Текст книги "Кому вершить суд. Повесть о Петре Красикове"
Автор книги: Владимир Буданин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
– К тебе Зоя не приходила? – спросил Михаил. – Жена?
– Ты женат?
– Двое детей уж. Сын и дочь, – сказал Михаил горестно и поинтересовался: – Отец к тебе не заходил? Не удивляйся. Прикатил. Ушел мой старик от Гадалова, свое дело начал. Миллионное. И вот примчался чадо спасать. Уверен, что потрясет кубышкой – и сын вновь станет достойным членом общества. А ты удивлен, почему я не эсдек. Чем старше становлюсь, Петр, тем яснее понимаю: не революционер я.
– А статьи крамольные, прокламация о Ленском расстреле?
– Это иной разговор. Что до тех, кто рабочих расстреливает, то они и мои враги. Скажешь, у Гадалова и папаши трудиться – тоже не мед? Согласен. Рабочий – не хозяин. Однако у нас до расстрелов покуда не доходило. Стряслось бы что подобное, я и отца не пощадил бы. Не веришь? Что ж… Так родитель не бывал у тебя? Теперь жди, непременно явится…
В дверях стоял интеллигентного вида старик. Его можно было принять за врача или ученого, если бы не синий картуз на голове. Петр Ананьевич – он вел прием без Наташи, отсутствовавшей по случаю болезни отца, – узнал Гордея Захаровича Трегубова. И все же спросил:
– Вы ко мне?
– Если вы присяжный поверенный Красиков, то к вам.
Без шубы, в дорогом костюме, выдававшем в нем, впрочем, провинциала, узкоплечий, с худой морщинистой шеей, старик выглядел и вовсе ветхим. Он оценивающе оглядел кабинет, сказал:
– Небогато у вас, небогато. Сыну моему повиднее защитника найти следовало. Есть они в столице.
– Ко мне вы по делу?
– По делу, господин Красиков, по делу. Мое время дорого, и без дела мне разгуливать некогда. Скажите, сколько дать следует, чтобы Михаила из тюрьмы освободить?
– Что значит «следует»?
– Вы защитник, должны знать. Всем людям деньги нужны, бумажки вот эти. – Он запустил руку во внутренний карман, достал оттуда пачку сторублевок. – За то, что заточили Михаила, жалованье было получено, а чтобы освободить, мне платить надо. Я понимаю, не отказываюсь. Вот у полковника Невистова был. Деловой человек. Не вилял. Расстроился, правда. Опоздал я. Дело в суд ушло. Теперь платить поболее придется. Сумму назначил чувствительную. Мне денег не жалко. Не люблю, однако, в дураках оказываться. Тем более, что Михаилу по статье ничего страшного и быть не должно. Верно?
– Смотря как понимать.
– А вы, господин Красиков, не могли бы в суде поговорить с кем следует? Глупо полковнику платить, если он к делу касательства не имеет. Поговорите. Я заплачу сколько надо. И вас не обижу.
– От меня, Гордей Захарович, подобных услуг не требуйте. Я не полковник Невистов. Могу лишь один путь предложить – просить об освобождении Михаила под залог. Я напишу прошение, а платить вам придется. Под залог, надеюсь, его освободят.
– А после что будет?
– Суд будет, Гордей Захарович.
– И что же присудить могут?
– В худшем случае – ссылка на поселение в Сибирь.
– Только-то? Ну-ну. Сколько вы берете за визит?
– Вы мне ничего не должны. За составление бумаги возьму с вас.
Гордей Захарович осуждающе поглядел на Красикова и поднялся. Петр Ананьевич проводил его в прихожую, подал шубу, а когда возвратился в кабинет, обнаружил на столе пять сторублевых ассигнаций…
IX
По случаю воскресенья Петр Ананьевич был дома один и в столь раннее время никого не ожидал. Ровно в девять у входа внезапно позвонили. Он увидел Наташу, раскрасневшуюся и улыбающуюся, с букетом роз и тортом в коробке. Изумленно спросил:
– Что это?
– Поздравляю с днем рождения, желаю счастья и всяческого благополучия. – Она засмеялась неуверенно и смущенно.
– Спасибо, Наташенька. Но откуда вам известно?.. – Он и сам не помнил о своем дне рождения и впрямь был удивлен.
– Да уж известно…
Завтракали вдвоем. Выпили немного рейнвейна. Наташа, смеясь, утверждала, что Петр Ананьевич нынче выглядит гораздо моложе, чем накануне. Если так пойдет и дальше, они вскоре и вовсе поравняются годами. А он и в самом деле ощущал себя помолодевшим и беспечным, каким не бывал с гимназических лет.

Наташа сидела по другую сторону стола. На ней была кремовая закрытая блузка с кружевной отделкой на воротнике. В ушах поблескивали крохотные сережки. Зачесанные кверху темно-каштановые волосы открывали гладкий и высокий лоб. В широко поставленных карих глазах угадывалась готовность принять любой удар судьбы. И Петр Ананьевич, кажется впервые, подумал: «Нет, оттолкнув ее, я причиню боль не только себе…»
– Вы ведь любите театр? – спросил он.
– Очень…
– В таком случае мы отправимся в Александринку. Что у них сегодня дают?
– Кажется, «Дон-Жуана». Как хорошо, что у вас появилась эта идея! Я уже два года мечтаю попасть на мейерхольдовского «Дон-Жуана».
Тотчас поехали в театр за билетами. Петр Ананьевич взял на вечер два кресла в партере, и они решили идти домой пешком. Наташа сказала, что нынче, пожалуй, последний погожий день, что когда заладят дожди, из дому не захочется выйти.
День и в самом деле выдался великолепный. На синее, высокое, безоблачное небо выбралось по-осеннему прохладное солнце. Оно светило ласково, не ослепляя. Все вокруг сделалось многоцветным, пестрым и ярким. Золотом отливала ранняя желтизна на деревьях. Занавеси в окнах выглядели невыносимо белыми, большие листья фикусов – ядовито-зелеными. Бронза украшений на зданиях сверкала, как благородный металл. Голоса прохожих звучали громко и отчетливо, извозчики понукали своих лошадей весело и беззлобно, между прохожими сновали неуемные гимназисты. Вот трое кадетов картинно отдали честь встречному офицеру. Глядя на них, рассмеялись девицы-институтки…
Навстречу им по лестнице спускался Николай Дмитриевич. Увидев Красикова в обществе Наташи, он спросил недовольно:
– Вы где это пропадаете, Петр Ананьевич?
– Очень мило с вашей стороны! – Красиков переглянулся с Наташей. – Сегодня вы предъявляете мне претензии! Пойдемте-ка наверх. – Он опять посмотрел на Наташу: – Остался у нас рейнвейн? Вас это устроит, Николай Дмитриевич, или пойти за коньяком?
– Господин присяжный поверенный, мне не до шуток. – Николай Дмитриевич обиженно отвернулся.
– Что опять, дорогой патрон?
Соколов не ответил. В молчании они поднялись на четвертый этаж, и мужчины направились в кабинет, а Наташа – на кухню, приготовить к столу. Закурив сигару, Николай Дмитриевич принялся шагать из угла в угол.
– Так что же случилось?
– Что случилось? Случилось то, драгоценный, что мы имели несчастье родиться в этой огромной, богатейшей, несуразной стране, где триста лет могла просидеть на троне бездарная и жестокая династия.
– Но почему именно сегодня, в день моего рождения, вас это так взволновало? – Петр Ананьевич не мог не улыбнуться. – Между прочим, вы даже не поздравили меня. А в прежние годы об этом не забывали…
– Простите, – едва слышно отозвался Соколов и опять стал молча шагать по кабинету. Несколько раз туда и обратно прошла по коридору Наташа. Петр Ананьевич хотел уж было позвать гостя в столовую, но тот внезапно обернулся и заговорил с горечью: – Вообразите, меня, кажется, собираются упрятать в тюрьму. Не улыбайтесь, это гораздо серьезнее, чем вы полагаете. Не догадываетесь, за что? Я сам до сегодняшнего дня не догадывался. Помните собрание корпорации, когда мы направили приветствие защитникам Бейлиса в Киев? Я председательствовал, а докладчиком был Александр Федорович Керенский. Он и текст послания предложил. Теперь припоминаете? А я вот забыл. И без киевского процесса достаточно забот и осложнений. Часа полтора тому назад позвонил Александр Федорович. Оказывается, против нас – его и меня – возбуждено уголовное дело. Пуришкевич и Марков-второй все-таки своего добились. Присяжные поверенные Керенский и Соколов преданы суду как зачинщики оскорбительного для власти приветствия коллегам в Киеве. Самодержавие не может позволить, чтобы черносотенцев называли черносотенцами…
Он метался по кабинету. Сигара то и дело гасла, и он, ломая спички, прикуривал. Вдруг остановился перед Красиковым, потребовал ответа:
– Вы полагаете, они посмеют нас осудить?
– Полагаю, посмеют. – Петр Ананьевич вновь не удержался от улыбки. – Почему им не посметь? Но не тревожьтесь – царю сегодня невыгодно обрушиваться с репрессиями на интеллигенцию. Но с другой стороны, и думских деятелей типа Пуришкевича самодержавию нет никакого смысла от себя отталкивать. Вас, патрон, так осудят, чтобы вы не слишком обиделись. Месяц тюрьмы – максимум.
– Тюрьмы?! – ужаснулся Николай Дмитриевич. – Нет, нет! Это невозможно! Я не могу! У меня дела, клиенты…
– Они подождут.
В дверь заглянула Наташа, сказала:
– У меня все готово. Прошу вас в столовую.
– Пойдемте. – Петр Ананьевич взял гостя под руку.
– Поразительный вы человек, Петруша. – Николай Дмитриевич закусил губу, обиженно уставившись на Красикова. – Разве вам непонятно, насколько все это серьезно и прискорбно? Простите, но я откланяюсь.
– Разумеется, разумеется. И все же, простите меня, не вижу повода отчаиваться. Уверяю вас, приветствие коллегам в Киеве стоит небольшой отсидки. А лично вам знакомство с тюрьмой в качестве узника, надеюсь, пойдет на пользу, поможет избавиться от иллюзий.
– Но ведь это ужасно. Ужасно и стыдно! Дело не только во мне или Александре Федоровиче. Мы не умрем, если и тюрьмы отведаем. Ужасно, что менее чем через полвека после исторической судебной реформы от нее сохранились только фразы в статьях и учебниках.
– Вот видите, мои предсказания уже сбываются. Вы еще до суда и до тюрьмы начали избавляться от иллюзий. – Он увидел, что Николай Дмитриевич улыбается, и сказал: – Вот и хорошо. Вы стали похожи на самого себя. Пойдемте отведаем, что Наташа приготовила.
– Нет уж, Петруша. Проводите меня, пожалуйста…
Наташа пробыла у него до вечера. А после спектакля он отвез ее на Выборгскую сторону. Она всю дорогу была задумчива и молчалива, а перед тем как попрощаться, сказала со вздохом:
– Сердце замирает, когда думаешь, как это прекрасно. Этот вечер я никогда не забуду.
Она, разумеется, говорила о спектакле. А он всю дорогу думал совсем о другом: о том, что теперь не сможет уже смотреть на Наташу по-прежнему.
Х
Зал заседаний Судебной палаты подавлял торжественностью. На возвышении, под большим портретом Николая II, стоял длинный стол. За ним сидели коронные судьи – трое членов департамента. В центре – барон фон Траубенберг в синем вицмундире, при орденах. Правее, за другим столом, заняли места сословные представители: губернский предводитель дворянства, городской голова и третий, молодой и неспокойный, заменявший, должно быть, старшину.
Подсудимый, освобожденный до суда под залог, сидел на отдельной скамье перед возвышением. Позади него, опять-таки на отдельной скамье, разместились Гордей Захарович и испуганная молодая женщина с неприметным лицом. «Жена?» – удивился Петр Ананьевич. Ему казалось, женой Михаила должна быть какая-нибудь яркая особа, красавица.
Барон фон Траубернберг открыл поданный ему том судебного дела, полистал, выставив на обозрение лысую шишковатую голову. Затем решительно выпрямился и объявил:
– Слушается дело по обвинению Трегубова Михаила, сына Гордеева, по статье Уложения о наказаниях…
Петр Ананьевич слушал рассеянно, наблюдая за подзащитным. Тот нервически посмеивался. Отец его не отводил глаз от судей. Жена, очевидно, вообще ничего не слышала и не понимала.
Из коридора на цыпочках вошел Пешехонов, остановился сзади у колонны. В дверь заглянул полковник Невистов. Красиков подумал: «Сорвал, должно быть, куш господин полковник. Интересуется ходом дела…»
Напротив Петра Ананьевича расположился за столом товарищ прокурора Судебной палаты Червинский, действительный статский советник, высоколобый немолодой господин в пенсне, с гладко выбритым лицом. Он то склонялся над столом, что-то записывая, то обводил публику предостерегающим взглядом. Судя по его наружности, он принадлежал к тому многочисленному роду служителей Фемиды, каковые приучили себя подавлять при исполнении обязанностей в своих душах все человеческие чувства.
Между тем барон повернул голову к Трегубову и отнюдь не грозно потребовал:
– Подсудимый, встаньте! Вы имеете дать суду пояснения по существу дела. – Михаил вскочил, вытянулся и замер. Барон так же негромко и даже участливо поторопил его: – Мы ждем, пожалуйте.
– Да ведь я уже все сказал.
– Превосходно. Э-э… господин прокурор, будьте любезны.
Обвинитель поставил несколько ни к чему не обязывающих вопросов. Они были направлены скорее в помощь защите, чем на пользу обвинению. «Не зря Гордей Захарович, оказывается, с ассигнациями в столицу прикатил», – размышлял Красиков, слушая, как мирно переговариваются обвинитель и подсудимый.
– У защиты имеются вопросы? – Голос барона отвлек его от мыслей.
– Имеются. – Красиков повернулся к Трегубову. – Известно ли вам, подсудимый, как передовая часть русского общества отнеслась к расстрелу рабочих на Ленских золотых приисках?
– Господин защитник… – Лицо барона сделалось беспомощным.
– Прошу меня простить. – Петр Ананьевич склонил голову. Заметил, как нахмурился молодой сословный представитель и городской голова зашептался с предводителем дворянства.
– Видите ли, господа судьи, один пункт обвинения самым тесным образом связан с упомянутым событием. При всем желании мне его не обойти, – и вновь обратился к Трегубову: – Итак, подсудимый…
– Я отвечу. Нынче нет в России ни одного достойного человека, не стыдившегося бы…
– Господин Трегубов! – остановил его барон.
– Господин председатель! – В руках у Красикова появился новогодний номер «Биржевых ведомостей», где высказывались оценки тому, что произошло в политической жизни России прошлого года, и делались попытки предсказать будущее ее развитие. Молодой сословный представитель даже руками замахал при виде газеты. – Я полагаю уместным огласить газетную статью, дозволенную цензурой.
– Зачем? Зачем, господин… э-э… защитник? Извольте ставить вопросы по существу дела. Зачем сторонам касаться фактов, не относящихся прямо к сути обвинения?
– Господин председатель, моему подзащитному вменено в вину написание прокламации по поводу расстрела на Лене. Речь идет о статье сто двадцать девятой Уложения. Я же, со своей стороны, стою на той точке зрения, что упомянутую прокламацию следует ставить подсудимому в заслугу, а не в вину. Но, очевидно, критика убийц безоружных рабочих здесь ныне не в чести, как и в прочих правительственных учреждениях…
– Господин защитник… – взмолился барон. Свидетелей допросили быстро. Слушая прения сторон, обвинителя – товарища прокурора Червинского, Петр Ананьевич невольно вспоминал процесс, проходивший в этом же зале два дня тому назад. На скамье подсудимых находились присяжные поверенные Керенский и Соколов, а в роли обвинителя выступал тот же действительный статский советник Червинский. В том процессе он, однако, не был настроен так благодушно, как сейчас. Как и предполагал Петр Ананьевич, Керенского и Соколова приговорили к месяцу тюрьмы. И уж как старался тут господин Червинский! Да, правительство теряет голову, стараясь угодить господам Пуришкевичам…
– Господин защитник, – сказал барон, – вам слово.
Петр Ананьевич поспешно встал. Он волновался – слишком давно выступал в последний раз в Судебной палате. В зале стоял ровный и словно бы бесстрастный гул. Обвинительная речь никого, кажется, особенно не взволновала.
– Господа судьи! – начал Красиков негромко. – Спустя несколько минут вы удалитесь на совещание, чтобы, оставшись с глазу на глаз с законом и собственной совестью, решить судьбу моего подзащитного и поставить приговором последнюю точку в процессе. Будущим Трегубова я ничуть не обеспокоен, – во всяком случае, имея в виду исход настоящего дела. Сознаюсь, у меня никогда не было опасений по этому поводу. Да простится мне прямота – вздорность обвинения столь очевидна, что…
– Господин защитник, не забывайтесь! – Барон фон Траубенберг был не на шутку разгневан. – Соблюдайте приличия!
– Виноват. Но разве обвинительная речь не удостоверяет моей правоты? Прокурор в политическом процессе, по сути, отказывается от обвинения! Это ли не свидетельство вздорности той затеи, в какой мы участвуем? – Заметив, что барон открыл рот, Красиков опередил его: – Все, все, господин председатель. Слово «вздорность» более не сорвется с моих уст. – Он перешел к завершающей части речи: – Как видите, высокочтимые господа судьи, вина моего подзащитного ничем не доказана. И меня посему ничуть не удивила позиция обвинителя.
Не глядя в зал, Петр Ананьевич спиной и затылком улавливал волнение публики. На него были нацелены отнюдь не сочувственные, скорее, напротив, враждебные взгляды дам и господ, занимавших скамьи для публики. Стоял недобрый гул. «Погодите же, милостивые государи, – ощущая, как зреет в душе почти позабытое уже опрометчиво-воинственное ликование, подумал Красиков, – сейчас у вас появится повод негодовать!»
– И вот я спрашиваю, в чем суть предостережения господина прокурора? – Он повернулся к публике. – Господин прокурор полагает предосудительной способность гражданина государства Российского видеть отсталость и дикость наших порядков и ничем не стесненный произвол полиции и прочих властей. Прислужники отечественного и иностранного капитала расстреливают доведенных до отчаяния безоружных рабочих. Ныне каждому честному русскому человеку, наделенному зрением и слухом, невозможно без боли вспоминать о трагедии на Лене. Боль эта многократно усиливается при мысли, что члены правительства с думской трибуны…
– Господин Красиков, прошу вас!.. – вскрикнул барон.
– …с думской трибуны возвещают перед всей Россией: «Так было – так будет!» Даже «Биржевые ведомости», эта никак не радикальная газета, открещивается от преступления на Лене. Почему бы в таком случае не предостеречь издателей «Биржевки»? Охранка пока до этого не додумалась. А вот Трегубова, благо он предстал перед судом, предостережем! «В его лета не должно сметь свои суждения иметь»! Предостережем от крамольных мыслей о возможности такого преобразования России, чтобы она, чего доброго, не встала в один ряд с Европой. Мы – не Европа, мы – Россия! Да сохраним во веки веков верность незабвенному и милому сердцу крепостному праву!
– Господин защитник! – Барон сделался малиновым. Он с остервенением тряс колокольчик. – Предупреждаю… предупреждаю в последний раз!
– Я кончил, господин председатель.
Не прошло и часа, как в вестибюле появился судебный пристав гренадерского роста и стал приглашать публику в зал:
– Господа, заходите. Поторопитесь, господа!
Как и следовало ожидать, Трегубов был оправдан. Петр Ананьевич вышел на Литейный, испытывая одновременно и удовлетворение – его подзащитного оправдали, – и досаду, ибо ему было понятно, что на его долю выпала роль статиста в скорее печальном, нежели веселом водевиле с неизбежным благополучным финалом.
Шел первый снег. Крупные хлопья лениво, как бы нехотя, предвидя свою обреченность, планировали над брусчаткой мостовой, над плитами тротуаров и, едва коснувшись их, таяли.
Михаила, его родню и друзей ждали две извозчичьи пролетки. Петр Ананьевич наблюдал, как возбужденно и шумно рассаживалась компания Трегубова. О нем, защитнике, в минуту торжества никто из них не вспомнил. Но его ничуть не покоробило их равнодушие.
Что ему до них, как и им до него? Душа Петра Ананьевича была заполнена другим. Ему следовало поторопиться домой. Там его ждала Наташа. Жена…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Между прошлым и будущим
I
Горела Судебная палата. Из высоких окон валил дым, подсвеченный пламенем. Пылала парадная дверь за чугунной фигурной решеткой. Персонажи «Соломонова суда» поджаривались на огне, словно грешники в аду. В воздухе носились обрывки судебных дел. Бело-розовые стены покрывались копотью. Поэтому, должно быть, здание выглядело как будто более тяжелым и громоздким, чем в «спокойные» времена. На Литейном – от Сергиевской до Невы – и на Шпалерной – от проспекта до тюрьмы – половодье кацавеек, тулупов, бушлатов, шинелей. Красные нарукавные повязки, винтовки, пулеметные ленты…
Со стороны «Шпалерки», где люди у каменной стены сбились особенно тесно, внезапно донесся слившийся воедино мстительный рев сотен глоток. Народ смял охрану, распахнул массивные тюремные ворота, прорвался внутрь, освобождая арестованных. На перекрестке нет городового с жезлом. И вообще нигде не видно ни полицейских, ни жандармов, ни городовых – словно грозовым дождем смыло. Зато везде вооруженные матросы и солдаты. Да и рабочие с красными повязками на рукавах держат винтовки, как будто это их повседневный инструмент…
Вчера вечером в квартире Петра Ананьевича – он уже несколько дней из-за простуды никуда из дому не выходил – по обыкновению, собралась большевистская публика. Первым пришел Петр Иванович Стучка. Он достал из кармана и сунул Красикову письмо из Риги, стал рассказывать, что у него на родине тоже начались волнения. Забастовали металлисты и портовые грузчики, их поддержали студенты. Невозмутимый и уравновешенный Стучка был возбужден и многословен, восхищался земляками, твердил, что ему, быть может, предстоит вскоре «самая лучшая поездка в Ригу».
Несколько позднее явились Козловский и Соколов. Начался общий разговор. Один лишь Николай Дмитриевич отмалчивался.
Вот уже три дня, с момента очередного ареста Елены Дмитриевны, Соколов пребывал в печальном унынии. Несмотря на возраст свой и изменчивость в увлечениях различного свойства, этот почти пятидесятилетний человек сохранил по-юношески целомудренную верность давнему поклонению Елене Дмитриевне. Это была не влюбленность, не мужская страсть, а нечто возвышенно-поэтическое и самозабвенное. Уж как ни резко иной раз обрывала его Стасова, как ни высмеивала его интеллигентскую половинчатость, он не только не восставал против этого, но даже роптать и обижаться не смел. И тем не менее он все более отдалялся и от Елены Дмитриевны, и от ее товарищей.
В Красикове бывший патрон возбуждал противоречивые чувства. В высшей степени добропорядочный и бесхитростный человек, Соколов был искренним во всех своих увлечениях и во всех своих заблуждениях. К его заблуждениям Петр Ананьевич до норы относился терпимо. А с осени четырнадцатого года о терпимости не могло быть и речи. Во всей столичной адвокатской корпорации лишь три присяжных поверенных – Стучка, Козловский и он, Красиков, – остались на большевистских позициях «пораженчества». Соколов не сумел подняться выше своего «патриотизма», не понял и не принял тактики большевиков. Хотя какое-то время он по инерции еще именовал себя «приверженцем Ленина», все легче ему было находить общий язык с теми, кто под знаменем «любви к отчизне» открыто сотрудничал с угнетателями российских трудящихся.
Должен был еще подойти Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич. Он позвонил днем, обещал непременно быть. Владимира Дмитриевича ожидали с особенным нетерпением. Он был самым тесным образом связан с Петербургским комитетом и ЦК и, постоянно бывая на заседаниях, знал о намечаемых на текущий момент планах гораздо больше, чем знали они.
Владимир Дмитриевич появился так поздно, что они уже и надеяться перестали. В столовую он вошел крайне взволнованный, запыхавшийся, словно за ним гнались вплоть до четвертого этажа. Еще и не поздоровавшись, он с порога объявил:
– Плохие новости. Арестован Петербургский комитет.
Некоторое время все подавленно молчали.
– Надеются обезглавить революцию! – воскликнул Николай Дмитриевич и уставился в глаза Петру Ананьевичу, как бы спрашивая: «Вы со мной согласны? Я ведь хочу, чтобы вы были согласны…»
Но его слова остались без ответа… А сегодня утром чуть свет Николай Дмитриевич дрожащим от счастливого волнения голосом сообщил: «Кажется, начинается». В Таврическом – ему звонил Александр Федорович Керенский – полная неразбериха. Накануне царь подписал указ о роспуске Думы. Но ее председатель Родзянко, не подчинившись, послал царю телеграмму-ультиматум: «Немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство!» Затем Родзянко обратился по телеграфу к главнокомандующему, генералу Алексееву, за поддержкой. Вскоре на имя Николая II была отправлена еще одна телеграмма: «Надо принять немедленные меры, ибо завтра будет поздно!»
Петр Ананьевич пренебрег температурой и более не ложился в постель, стараясь не отходить от телефона. Вторично Соколов позвонил около полудня. На сей раз новости были еще более значительные и обнадеживающие. Только что в Думу явились делегации от восставших против правительства частей и потребовали от «избранников народа» ответа, на чью сторону они встанут. В то же время с Родзянко связался по телефону князь Голицын, премьер, известил об отставке кабинета.
– Дожили, Петруша, дожили! – Николай Дмитриевич даже всхлипнул. – Если сможете, приходите сейчас же в Таврический. Все наши туда собираются. Святой долг быть сейчас там, где решается судьба России. От государственно мыслящих людей зависит грядущее…
В Таврический непременно надо попасть. Еще в середине февраля на заседании ЦК, где шла речь о тактике партии в предстоящей революции, было решено способствовать созданию Совета рабочих депутатов. И они стали действовать. У него дома вдвоем с Еленой Дмитриевной написали листовку о Совете. Вот ее экземпляр белеет на стене Арсенала:
«…Только организация может укрепить нашу силу. Прежде всего выбирайте депутатов, пусть они свяжутся между собой. Пусть под защитой войска создается Совет депутатов. Крепкой связью вы присоедините к себе остальных солдат… Организуйте Совет рабочих депутатов».
У Арсенала идет митинг. Там шеренгой – мал мала меньше – выстроились захваченные шведами в петровские времена и выкупленные позднее русскими торговыми людьми пушки. Ораторы поднимаются на ствол головного орудия, срывают шапки, выкрикивают непривычные уху слова:
– Граждане свободной России!..
– Слава доблестной революционной армии!..
– Долой Николая Кровавого!..
Со стороны Лиговки внезапно долетает пулеметная дробь. Митинг настораживается. Люди вытягивают шеи, прислушиваются. Стрельба обрывается столь же неожиданно. На орудие поднимается новый оратор. Смуглолицый, в меховой шапке, на черном пальто пламенеет бант.
Петр Ананьевич застрял в толпе. Повсюду лица, лица, лица… Разинутые в крике рты, выбившиеся из-под платков и ушанок волосы, слезящиеся на ветру глаза. Шинели, матросские бушлаты, душегрейки, студенческие тужурки, шубы, добротные пальто…
Надо было торопиться. В Таврическом дворце сейчас, быть может, происходят важные события. Но Петр Ананьевич не прилагал чрезмерных усилий, чтобы выбраться на простор. Ведь именно здесь, на улицах, массы творят революцию, здесь Петроград подобен Парижу Четырнадцатого июля. Народ штурмует российскую Бастилию.
– Братья! – Сквозь митинговый гул доходит голос оратора. – Наступил великий день. Мы все, собравшиеся здесь, приветствуем свободный революционный народ России. Каждый из нас, перечеркивая в памяти мрачное прошлое, произносит с гордостью: «В бывшей самодержавной России отныне нет ни господ, ни рабов!» Мы все граждане великой свободной демократической страны, равные теперь перед богом и законом.
Красиков невольно прислушался. Голос показался очень уж знакомым. Где приходилось его слышать? Да ведь это Пешехонов, Алексей Васильевич. Оказывается, и энесы приветствуют революцию! Своеобразно, однако, приветствуют. Отныне, по их словам, наступит классовый мир, тишь и благодать.
В мозгу засела какая-то чрезвычайно важная, хотя и не до конца еще определившаяся мысль. Петр Ананьевич начал решительно пробиваться к орудиям. В толпе громко переговаривались:
– Проняло, видать, барина…
– Поравняться с нами желают…
– В подвал твой на жительство переберется по причине равенства!
– А все же славно, братцы. Ей-богу, славно… Красиков оглянулся на улыбающегося чумазого молодого рабочего и преодолел в себе желание объяснить ему, что нельзя поддаваться радости первого успеха, что сладкие речи господина Пешехонова опасны, потому что они зовут остановиться на том, что народ получил сегодня.
У головного орудия распоряжался с начальственным видом веснушчатый молоденький матросик. На него наседали трое желающих выступить – солдат в прожженной на боку шинели, женщина в душегрейке и возбужденный, нервный студент в очках. Матросик, не утрачивая важности, время от времени хватался за карабин и покрикивал на них.
– Сейчас буду говорить я, – объявил Красиков.
– Как это? – Матросик на миг онемел. Но тотчас пришел в себя и свирепо вытаращил глаза. – Соблюдать порядок! Ясно?
Не ввязываясь в полемику, Петр Ананьевич поставил ногу на колесо орудия, взобрался на плоскую казенную часть. Пешехонов его не видел. Он весь был в своей речи. Наконец, выкрикнув заключительный лозунг о единении русского народа в революции, он обернулся, узнал Красикова:
– Вы – говорить? – и улыбнулся так, словно эта встреча им обоим в равной степени приятна. Попросил: – Одну минуту, – и возвысил голос: – Братья! Вот рядом со мной стоит следующий оратор. Я не сомневаюсь, что хотя мы принадлежали к различным партиям, вы сейчас услышите то же, что говорил и я. Мы, русские, должны быть заодно всегда, и в трудный, и в светлый час. Ибо мы волею исторических судеб – единая братская семья. Революция сплотит нас еще теснее. Да будет так во веки веков!
Он оглянулся. Глаза его сверкали воодушевлением. Ему, должно быть, и в самом деле не верилось, что сейчас кто-нибудь может с ним не согласиться. Он схватил Петра Ананьевича за руку, пожал ее и спрыгнул с орудия. Красиков занял его место.
– Товарищи! – выкрикнул он.
– Ого! Лихо берет.
– Товарищи! – повторил Петр Ананьевич. – Мы с предыдущим оратором действительно принадлежим к различным партиям. Правда, я не думаю, что отныне между нами не будет повода для расхождений. То обстоятельство, что мы оба русские, отнюдь не сделало нас братьями. Не думаю я также, что победа России над империалистической Германией избавит нашу отчизну от враждующих партии и классов. Мне трудно судить, сознательно или бессознательно обманывает вас выступавший передо мной господин, но что он вас обманывает, это для меня очевидно. Взгляните, товарищи, на ту сторону проспекта. В этом вот пылающем сейчас здании наших братьев обрекали на каторгу и виселицы. Но разве неправый суд над ними творили не русские? А в охранке не такие ли русские измывались над русским рабочим человеком? Кто расстреливал вас Девятого января на Дворцовой площади? Кто? Разве царь позвал для этого немцев? Товарищи! Мы с выступавшим передо мной господином по-разному любим свой народ и свою отчизну. Он зовет вас к миру с помещиком и капиталистом. А я и мои товарищи большевики говорим: пролетарская Россия ставит своей целью свергнуть бесповоротно не только царя, но и всех тех, кто веками угнетал трудовой народ, – помещиков и капиталистов. Мы говорим, нам безразлично, русские ли они, или Нобели, Лесснеры, Терещенки, Манташевы, фон Вали. И те и другие – наши классовые враги. И я провозглашаю: да здравствует революционное единение трудового народа!








