Текст книги "Кому вершить суд. Повесть о Петре Красикове"
Автор книги: Владимир Буданин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
– Петр Ананьевич, – заулыбался Алексеевский, увидев Красикова. – А тут ничего, правда? Будет где с контрой разговаривать. Да, – спохватился матрос, – Жуков из трибунала вас искал. – Крикнул вниз: – Товарищ Жуков, давай сюда!
По лестнице поднимался немолодой рабочий в черном пальто и кожаной фуражке.
– Где вы пропадаете? – недовольно спросил Жуков. – Ищу, ищу… Поговорить надо. Здравствуйте. – Жуков протянул руку с широкой бугристой ладонью. – Владимир Ильич к вам направил.
С первым председателем Революционного трибунала Иваном Павловичем Жуковым, большевиком с Девятого года, Красиков уже встречался. Но вот присмотреться к этому рабочему, познакомиться с ним как следует не случилось. Время было такое, что лица мелькали перед глазами, как снежинки в метель. «Вот он какой, оказывается, председатель трибунала», – разглядывая крепкого человека с несколько угрюмоватым лицом, думал Красиков.
Родилось сомнение: удачен ли выбор? Что ни говори, а первое судебное установление Советской власти должно с самого начала убедить всех – и в России, и в Европе, – что рабоче-крестьянское правосудие не уступает юстиции «демократического общества» не только по части справедливости и гуманности, но и по составу судей и культуре процесса. Жуков не производил впечатления человека, способного стать зачинателем рабоче-крестьянского суда.
Но его кандидатура была одобрена Лениным. А Владимир Ильич – сам юрист, и уж понимает, конечно, какое место в государстве Советов должна занять вновь создаваемая юстиция. Особенно сейчас, когда на повестке дня с такой остротой стоит задача подавления классового врага. «Быть может, именно поэтому Владимир Ильич и считает подходящей кандидатуру Жукова, рабочего-большевика? – размышлял Петр Ананьевич. – Сейчас для нас классовое чутье, очевидно, важнее атрибутов процесса».
– Что же, пойдемте побеседуем, – сказал он.
В кабинете устроились в креслах. Иван Павлович, несколько робея, стал излагать свои беды:
– Третьи сутки без сна живу. Думаю и думаю – голова пухнет. Председатель трибунала! Мне и присниться такое не могло. Грамоты, можно сказать, как надо не набрался. Университеты в тюремных камерах да ссылках проходил. Владимиру Ильичу об этом прямо сказал. Мол, выйду перед народом, а с чего начать – и ума не приложу. Посмеялся он и говорит: «Нам всем сейчас азбуке управления своим государством учиться приходится. Вы большевик и, значит, поймете, кто – враг, а кто – нет. Если же встретятся затруднения чисто юридического свойства, обратитесь еще к товарищу Красикову, он прекрасно разбирается во всех юридических вопросах». Вот я и…
Растроганно и вместе с тем несколько сурово, стараясь скрыть за этой суровостью свои чувства, рожденные словами Ленина, принялся Петр Ананьевич расспрашивать Жукова, как тот подготовился к завтрашнему судебному заседанию, изучил ли дело, ознакомились ли с ним остальные члены трибунала, определен ли состав суда.
– Все сделано, – отвечал Жуков. – Иное меня тревожит. Шум большой господа подняли из-за этой самой графини. Как быть, если они бузу завтра начнут? Народ у меня молодой, насчет контры не больно выдержанный. Опасаюсь, как бы не сорвался кто. Мы ведь судьи теперь…
– Вижу, в моих советах вы не нуждаетесь, – после некоторого молчания сказал Петр Ананьевич. – Ваши слова убедили меня, что первый председатель трибунала отлично понимает свои обязанности.
– Понимать-то понимает. А все-таки как быть, если завтра на суде и впрямь буза начнется?
– Вы председатель суда, вам и карты в руки. А. «буза»… – Петр Ананьевич произнес часто звучащее в последнее время слово. Оно резало слух анархистской окраской. – В ваших интересах не допустить в зале никакого беспорядка. Впрочем, не думаю, что они осмелятся на открытую провокацию. Да, вот еще что, – вспомнил Красиков. – Заседание следовало бы открыть повнушительнее и поторжественнее. Подумайте над вступительным словом.
– Кое-что уже придумал. Владимиру Ильичу показывал. Он посмотрел, вроде бы понравилось. Показать вам?
– Да нет, зачем же? Раз Владимир Ильич одобрил… У вас ко мне еще есть вопросы?
– Вопросов много, Вот шел сюда из Смольного, тысячами в голове на считать можно, было. А теперь все перезабыл. Хотя…, Вот вспомнил: значит, спрошу ее, графиню, куда деньги девала и по какому праву народным добром распоряжается. А она отвечать не пожелает. Как быть?
– Она – подсудимая. А подсудимый, согласно общепринятым процессуальным нормам, вправе не отвечать на вопросы суда и сторон.
– Глупые нормы, – сказал Жуков.
– Не совсем. В этих нормах отражен судебный опыт многих поколений. Суду, Иван Павлович, нельзя начинать процесс, исходя из уверенности, что подсудимый – преступник. В таком случае суд уже не суд, а орудие расправы. Вам следует помнить, что всякое лицо, оказывающееся перед трибуналом, предполагается невиновным, пока в самом судебном заседании не будет установлена его вина.
– Больно хитро это для меня. А все-таки как быть с графиней, если она с трибуналом объясняться не пожелает?
– Не пожелает – ее право. В вашем распоряжении есть написанная рукой графини бумага, говорящая сама за себя. Свидетелей допросите, и будет полная ясность.
– Теперь вот что. Значит, обвинителем у нас должен выступать товарищ Рогальский. Это хорошо, он человек с пониманием. А как быть, если кто из публики захочет слово сказать?
– Надо позволить. Пусть выступают. Вы ведь, члены трибунала, на митингах всякого наслушались. Вас не собьют с толку.
– Понятно, не собьют. А вот чего ей присудить, Паниной-то?
– Вот этого, Иван Павлович, я вам подсказать не могу. Меру наказания суду надлежит избирать самостоятельно.
– Спасибо. Прояснили малость… Теперь уж я не тревожусь – как-нибудь сладим с делом. Пойду. – Он вышел из кабинета. Из открывшейся двери пахнуло холодом…
Электрическая проводка оказалась неисправной и во дворце не было света. В коридорах люди натыкались друг на друга, чертыхались, перекрикивались лесными голосами. Петр Ананьевич с трудом разыскал Федулова, распорядился найти монтера. Следственная Комиссия в ночные часы вела обыкновенно самую горячую работу. Именно ночью доставляли арестованных и проводились первые допросы.
Возвращаясь к себе, Петр Ананьевич заглянул в кабинет Алексеевского, В освещенном слабой лампой помещении помимо комиссара находился еще один человек. Петр Ананьевич разглядел вначале лишь широкое пальто с шалевым темным воротником. А лица не рассмотрел. Алексеевский попросил Красикова зайти:
– Вот, Петр Ананьевич, насчет дела Паниной гражданин этот повышенный интерес проявляет.
«Повышенный интерес проявляет»! – Петр Ананьевич усмехнулся в полумраке: кабинет обязывает! – подошел:
– Слушаю вас, товарищ.
– Здравствуйте, Петр… Ананьевич. – Посетитель шагнул навстречу. – Не узнаете меня? Я – Гуревич. Университет, Сибирское землячество. Неужели забыли?
– Простите, не помню. – Разумеется, он теперь узнал в этом господине с полным лицом Яшу Гуревича, когда-то молодого бойкого завсегдатая студенческих «чаев» и «вечеринок», витийствовавшего на собраниях о «первородной силе духа» русского мужика. Припомнил свои стычки с ним. Но ему казалось неуместным предаваться здесь этим воспоминаниям. Тем более что тот «проявлял повышенный интерес» к делу графини Паниной. – Так что же вас интересует?
– Я хотел бы объяснить. – Внезапно вспыхнувшая электрическая лампочка ослепила посетителя ярким светом, и он прикрыл глаза. – Мне бы хотелось…
Алексеевский что-то писал, не поднимая на них глаз. Красиков и Гуревич сидели на не отогревшихся еще стульях у стены. Яков Яковлевич рассказывал о своей миссии. Он сообщил, что к нему обратилась кузина Софьи Владимировны Паниной с просьбой принять на себя защиту графини в Революционном трибунале. Он не мог не согласиться, ибо они с Софьей Владимировной давние товарищи по партии. И вот теперь он должен ознакомиться с делом и получить свидание с подзащитной.
Красиков курил и молча слушал. «Господа действительно решили дать бой, – размышлял он. – Трибуналу будет нелегко». Он мысленно сопоставил Рогальского, вчерашнего аптечного провизора, с этим чрезвычайно образованным кадетом, изучавшим философию, историю религий и искусств, красноречивым и находчивым. «Забьет, забьет он Рогальского… Но ничего, Жуков не даст себя на мякине провести», – несколько успокаиваясь, подумал он.
– Дело передано Революционному трибуналу, – сказал Красиков. – Так что я для вас теперь лицо бесполезное.
– Нет, нет, э-э… товарищ Красиков, – поспешно возразил Гуревич. – Вы здесь единственный человек, способный трезво отнестись к происходящему. Если бы я не знал вас по студенческим временам, не говорил бы этого. У меня очень трудная миссия, вы понимаете. Простите мне эту настойчивость, но я прошу вашей помощи.
Выхоленный господин без следов переутомления и недоедания на лице симпатии не возбуждал. Но Петр Ананьевич подавил в себе злую непримиримость и спросил:
– Какой же?
– Вы ведь недавно были присяжным поверенным. Кто, как не вы, осведомлены о препятствиях, чинимых защитнику в политическом процессе? Ведь суд над Паниной – это политический процесс, не так ли?
– Безусловно. Но задача защитника в нем не столь уж сложна. Мы вашу графиню не предавали бы суду, возврати она утаенные деньги.
– Мне необходимо ознакомиться с делом. Кроме того, я хотел бы иметь свидание с Паниной. Постараюсь уговорить ее. Вы мне поможете?
– Это вам все разрешат и без моей помощи. Обратитесь в трибунал. Дело у них.
– Весьма признателен. – Гуревич встал, потоптался перед Петром Ананьевичем, как бы колеблясь, подать ли руку. Красиков отошел к столу Алексеевского, давая понять, что время аудиенции исчерпано. – Прощайте, – сказал посетитель и вышел.
Алексеевский оторвался от работы:
– От нас, примечаете, сердечности требуют. Что значит контра! Сами расстреливали и вешали, а от нас требуют сердечности.
– Мы, товарищ Алексеевский, постараемся обойтись без расстрелов и виселиц. Мы – Советская власть.
Казалось бы, чепуха, мелочь, яйца выеденного не стоит. А вот засело в голове, будоражит память, мешает думать о делах сегодняшнего дня. Ну явился в Комиссию этот самый Яков Яковлевич Гуревич, матерый кадет. Так что ему в этом визите? Почему он, Петр Красиков, столько размышляет о нем?
В памяти одна за другой всплывают картины немыслимо далекой юности, первых месяцев студенческой жизни в сказочном Петербурге, встреч и знакомств с новыми людьми, прогулок по ночному городу, споров, мечтаний вслух, тайных сходок, первых рабочих кружков…
Гуревич никогда не был ему особенно симпатичен. В памяти, однако, засел прочно. Вместе с братом они всегда оказывались на виду. И на собраниях в университете, и в землячестве. А позднее, когда Красикова приняли в сословие присяжных поверенных, он вновь повстречался с Гуревичами. Младший теперь был его коллегой – адвокатом, старший служил по ведомству народного просвещения.
На политический небосклон Яков Гуревич взошел после Февраля. И как взошел! Имя его то и дело мелькало в кадетской «Речи», «энесовском» «Русском богатстве». Стали появляться портреты в иллюстрированных журналах, фамилия, упоминалась в репортажах с кадетских собраний и митингов, проводимых партиями правительственной коалиции. Красикова ничуть не удивило бы, если бы Гуревич сделался товарищем министра или даже министром при Керенском.
Но почему господин Гуревич приходил именно к нему, Петру Красикову, и пытался вызвать на откровенность, ожидая чуть ли не сочувствия? Неужели они рассчитывают на его понимание? Нет, разумеется. Он для них враг, непримиримый и опасный.
И все-таки Николай Дмитриевич завидует Якову Яковлевичу! Каким бы ни был этот новорожденный Революционный трибунал, а если Гуревичу дали для изучения дело и допустили на свидание с арестованной графиней, позволив продолжительное время беседовать наедине, следовательно, новая судебная власть не имеет в виду с первых шагов отступать от принятых во всех цивилизованных странах норм уголовного процесса. Если они, судьи-большевики, намерены соблюсти хотя бы видимость объективности, то и за это надо отдать им должное, ибо царский суд в трудное для самодержавия время менее всего был озабочен соблюдением внешней благопристойности. Достаточно вспомнить «скорострельную юстицию» после пятого года.
Безусловно, убеждать судей-большевиков, судей-рабочих, что графиня, утаившая от их власти принадлежащие, как они полагают, трудовому народу деньги, достойна снисхождения, – занятие совершенно безнадежное. Осудив Софию Владимировну со всей строгостью, они по-своему будут правы.
Утром следующего дня Николай Дмитриевич вошел в уютный зал дворца великого князя Николая Николаевича. Никто из его соседей по рядам для публики не догадывался, очевидно, каким смятением охвачен присяжный поверенный Соколов.
Он в зале суда! На сцене длинный стол, покрытый красной тканью. Позади кресло с высокой спинкой для председателя. Слева и справа от него по три стула для членов суда. Левое крыло сцены отведено под скамью для почетных гостей и судей очередных смен, в правом крыле, у стены, скамья подсудимых. Друг против друга размещены столики для обвинения и защиты. Весь этот зал был для Николая Дмитриевича невыразимо дорогим, священным местом.
Николай Дмитриевич едва ли не со слезами восторга на глазах смотрел по сторонам, вдыхал несколько сгустившийся, но все же милый сердцу воздух судебного зала и не обращал внимания на ворчливо-саркастические реплики своих соседей. Ведь разве им дано было чувствовать то, что чувствовал он?
Открытие заседания, намеченное на полдень, задерживалось. Позади Николая Дмитриевича довольно громко переговаривались двое:
– Никакого порядка!
– Совершенная истина-с! Власть – комедия, суд – комедия…
– Нет уж, Василий Николаевич! Не комедия это, отнюдь! Не комедия, Василий Николаевич, – трагедия! Во всероссийском масштабе…
– Ради бога, тише! Услышат…
На сцене появился Федулов, громко объявил:
– Встать! Суд идет!
Николай Дмитриевич поднялся. И внезапно оказался как будто в пустоте. Он удивленно повернул голову. Занимавшая места для публики интеллигенция не пожелала встречать стоя большевистский суд. Рабочие и солдаты смотрели на «господ» с угрюмой ненавистью. Николай Дмитриевич едва не крикнул: «Что же вы сидите, милостивые государи? Вы ведь в суде!» Но он смолчал, понимая, что это будет глас вопиющего в пустыне. Его уже дергал за рукав Гуревич-старший…
VII
Петр Ананьевич шагал по кабинету от окна к двери и обратно, курил одну папиросу за другой. Перед глазами появлялась то скованная льдом Нева, то резная дверь с бронзовыми узорами. Он, однако, не видел ни того, ни другого, так как мысленно был внизу, где вот уже три часа длился процесс по делу Паниной.
Утром Красиков наблюдал из окна за публикой, скопившейся у входа во дворец. Видел знакомых по университету и адвокатскому сословию. Заметил и бывшего своего патрона.
Что сейчас происходит внизу? Как ведет себя подсудимая? Толково ли выступил Рогальский? Что изрек Гуревич? Как на все это реагирует публика? Не растерялся ли Жуков? От этих прилипчивых вопросов не было спасения. Не помогал табак, нельзя было забыться в текущих делах. Мысли упорно возвращались к неведомо как протекающему во дворцовом зале судебному процессу. Пойти бы туда, постоять, послушать! Хотя бы взглядом, жестом подбодрить, предостеречь…
Снизу доходит приглушенный каменными препонами шум, свист. Черт возьми! Ему бы сейчас туда! Поизвивались бы господа на горячих угольях правды. Он показал бы им, что значит пролетарская, большевистская прямота. Нет, не стал бы он требовать слишком суровой кары для подсудимой, но обнажил бы ее истинное лицо так, чтобы она и ее буржуазные почитатели не знали, куда девать глаза. Но нельзя, ни в коем случае нельзя отступать от тысячелетиями выработанных принципов независимости суда. Вчера вечером ему позвонил Бонч-Бруевич, пригласил к председателю Совнаркома. Владимир Ильич принялся расспрашивать, как работается Следственной комиссии в великокняжеских покоях, был ли у него Жуков, как настроен председатель Ревтрибунала перед процессом. Потом Ленин сел с ним рядом и повел речь о другом. С первой фразы Красикову стало ясно, что Владимир Ильич не удовлетворен их работой.
– Вам не запомнились высказывания маркиза ди Беккариа о смысле и роли наказания? – спросил Владимир Ильич. – Мне приходилось в свое время ссылаться на этого маркиза, и я запомнил вот это его изречение: «Следует употреблять только такие наказания, которые при сохранении соразмерности с преступлениями производили бы наиболее сильное и наиболее длительное впечатление на душу людей и были бы наименее мучительными для тела преступника». Каково? – Владимир Ильич взглянул на Красикова, прошелся по кабинету, остановился перед собеседником, заложив руки за спину.
– Это я помню, – с гордостью сказал Петр Ананьевич.
– На словах-то помните. – Владимир Ильич смотрел на Петра Ананьевича, сузив глаза. – А на деле? Считаете ли вы, товарищ Красиков, удовлетворительным нынешнее положение в Комиссии? У нас есть сведения, что петроградские тюрьмы переполнены самым разношерстным народом. Среди арестованных много публики случайной, такой, что ее и нужды нет держать под стражей. Скверно, Петр Ананьевич, архискверно! Мы сейчас особенно должны помнить, что к любому нашему действию все классы – а трудящиеся в первую очередь! – присматриваются чрезвычайно внимательно, чуть ли не на зуб пробуют. Диктатура пролетариата может быть успешной лишь в том случае, если сумеет соединить принуждение и убеждение. А мы, оказывается, заключаем людей в тюрьмы без всякого основания. Сами даем пищу вражеской агитации. Согласны? Еще бы! В таком случае надо подготовить документ об очистке тюрем от случайных лиц, не представляющих опасности для Советской власти. Я подпишу его от Совнаркома, вы – от Следственной комиссии.
Вечером Ленин и Красиков подписали два документа: приказ о немедленном освобождении из Петропавловской крепости и «Крестов» тех арестованных, против которых не было веских улик, и особый приказ об освобождении из Петропавловской крепости членов деградировавшей и потому безопасной для Советской власти войсковой рады…
В комнату, размахивая руками, влетел Алексеевский.
– Я говорил? Говорил?! – Щеки его раскраснелись, глаза устремлены были на Красикова, но безусловно не видели его. – Что же это делается? Буржуи рабочего какого-то подкупили, – факт, что подкупили! – так он ту шкуру-графиню до небес превозносил, прямо как революционерку. Контру надо – к стенке!
– Вы были в зале? – Красиков спросил так, что Алексеевский сразу пришел в себя. – Вы кто? Комиссар Следственной комиссии или… Я вам объяснял, что следователь не должен появляться на заседании?
– Так я и не заходил, – Алексеевский отвел глаза. – Возле дверей только постоял, послушал. Душа прямо закипела. Я так скажу, товарищ Красиков, хоть серчайте на меня, хоть нет. Не то мы делаем, не то, Шуточки с контрой шутим, а с нее шкуру сдирать надо.
– Что это с вами? – строго спросил Красиков.
– Нервов моих не хватает. – Голос матроса подрагивал. – Злость моя лютая сильнее всех законов.
– Нервами, товарищ Алексеевский, необходимо управлять. А законам следует подчиняться. – Петр Ананьевич тяготился этим разговором. Ему вообще с некоторых пор не по душе было пребывание Алексеевского в Следственной комиссии. – Я вот еще что хотел вам посоветовать. Человеку с вашими манерами едва ли следует оставаться у нас в Комиссии. Наше оружие, товарищ Алексеевский, – не маузер, а закон, справедливость. Мы обязаны дело свое вести так, как требует рабоче-крестьянское правительство. С врагами, конечно, нельзя шутки шутить. Но и ошибаться мы не имеем права, ибо наши ошибки непременно приведут к увеличению числа этих врагов.
Процесс близился к финалу. В заседаниях было много невиданно странного, даже противоестественного. Обвинительные речи произносились после защитительных, слово мог получить любой желающий из публики, свидетелей в общепринятом понимании не было. И вот осталось выслушать последнее слово подсудимой, после чего члены Революционного трибунала отправятся писать приговор.
Сначала Николай Дмитриевич испытывал чувство неловкости, схожее с тем, какое случается в театре, когда исполнитель главной роли не знает пьесы или фальшиво передает чувства своего героя. Большевистские судьи определенно оказались не на своем месте. На лицах у них не было ничего похожего на ту грозную судейскую твердость, какую присяжный поверенный Соколов привык видеть за два с лишним десятилетия адвокатской деятельности. Члены трибунала – да и председатель тоже! – выглядели скорее потерянными и робкими, нежели властными и неколебимыми. Когда интеллигенция, составлявшая внушительное большинство публики во дворцовом зале, устроила восторженную овацию подсудимой и стоя приветствовала графиню аплодисментами и криками «ура» и «браво», а сама София Владимировна растроганно и благодарно улыбалась, разве что не кланяясь, подобно актрисе, на лицах судей было такое смятение, что Соколову стало даже жаль их.
Но едва только председатель Революционного трибунала начал вступительную речь, у Соколова переменилось настроение. Со сцены звучало выступление отнюдь не беспомощное, скорее напротив – исполненное достоинства и уверенности в своей силе и правоте.
– Открывая Революционный трибунал в России, позволю себе напомнить ход истории русской революции и указать на ту роль, которую сыграл революционный трибунал во время Великой французской революции шестьдесят девять лет тому назад… – Жукову, должно быть, хотелось не ударить лицом в грязь перед избалованной речами выдающихся ораторов публикой. Он говорил отрывисто, делая продолжительные паузы.
Эта ничем не примечательная речь тем не менее взволновала и растрогала Николая Дмитриевича. Председатель трибунала, рабочий, имеющий, конечно же, весьма смутное представление о судебном красноречии, толково обрисовал задачи нового судебного установления. В его словах не было и намека на ту жестокую ослепленность, какую приписывали нынешние товарищи Соколова большевикам.
К подсудимой Жуков и остальные члены трибунала обращались достаточно вежливо. Хотя графиня отвечала на их вопросы дерзко и враждебно, никто из них ни разу не вышел из себя. «В смысле умения владеть собой, – подумал Николай Дмитриевич, – они превосходят, пожалуй, любое судебное учреждение прошлого».
Лишь во время выступлений обвинителей, рабочего Наумова и комиссара по делам просвещения Рогальского, Жуков несколько раз прерывал ораторов. Заканчивая выступление, Рогальский повернулся к подсудимой и сказал:
– Нет, не сохранностью этих денег руководствовалась гражданка Панина, а другим. И имя этому другому – саботаж. Благородная графиня позабыла о своем благородстве…
И тут Жуков его остановил:
– Воздерживайтесь от чересчур сильных выражений. Здесь у нас все-таки суд.
– У них, видите ли, «суд»! – съязвил кто-то за спиной у Николая Дмитриевича.
– Понял вас. – Рогальский послушно склонил голову. – Мне больше сказать нечего. Разве только то, что весь трудовой народ будет протестовать против снисходительности к саботажникам.
В коридоре за дверью с кем-то спорил Костя Федулов. Надеясь узнать, как идет дело, Петр Ананьевич вышел из кабинета. Федулов стоял среди своих красногвардейцев. Он был так увлечен разговором, что не заметил Красикова. С ним, должно быть, кто-то не соглашался.
– А ты как бы хотел? – втолковывал Федулов оппоненту. – Чтоб трибунал одних большевиков слушал? Тогда на кой шут он, такой трибунал? Дали бы нам с тобой команду: «Попалась контра – нечего разговаривать! Без лишних слов – к стенке!» Можно так?
– Я так и не говорил. – Федулову возражал матрос Мешков. – Без разбору в расход нельзя, ясное дело. Только и буржуйские речи слушать, вроде той, что графинин защитник говорил, у нас нет полного права. Опять волю им давать?
– Темный ты человек, товарищ. Мешков! – безнадежно, взмахнул рукой Федулов. – Это тебе не уголь в топку на корабле кидать, а. Новый суд, налаживать, пролетарский суд, А он, товарищ Мешков, должен быть не в пример царскому или буржуйскому – по всем статьям выше. У нас всякому говорить позволят. Одно только будет под запретом: агитировать против Советской власти никому не дадим. Петр Ананьевич! – Федулов увидел Красикова. – Верные у меня рассуждения?
– В общем верные, товарищ Федулов, – сказал Петр Ананьевич и поинтересовался: – Приговор скоро писать пойдут?
– Пошли. Видно, к семафору уже подходят. А сперва крепко на ребят из трибунала буржуи наседать стали. Я, грешным делом, подумал, конфуз получится. Большие мастера речи говорить. Что защитник от них, что рабочий ихний. После ничего, дело выровнялось. Теперь, Петр Ананьевич, можно не переживать – все будет как положено. Получит графиня по справедливости.
Затопали сапоги по лестнице. На второй этаж взбежал Сомов. Отыскал глазами Федулова и недовольно сказал:
– Мне только и бегать за тобой осталось! Чего это тебя сюда занесло?! Там сейчас этот… как его?.. приговор зачитают. Пошли!
– Граждане, занимайте места! Прошу встать! Суд идет!
На сей раз интеллигенция воздержалась от бесполезной демонстрации: встали все, до единого человека. Жуков подошел к столу, первым, дождался, пока займут места члены трибунала.
– Именем революционного народа! – произнес он взволнованно. Лицо его потемнело и казалось еще более суровым. – Революционный трибунал, рассмотрев дело гражданки Софьи Владимировны Паниной об изъятии ею из кассы бывшего министерства народного просвещения принадлежащей народу суммы… постановляет: оставить гражданку Софью Владимировну Панину в заключении до момента возврата взятых ею народных денег… Революционный трибунал считает… виновной в противодействии народной власти, но, принимая во внимание прошлое обвиняемой, ограничивается преданием гражданки Паниной общественному порицанию.
«Общественное порицание»! Это еще что такое? Подобных санкций в Уложении никогда не было. Но ведь такое нововведение, пожалуй, можно только приветствовать. Николай Дмитриевич посмотрел на соседей. Лица людей, ожидавших от Революционного трибунала варварской жестокости, выражали недоумение и растерянность. Одновременно эти люди словно бы чувствовали себя разочарованными. Николай Дмитриевич спросил у Якова Яковлевича Гуревича:
– Что скажете, драгоценный?
– Что же сказать? Испугались народного возмущения. Капитулировали. Да и по одному приговору трудно оценить судебную политику.
– И все-таки это разница – «кровавое судилище» и «общественное порицание»…
– Не будьте ребенком!
Когда все разошлись, Николай Дмитриевич, отстав от спутников, возвратился во дворец, чтобы повидать Красикова…
Мечислав Юльевич вошел в кабинет без стука. Красиков удивился. Козловский – и вдруг без стука! Петр Ананьевич оторвался от лежащего перед ним следственного дела и, поглядев на вошедшего, тотчас понял: что-то случилось. Невозмутимый Мечислав Юльевич был вне себя. Он бесцеремонно – такого не бывало! – взял со стола Красикова распечатанную пачку папирос, спички и, ни слова не говоря, стал нервно закуривать.
– Чем вы взволнованы? – спросил Петр Ананьевич.
– Только что звонил Феликс Эдмундович, – голос Козловского звучал глухо, словно сел от простуды. – Вообразите, Штейнберг распорядился освободить из-под ареста членов «Союза защиты Учредительного собрания», задержанных для выяснения личности. То, что они скрылись, – не такая уж беда. Мы и без левых эсеров, очевидно, отпустили бы их. Но сам факт! Не поставил в известность ни нас, ни ВЧК. Это… это ведь самый откровенный саботаж, если не хуже.
Петр Ананьевич захлопнул дело, вышел из-за стола. В груди сделалось тесно от негодования. Левые эсеры, получившие ключевые посты в Наркомюсте, недолго играли роль верных союзников. Не прошло и недели, и вот они уже открыто действуют в угоду бывшим своим товарищам по партии – всем этим Черновым и Гоцам, Онипкам и Савинковым. Чего же ожидать от этой публики в будущем?
Петра Ананьевича так и подмывало напомнить Козловскому о разговоре после первого заседания коллегии Наркомюста нового состава (в нее теперь помимо трех большевиков – Стучки, Козловского и Красикова – входило трое левых эсеров с наркомом Штейнбергом во главе), когда Петр Иванович и Мечислав Юльевич упрекали его в чрезмерной резкости, в том, что он не сдержал обещания вести себя с левыми эсерами хотя бы на первых порах без излишней воинственности, деликатно и корректно.
Он тогда почти не защищался, потому что сознавал их правоту – обещания следует выполнять. Лишь сказал: «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань». Вообще-то в глубине души он себя нисколько не осуждал. Можно ли было возражать мягко и дипломатично против совершенно чудовищного проекта нового наркома – подчинить ВЧК и Все следственные комиссии Наркомюсту, возглавляемому левыми эсерами? Петр Ананьевич прямо заявил, что на это большевики не пойдут ни под каким видом. Заканчивая выступление, он посоветовал Штейнбергу и его соратникам припомнить народную мудрость о «своем уставе» и «чужом монастыре».
Сейчас вполне уместно было бы напомнить Козловскому, что они с Петром Ивановичем напрасно столь строго судили его за недостаток гибкости. В иных случаях открытая непримиримость способна оказать куда более сильное действие, нежели деликатность. Но не время было препираться. Наступил срок принимать меры безотлагательно, чтобы обуздать левых эсеров, пока они не зашли чересчур далеко.
– Совнарком поставили в известность? – хмуро спросил Петр Ананьевич. – Штейнберга пора поставить на место. Иначе они не только болтунов из «Союза защиты» станут выпускать. Надо немедленно звонить в Совнарком.
– Феликс Эдмундович из тюрьмы поехал в Смольный…
Вечером, Петр Ананьевич сидел в своем кабинете на Петровской набережной, редактировал проект декрета об отделении церкви от государства (его на днях ввели в комиссию по подготовке этого декрета, и проект надо было срочно передать в Совнарком). Около полуночи к нему, на сей раз постучавшись, опять пришел Мечислав Юльевич. Козловский сообщил, улыбаясь:
– Только что закончил заседать Совнарком. Штейнберг получил по рукам. Вынесли постановление: какие бы то ни было изменения постановлений комиссии Дзержинского, как и других комиссий, назначенных Советами, – имеется в виду и наша комиссия – допустимы только путем обжалования этих постановлений в СНК, а никоим образом не единоличными распоряжениями комиссара юстиции. Предложение, конечно, вотировано. Придется поджать хвост нашим левым эсерам. Почувствуют, что руки коротки…