Текст книги "Невеста для отшельника"
Автор книги: Владимир Христофоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Деньги
Из глубины нашего двора весело глядел на мир симпатичный, почти игрушечный флигелек. В нем поселился пенсионер-врач с супругой, светловолосой женщиной, на лице которой постоянно блуждала кроткая улыбка. Возраст ее казался неопределенным. Все дни она сидела на скамеечке возле дома, усиленно к чему-то прислушиваясь, или тихо бродила по двору, как бродят больные в часы, отпущенные для прогулок. Соседка была по-детски доверчива и наивна.
Однажды я стал заниматься во дворе прыжками в высоту с шестом. Соседка внимательно наблюдала за каждым моим движением, потом подошла и, тронув кончиками пальцев мои мышцы на спине, произнесла восторженно: «Какие они у тебя! Будто два крыла сложенных. Ты высоко взлетишь, мальчик». Лоб ее, как всегда, был стянут влажным белым платком. Мы уже знали, что новая соседка страдает головными болями.
Каждое утро она подолгу и обстоятельно жаловалась, что опять ночью ей не давал покоя шум работающих станков, брань людей, невыносимый запах кожи. Соседке казалось, что под их домом устроена тайная мастерская по выделке хрома. Переубедить ее было невозможно, и, видимо, ее муж давно это понял. Выслушивая очередную жалобу, он молча смотрел на жену, и в его блеклых глазах стояли боль и сострадание.
А я в существование кожевенной мастерской верил – в те мои годы я мог поверить во что угодно – и даже предложил сделать туда подкоп. С моей легкой руки, а точнее языка, соседка принялась за работу. Мы все с испугом смотрели на растущую возле крыльца кучу сырой коричневой земли, жалели бедняжку, отговаривали, но она и слышать нас не хотела.
Через несколько дней на рассвете нас разбудил яростный стук в дверь и истошные возгласы: «Нашла! Нашла! Скорее сюда! Скорее…»
Полураздетые, мы с отцом выбежали на крыльцо. Соседка ткнула пальцем в огромный чемодан из полусгнившей кожи с зеленоватым налетом, от него несло чем-то кислым.
– Вот! – Она безумно вращала глазами, кидаясь то к нам, то к своему мужу, грустно стоящему позади нее. – Я была права! Я говорила вам – запах гнилой кожи. Он мне не давал жить, я галлюцинировала. А вы… вы никто не верили, считали меня дурочкой, выжившей из ума. – Она закрыла лицо черными от земли руками и затряслась в беззвучном плаче. Муж заботливо укрыл ее плечи шалью, уговаривал пойти домой.
Я с трудом отодрал осклизлую крышку чемодана, и на меня пахнуло тем непередаваемым запахом, какой издают только старые деньги. Там действительно плотными рядами лежали влажные пачки царских денег. Отрешенно и величественно на нас смотрела царица Екатерина II.
– Клад! – воскликнул я восхищенно. – Вот это да-а… Может, на дне золото?
Соседка встрепенулась, наклонилась над чемоданом, с секунду рассматривала его содержимое, потом быстро захлопнула крышку, обхватила чемодан и неожиданно проворно метнулась в глубь двора. Мы услышали ее бормотание:
– Мой, мой, мой, мой клад! Я нашла… я миллионерша… много денег… денег…
Утром у забора я обнаружил пустой чемодан. Еще долго доносилось оттуда зловоние, но никто не хотел к чемодану прикасаться.
Итак, у нас появилась своя миллионерша. По рассказам мужа, она ежевечерне пересчитывала свой огромный и такой бесполезный капитал, сушила и разглаживала утюгом каждую кредитку, но скупой она не была. По воскресеньям ее стало тянуть к церкви. Во внутрь она ни разу не вошла. Цель хождений была одна – одарить убогих и нищих «царской денежкой», Те кланялись ей, словцо барыне, осеняли ее крестным знамением, иные прикладывались к подолу ее юбки, а царские деньги быстро исчезали в глубинах бесчисленных складок черных старушечьих одеяний.
Черт-те что происходило – какое-то массовое безумие.
Разве мог я тогда предполагать, что спустя шесть-семь лет сам буду облучен этой губительной радиацией больших денег, так же неожиданно свалившихся на мою голову, словно проклятие!
В тот год мне казалось, что я постарел сразу на десять лет. В январе исполнилось восемнадцать, в феврале женился, в апреле заболел отец и долгих три месяца я не отходил от него: колол морфий, готовил пищу, мыл, брил, убирал… Короче, делал все, что положено делать в доме, где медленно умирает самый близкий тебе человек.
Я постоянно недосыпал, ночью меня не мог бы поднять даже пушечный выстрел. К ноге моей была привязана веревка, конец ее лежал на краю отцовской кровати… Она стала мне будильником. Потом я стал замечать, что во время уколов у меня дрожали руки. Это причиняло отцу и мне дополнительные страдания.
После кончины отца на меня свалились другого рода тяжкие заботы. Справился я с ними в один месяц, а расплачиваться приходится всю жизнь.
Отцу принадлежал наш старый бревенчатый дом. В нем были две большие комнаты, кухня, разделенная русской печью, за ней в крохотной комнатенке с большим окном жила бабушка, погреб, кладовая. Дом находился почти в центре города, и боюсь, теперь на его месте стоят большие современные здания.
Семья наша вначале состояла из четырех человек, после трагической гибели моей сестренки нас осталось трое: бабушка, отец и я. Свою мать я не помню, так как находился при ней лишь первые свои две или три недели жизни на белом свете.
Я очень любил наш дом – от пыльного чердака до сырого погреба. Любил с мороза обнять теплые бока круглой печи, выкрашенной отцом серебристой краской, и прислониться к ним щекой, любил сидеть долгими вечерами возле керосиновой лампы и внимать голосу отца, неторопливо читающего нам книгу про Ковпака. Любил бабушкину комнату, где всегда пахло кислой квашней и валерьянкой. Любил тайком шарить в отцовском шкафу, заваленном несметным количеством нужных, но чаще совершенно бесполезных вещиц и коробочек. Сюда я тайком привел свою первую девушку по имени Стелла (отец находился в командировке).
Любил я свой дом, словно большое и доброе животное, хотя однажды, когда мне было особенно тоскливо и одиноко, я написал свое единственное стихотворение, которое начиналось словами: «Я ненавижу этот дом с пустыми комнатами в нем».
Теперь мне самому приходилось наш дом продавать чужим людям. Отец когда-то мечтал: «Вот получишь, сын, квартиру, продадим наш домишко, купим машину и поедем путешествовать по всей России»…
Есть сейчас у меня и квартира, и машина, но отчего-то все чаще и чаще по ночам видится мне наш бревенчатый дом на улице Калинина.
Продаже дома предшествовали разные неприятные формальности, которые необходимо было выполнить при жизни отца. Родственники ненавязчиво, но методично вразумляли меня, втолковывали, что и когда надо делать, как говорить. Я не имею права упрекать их, но только именно мне, а не кому-либо, пришлось подготавливать отца к словам, однажды все же мною произнесенным. Смысл их туманно терялся в рассуждениях о том, что «жизнь есть жизнь, всякое может случиться, нет, ты, конечно, не огорчайся – еще поправишься, но не лучше ли сейчас подумать о доме»…
Я помню задумчивое и печальное отцовское лицо. Он, ежечасно и ежеминутно борясь за жизнь и веря в чудо, только и спросил: «Ты так думаешь?» И умолк, ушел на несколько дней в себя. Потом сказал тихим спокойным голосом: «Пожалуй, нотариуса надо пригласить»… Пришла женщина с выражением на лице, какое, наверное, бывает у священников, когда их вызывают к умирающему. Наедине они долго о нем-то говорили, потом она вышла с бумагами и, помедлив, сказала: «У вас мужественный отец. Я повидала многих перед смертным часом». Я взглянул на отцовскую роспись и не узнал ее – это были с трудом выведенные каракули. Его подпись всегда была предметом моей зависти: стремительность и красота росчерка придавали ей некую летучесть.
В права домовладельца я мог вступить лишь через шесть месяцев, но родственники опять все уладили, и вскоре после похорон я развесил объявления. Однако прежде следовало распорядиться имуществом и вещами покойного. Бабушка ехать жить ко мне в другой город не решалась («Куда мне на старости лет? Да и сын здесь, внучка похоронены. Упокоюсь и я с имя»). Она перешла к одной из своих дочерей. По справедливости в ту семью перекочевало все наиболее ценное, что у нас было: малогабаритный холодильник, старинное зеркало в резной оправе, швейная машинка, радиоприемник «Балтика», велосипед… Личные вещи отца были подарены его друзьям. Я остался в окружении старой, доживавшей свой век мебели, разнообразной рухляди, накопленной отцом и бабушкой за тридцать лет жизни в этом доме.
С одной из дальних родственниц в ближайшее воскресенье мы свезли жалкие осколки нашего быта на вещевой рынок – барахолку. Сняв комсомольский значок, на девятнадцатом году жизни я превратился в торговца старыми вещами. Тряпье и рухлядь заняли целый ряд, на который тут же набросилась нахальная толпа.
– Хозяин! – кричали мне со всех сторон, – Сколь просишь за френчишко? А кровать-то, кровать без никелированных шишечек… Хозяин! Бери трояк за стол – и по рукам. Хозяин! Почем венский стул?..
Мне, пунцовому от стыда, совали скомканные рубли, дергали за рукав, дышали в лицо самогоном и луком, подлизывались, ругали на чем свет стоит. Родственница жалко улыбалась и протягивала мне, законному владельцу, вырученные деньги. Ни она, ни тем более я торговаться не умели, но у меня вдруг родилась мысль: а ведь это может нравиться – азарт торговли и сам воздух, насыщенный запахом близких денег, ловкачество и хитрость, находчивость и особый жаргон, неожиданная удача и просто везение, жестокость и жалость. Не потому ли каждое воскресенье почти полгорода тянуло на эту пыльную окраину, словно на праздник, с ежеминутным представлением человеческого горя и радости. И еще долго потом в разных городах я ходил не в музеи, а на эти проклятые барахолки.
К обеду наш ряд опустел, словно после набега голодной саранчи. Жара и напряженное восприятие окружающего мира окончательно сморили мою несчастную родственницу, она уехала в город, оставив меня в обществе громадного шкафа и туалетного столика на трех ножках.
Шкаф еще пах нафталином и отцовскими вещами. Сработан он был без всяких претензий на какой бы то ни было шик. В нем чувствовалась крепкая рука мастера. Хорошо отполированные дощечки были так искусно подогнаны друг к дружке, что казались единым целым, углы ловко закруглены, в верхней части первого отделения врезано рельефное стекло бутылочного цвета. Два выдвижных ящика снизу, массивные, точно фундамент, входили в нутро ящика будто по смазанным рельсам. Однако весь вид портила лопнувшая на основной створке тоненькая облицовочная фанера, предательски выставляя наружу экономно раздвинутые планки второго ряда.
За туалетный столик я бы сейчас многое отдал. Точеные резные ножки красного дерева легко поддерживали массивную столешницу; на перекладине для ног покоилась замысловатая рама с подушкой из некогда синего бархата. Из-под столешницы выдвигался глубокий ящик для предметов дамского туалета. Стенками его служили хрупкие перильца, за которыми проглядывал тот же синий бархат. По главная «изюминка» этого изделия была надежно скрыта от постороннего глаза. Внутри массивной столешницы находился тайник. Нужно было слегка нажать ногой невидимую кнопку под бархатом, и крышка приподнималась. Взору открывались семь разных по форме шкатулок с внутренними миниатюрными замочками. К каждой когда-то имелся серебряный ключик с вензелями. Какая красавица хранила здесь свои секреты? Меня эти шкатулочки просто обвораживали, хотелось их заполнить какими-нибудь тайнами, которых, к сожалению, у меня не было. Вначале я складывал туда фантики и марки, потом записки от школьниц, позже – украденные у отца папиросы и уже окончательно приспособил тайник под мелкий инструмент и радиодетали. Однако до сих пор я питаю слабость к разного рода шкатулкам и сундучкам.
На туалетный столик толпа крепких мужиков и баб чихать хотела, им подавай нечто дубовое, на слоновьих ногах, надежное, как они сами.
Со стороны я, очевидно, выглядел полным идиотом подле этой, с позволения сказать, мебели. День клонился к вечеру. Останавливались редкие прохожие, с усмешкой качали головами и уходили. Мне бы, дураку, бросить свой «товар», однако весь наш бедноватый уклад прошлой жизни удерживал меня, словно собаку, возле до блеска обглоданной кости.
Поминутно оглядываясь, я побрел искать тетку с пирожками.
А когда вернулся, увидел странную картину: мужик мрачного вида мрачно грузил мой шкаф на крохотную тележку с ослом.
– Позвольте, – Я робко прикоснулся к рукаву хлопчатобумажного пиджака. – Шкап (у нас так называли шкаф)… это самое… мой.
Мужик не довольно покосился через плечо:
– Не мешай. Погодя потолкуем.
Когда шкаф надежно лег поперек тележки, он строго глянул на меня:
– Сколь просишь?
– Десять, – сказал я и покраснел.
– Рупь, – было ответом.
– Ну пять.
– Рупь.
– Ладно, три.
– Рупь. Оно мне на слом годится.
– А-а, давайте…
– А за энто издельице?
– Пять, – брякнул я безвольно.
– Дурень! Держи четвертную и благодарствуй, что не энтим барыгам досталось. Я, сынок, столяр-краснодеревщик, толк в энтом товаре знаю. Вот загляни-ка ко мне осенью, спроси возле железнодорожного моста Тита-краснодеревщика – назад попросишь. – Помолчал, свернул цигарку: – Кака нужда занесла тебя сюда?
– Отец помер, вот и распродовываюсь, – сказал и и вдруг почувствовал такое доверие к этому мрачноватому столяру, что у меня даже защипало в глазах.
Мужик вздохнул, косо посмотрел на меня и неожиданно мягким голосом произнес:
– А ты не стесняйся, поплачь, сынок. Чего кренишься-то, нутро маешь? Знаю, каково батькино добро по ветру пускать.
Но я не расплакался. К той поре за моими плечами стояла такая суровая школа жизни, что вышибить из меня слезу не смогло бы никакое вселенское горе. Тогда я уже был слишком стар, чтобы распускать нюни. Впоследствии эта моя ранняя взрослость переродилась в черствость и эгоизм…
– Ну тогда молодец! Держись, – покупатель по-мужски хлопнул меня по плечу. – Подсоби-ка энту красоту установить. Да не так рьяно, твою мать! Не дрова грузишь…
Осталось продать дом.
Целыми днями я сидел на лавке во дворе и скучал. Соседка находилась в больнице, а муж ее в разговоры вникать не любил. Пустые комнаты действовали угнетающе, хотелось говорить тихо, ходить неслышно. В погребе догнивал прошлогодний картофель, шуршали но ночам мыши, и мне все казалось, что в доме кто-то есть, этот кто-то перед рассветом начинал бродить, тихонько задевая углы несуществующей мебели и позванивая чашками в буфете. Мой истерзанный мозг остро воспринимал эти фантомные звуки. Я вскакивал, зажигал свет и выкуривал возле поддувала сигарету за сигаретой. Отец, куривший всю жизнь в последние педели не мог выносить даже намека на запах табака или вина. По пять раз на день я полоскал рот зубным эликсиром, постоянно проветривал комнаты.
Однажды он упрекнул меня в нерадивости, заметив на полу пылинку. Я понял, что в борьбе за жизнь расслабить волю может любая мелочь. А воля к жизни у него была под стать известному джеклондоновскому герою из рассказа, который так и назывался – «Воля к жизни». Отца я за это безмерно уважал. Человек обязан до последнего вздоха достойно прожить на этом свете. Отец даже не знал, что я колю ему морфий – иначе вряд ли согласился принимать такой губительный препарат. За несколько минут до конца, схватив мою руку, он пытался приподняться, сесть…
Никто, даже родственники, не решался прикасаться к бездыханному телу отца, болевшего такой страшной болезнью. Готовить и снаряжать отца в последний путь пришлось мне, и я с благодарностью вспомнил соседа дядю Гошу, который, обмывая на соломке тело своей покойной жены, попросил меня поддержать ее голову… Это совсем не просто, когда тебе от роду едва исполнилось тринадцать лет. Но мы, люди, уметь должны и это…
В воскресенье пришли первые покупатели, три женщины и мужчина. Они постояли возле крыльца, спросили цену, неопределенно пошептались и ушли.
Проходили дни. Однажды на стук я открыл дверь и сразу дрогнуло сердце – вот они! На пороге стояла женщина с красным поросячьим лицом (пусть простит она меня за такое сравнение, в ту пору покупатели мне все были противны). Одежда выдавала и ней деревенскую жительницу: плюшевый, давно вышедший из моды жакет, черный платок, по краям яркой расцветки, боты. За ней топтался смущенный, тоже краснолицый мужичок, чем-то очень похожий на женщину.
Они спросили хозяина дома, с недоверием оглядели меня и робко потребовали бумаги на домовладение. Сопя и сморкаясь, долго разглядывали документ. С почтительным благоговением вернули его мне и только тогда переступили порог. Широким жестом я пригласил – прошу осматривайте! Нет, они хотели произвести осмотр при мне. Я решительно отказался, когда мужик полез в погреб. Мало в погреб, по шорохам за половицами я понял, что он пробирается в самый дальний угол дома, куда не решался в детстве проникнуть даже я. Его жена тем временем заглядывала в поддувала печи, двигала заслонками, обстукивала стены.
Он вылез в паутине, со следами многолетней пыли. Ничего не сказав, полез на чердак.
Потом, пошептавшись, церемонно сели за стол (после отцовской реконструкции коридора стол этот оказался, в вечном плену у дома) и убедительно, я бы сказал, сердечно выложили все изъяны нашего дома: древесный грибок в погребе, слабый фундамент, рассохшиеся где-то бревна, что-то такое с печной трубой… Они назначили свою сумму, значительно меньше той, что была согласована с моими родственниками и назначена. С великим облегчением я кивнул головой и пожал мужику руку.
Служащий оформлявший куплю-продажу, спросил новых хозяев: «Здесь деньги передадите?» Те испуганно запротестовали: «Нет-нет, мы сами», – «Да, конечно», – смутился я.
Втроем мы вышли на солнечную улицу.
– Зайдем в парк, деньги вот, – сказал мужик и похлопал по тугой хозяйственной сумке.
В парке мужик расстегнул замызганную сумку с веревочными ручками. Я оцепенел – она была доверху забита грязными пачками рублевок. Каждая пачка перетянута старыми резинками.
– Здесь будем считать или дома? – строго спросил мужик.
– Д-дома, – выдавил я пересохшей глоткой и, взяв тяжелую сумку, опасливо огляделся. Такого количества денег мне еще не приходилось видеть. Они вызывали мгновенное и стойкое чувство страха и брезгливости.
Притворив ставни – как бы сказала бабушка, от дурного глаза, – мы принялись считать. В духоте и полумраке дрожащими потными руками я считал рубли, трехрублевки, изредка попадались даже пятирублевки. Наконец со дна сумки был извлечен узел с мелочью… Баба вздохнула, мужик поднялся:
– Все до копейки. Из деревни мы вернемся послезавтра.
Скрипнула дверь, и стало тихо. Почти половина нашего стола была завалена деньгами. Я чувствовал их запах, запах навоза, сырости, человеческого и животного пота. Оба они, как потом выяснилось, работали на свиноводческой ферме. Сколько же им потребовалось дней и месяцев, а может быть, и долгих-долгих лет, чтобы вот так, по рублевке, скопить нужную сумму? Вот ведь, даже надежность сейфов государственных сберегательных касс не могла сломить в них извечную деревенскую недоверчивость.
Я хватился сумки, чтобы сложить весь этот капитал и снести в ближайшую сберкассу. К моему ужасу, сумки не оказалось – унесли с собой. Сгоряча я принялся запихивать вороха денег в сетку-авоську, боясь с ними остаться на ночь. Получился нелепейший огромный ком с торчащими из ячеек кончиками грязных бумажек. Высыпав снова все это на стол, успокоился и отправился в кладовую, где еще оставалось немало хлама. «Эти люди далеко пойдут, – сказал я себе,.– И хлам этот приберут, и ничего у них не пропадет». На глаза мне попался трофейный японский вещевой мешок из грубого брезента. С ним я и потащился по пыльным улицам.
В Сберкассе я сунул в окошечко первую охапку рублевок. Там пересчитали – я сунул вторую, третью… Кассир привстала удивленно и негодующе воскликнула: «Вы что, смеетесь надо мной?» Вокруг собралась очередь, взывала к порядку, нервничала.
– Вот вам ваши рубли, идите и сложите по номиналам…
Стиснув зубы, я вышел с мешком на улицу. Страшно хотелось есть. В столовой, однако, была большая очередь, а в ресторане потребовали оставить мешок в раздевалке. Чуть не плача, я вернулся домой и лишь к ночи рассортировал деньги по пачкам, связав их теми же резинками.
Всю ночь передо мной на церковной паперти кружились нищие, подкидывая в воздух разноцветные царские денежки, а на мостовой металась наша полоумная соседка, ползком собирая и запихивая их в японский вещевой мешок.
Днем я сходил к родственникам проведать бабушку, вручил ей положенную долю и с тоской оглядел нашу такую до боли знакомую обстановку.
– Ты имя-то, имя-то дай немного, из моих дай, как-никак родня, – прошептала бабушка, указывая пальцем на дверь в соседнюю комнату.
– Обойдутся. И так все к ним перекочевало. Ты сама крепче береги свои деньги, не давай им, – сказал я тоже шепотом, хоти прекрасно понимал, в чьи руки попадут бабушкины деньги.
Так и случилось. Не прошло двух недель, как бабушка запросилась к сыну, жившему на другом конце Союза. Ко мне ехать она наотрез отказалась, а ведь любила меня – это доподлинно! – пуще своих детей. Видно, не хотела мешать молодой семье, да и город, где я жил, был ей чужим. К сыну бабушка приехала с трешницей в кармане и через месяц умерла от тоски по родному дому.
А в городе тем временем распространился слушок: мол, вот каков он, получил отцовские деньги и умотал восвояси, оставив бабушку. Даже мой дружок Ленька Кузнецов, спустя много лет, слушал мои сбивчивые объяснения с недоверием, отчужденно. Эта встреча с ним была последней. Сейчас я все хорошо понимаю: суровые факты были против меня – бабушка осталась, я уехал с деньгами, не оделив родственников, а о бабушкиной доле просто никто не знал.
Все эти годы я запоздало думаю об отцовских деньгах и смутно предполагаю, что не так надо было ими распорядиться, а как-то иначе. Деньги требуют особой мудрости и опыта. Ни того, ни другого у меня тогда не было.
Заняв недостающую сумму, мы с женой купили пианино и отличный мебельный гарнитур. А в декабре того же года я с полупустым саквояжем уехал на Север, который окончательно сформировал мой характер, научил распознавать мнимые и подлинные ценности, подарил новых друзей, которые умеют любить тебя, не копаясь в прошлом. Эти друзья умеют прощать слабости и ошибки, но более всего на свете презирают три вещи: предательство, грубое отношение к женщине и жадность к деньгам.
Я несколько раз бывал на могиле отца, издали смотрел на наш дом. Подойти боялся, боялся быть узнанным: «Запомните этого человека. Это он за отцовские деньги продал свое доброе имя». И лишь через десятилетие посмел я переступить родной порог. Открыв калитку, я увидел, что дом на замке. Прошел во флигелек. Навстречу мне вышла седая сгорбленная старуха с трясущимся подбородком. Я обнял ее, назвался. Она согласно закивала, полезла за пазуху и, оглядевшись, что-то сунула мне в карман. Я развернул влажный комочек грязно-синей бумаги. Это была царская пятирублевка.