел-один, я – Вымпел-три. Вас понял. Все в порядке, прием»… «Вымпел-один, я – Вымпел-шесть. Как слышите?»
«Вымпел-один» – это мы.
Боцман поднял голову, достал из кармана свои кировские, посмотрел:
– Пора.
Я выбрался из койки и стал натягивать сапоги.
Лежишь – кажется, что не подняться, а время подойдет – встаешь.
Надел плащ, потом шапку.
Боцман тоже одевался. Плащи у нас были одинаковые – серые, прорезиненные, с пометками «USN» на воротниках.
Пустотный обвязал вокруг пояса длинный крепкий линь и молча кивнул мне. Я шагнул к нему. Он обвязал меня другим концом и, проверив узлы, все так же молча стал карабкаться по трапу.
За люком взревел ветер, горький, жесткий, как наждак, и хлынула вода.
Мы пробирались будто в какой-то черной трубе – во всем океане только и осталось это место, где еще можно было пролезть, но и сюда то и дело врывалась вода и заполняла все, не давая ни дышать, ни видеть. Было уже недалеко до рубки, когда я, не успев перехватить воздуха, захлебнулся и, оглушенный ударом новой волны, не удержался на ногах. В последний момент – руки сами рванулись вперед – наткнулся на что-то и, сообразив, что это сапог боцмана, вцепился в него намертво.
Сапог замер. Может быть, Пустотный пережидал, когда схлынет волна, а скорее всего – давал мне возможность прийти в себя.
Потом сапог дернулся. Я поднялся, перебирая руками по голенищу, по штанине, уцепился за плащ.
– Цирк!..
Он еще что-то крикнул, я не разобрал.
Вместе, обнявшись, мы шагнули вперед.
Пустошный втолкнул меня в рубку первым и тут же еще раз сильно толкнул, чтобы поскорее захлопнуть за собой дверь. И я сразу почувствовал вокруг себя пространство, свободное от воды, пахнущее чем-то знакомым, теплое, невероятно, как мне показалось, спокойное, но ничего сначала не видел и никак не мог найти свое собственное дыхание – в горле все еще колом стоял ветер, а в носу, в ушах, даже в глазах воды было полно.
Только кое-как, наполовину вздохнув, я увидел синий расплывчатый свет – это был нактоузный огонь, а расплывался он оттого, что в глазах у меня было мокро. Я согнулся от приступа кашля, зафыркал, чихнул, всхлипнул и стал дышать.
Снова открыл глаза.
Свет от нактоуза больше не расплывался, он косо ложился на руки штурвальных – вахту несли сразу двое. Я понял, что в глазах у меня не двоится, и окончательно пришел в себя.
Справа от штурвальных стоял командир.
Старший механик сидел, согнувшись над своим пультом, еще правее. На пульте у него что-то слабо светилось.
В глубине рубки мигал зеленый глазок рации УКВ.
Я шагнул туда, к Федору, увидел смутно его лицо.
– Погоди, отвяжу, – дернул меня боцман.
Он стоял вплотную ко мне, дышал тяжело. От него несло табаком.
– Спасибо, – сказал я.
– Теще скажешь, когда оженишься…
– Товарищ командир, разрешите заступить на вахту! – почти крикнул я, вглядываясь в синеватую темноту.
И как издалека услышал:
– Да…
– Все на связи, – сказал Федор. – Через пять минут вызовешь. На-ка, возьми.
– Что это?
– Шоколад у меня остался.
– Да ну его, надоел…
– Бери, – сказал Федор.
Потом они с боцманом ушли.
Я пристроился поудобнее, чтобы меньше мотаться от качки, стал смотреть в зеленый глазок индикатора. Наступила вахта – пришло то особенное ощущение, когда словно шагнул в заколдованный круг. Теперь все сосредоточилось в зеленом глазке, в потрескивании и шипении эфира, в ожидании и в долгом привычном нетерпении: скорее бы шло время.
Но я, наверное, здорово устал. Огонек индикатора начинал временами плыть, и я вдруг не улавливал момент, когда рубка переставала крениться – мне казалось, что она кружится безостановочно, все быстрей, и проваливается. Тогда, помотав головой, я изо всех сил начинал вглядываться в спину командира. Капитан-лейтенант стоял неподвижно.
Прошло пять минут.
Я вызвал все катера, предупредив, чтобы отвечали поочередно, и слышал голос свой как со стороны – сейчас он принадлежал не мне, а капитан-лейтенанту, который командовал всей группой «больших охотников».
Корабли – пятеро радистов, пять разных голосов – один за другим ответили.
И тогда, закончив на время связь, я словно вернулся издалека – опять увидел рубку в полумраке, опять услышал рев океана за ее стенами и удивленно взглянул на зеленый глазок индикатора. Захотелось тут же, немедленно вызвать катера, чтобы еще раз услышать их, узнать голоса радистов, убедиться, что они живы.
Когда-то я первый раз в жизни стоял часовым – у склада боепитания, ночью, в лесу. В соснах протяжно стонал ветер, кроны шумели безисходно; в такие часы думаешь, что ведь не зря люди строят дома, живут в них, среди тепла и света, в тишине…
Сейчас тот лесной гул показался бы ласковым шелестом.
За стенами рубки собрались все грозы, что не успели еще отгреметь над землей, они взрывались в глубинах, вывороченных к небу, и в небе, которое упало, наверное, до этих глубин перевернулось все. И ни зги не было видно, только когда проскальзывали, непонятно откуда – сверху ли, снизу, слабые призрачные молнии, на одно мгновение вырастали впереди антрацитовые движущиеся горы и пропасти.
Океану и то становилось невмоготу: временами где-то возникал почти живой, почти человеческий стон и замирал, и тогда я уже ничего не мог с собой поделать – только ждал, что мурашки на спине исчезнут сами.
Я стоял у рации, напрягшись, чтобы не падать, и всем телом ощущал, как борется корабль, живой корабль – маленький сгусток шпангоутов, заклепок, машин и человеческих нервов. А самому мне все труднее было справляться с тупой, тоскливой усталостью: нельзя ведь бесконечно ждать последнего удара, если они сыплются один за другим.
Временами я переставал понимать, что происходит.
– У меня… люди задыхаются… выхлопные газы… – услышал я голос старшего механика.
Командир что-то ответил.
Они говорили громко, но я разбирал только отдельные слова:
– Вахту… по два часа…
– Хорошо… самому.
– Там боцман… он… машинное отделение…
– У нас ведь самая легкая вахта, – сказал я негромко зеленому глазку, медленно избавляясь от одиночества и отупения. – Нам легче всех. Там, в машинном, жара, грохот да еще скапливаются выхлопные газы. Боцман там…
Потом я вспомнил, как Андрей застонал, потряхивая повисшими руками, и стал смотреть на штурвальных.
Их почти не было видно – теперь я стоял так, что они заслонили от меня нактоуз.
А левое плечо и спину командира можно было различить хорошо. И, глядя на него, я подумал, что ему труднее всех: он стоит впереди.
Он впереди, а мы все – за ним…
Все несут свои вахты, и ты неси. Единственная возможность не свихнуться. Понял теперь, зачем командир гонял тебя туда и обратно с портфелем во время того, первого шторма? Понял.
Но это было давно. А каждый день живешь сначала…