Текст книги "Невеста для отшельника"
Автор книги: Владимир Христофоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
– Пальто тебе надо, – ворчала тетя Даша. – Никто уже в шинели не ходит.
– Шинель, она, Дарья, вечная. Да ты не переживай. Поправишься ты, не кручинься. Вот поправишься, купим тебе все новое и поедем тогда к морю. Покажу я вам море. А ты поправишься, к весне поправишься. Чует мое солдатское сердце. Оно не ошибчивое, кхи-кхи.
Тетя Даша согласно кивала, но в глазах ее стояли слезы. Вот тогда и вырвались у нее эти слова. Может быть, она хотела отвлечь себя и дядю Гошу от тяжких мыслей. А дядя Гоша медленно разогнулся, посмотрел сначала на жену, потом на меня и Леньку, машинально сжал мокрыми руками тряпку, и пенная вода яростно брызеула белыми струнками из-под пальцев.
– Ты что это, Дарья? – сказал он сурово и вместе с тем мягко.– Разве можно так говорить о нем, кхи-кхи! Пацан как пацан. Обыкновенный. И бабушка у него есть – вон какая мировая! И отец – серьезный человек. А у нашего Леньки бабушки нет. – Он поглядел на меня и ободряюще подмигнул: – Бабка у тебя что надо! Завидую тебе. Есть сказки кому рассказывать.
Я молча пожал плечами. Бабушка моя сказок почти не знала, но об этом я никогда не сожалел. Бабушка была для меня неизмеримо больше и важнее, чем просто бабушка, мать моего отца. Я это осознал поздно, много лет спустя.
Тетя Даша горько вздохнула и отвернулась к стене.
Тогда дядя Гоша подошел к кровати и просто положил свою большую руку на ее лоб:
– Не обманывает мое солдатское сердце. К весне, кхи-кхи...
В комнате поступило тягостное молчание. Ленька насупился, враждебно косился на отца. Я грыз ручку и многое бы отдал в тот миг, чтобы оказаться не в красивой курточке, а в хлопчатобумажном застиранном костюмчике, в таком, какой был на Леньке. Наверное, мое сердце уловило что-то бесконечно сокровенное и печальное, недосягаемое для посторонних в семейных взаимоотношениях Кузнецовых, какую-то затаенную тоску по светлым и беспечным дням.
Умерла тетя Даша глубокой осенью. Птицы в то лето так и не свили гнезда в ее доме.
Ленька стоял без слез возле калитки, может быть, удивляясь впервые возникшему чувству пустоты и одиночества. Стараясь его как-то подбодрить, я брякнул:
– Ну, как дела?
Он поднял на меня свои сухие глаза и совсем по-взрослому усмехнулся:
– Какие же могут быть дела? Отец не пускает в дом… Там он… с мамой.
Я поднялся на второй этаж и вошел в комнату. Тети Даши нигде не было. Стол был накрыт одеялом и пуст, лишь возле стены нелепо лежала подушка. Дядя Гоша, согнувшись, что-то делал в углу комнаты. Я увидал постеленную солому и что-то белое за его спиной… Очертания этого белого предмета мне показались невероятно знакомыми. Я не мог двинуться с места, потому что узнал в этих очертаниях подогнутые ноги и свисавшие руки, узнал тетю Дашу. Первой мыслью было зажмуриться и выбежать вон. Дядя Гоша обернулся, назвал меня по имени и сказал:
– Иди, помоги мне, сынок. Не бойся.
В мои протянутые руки тихо опустилась голова тети Даши. Ее распущенные волосы были влажны и теплы а глаза плотно закрыты. Они как-то странно провалились, но мне показалось, что вот-вот они раскроются и я услышу знакомый ласковый шепот: «Мальчуган ты мой»… На ней была длинная белая рубашка, я различал еле приметные, когда-то, наверное, очень яркие синие цветочки.
Дядя Гоша что-то делал, так же неторопливо и основательно. А в глазах его светилась нежность и боль.
Сам не зная того, дядя Гоша подготовил меня к тяжкому испытанию, которое меня ждало через несколько лет – к смерти отца. Это ведь тоже надо уметь – собрать человека в последний путь. И не у каждого хватает на это мужества.
Я поправил цепочку медальона на тонкой шее тети Даши.
– Ну вот, – сказал дядя Гоша. – Спасибо тебе, остальное я сам сделаю.
– Надо бы позвать мою бабушку, – вымолвил я. – Ее всегда зовут…
– Нет, ничего. Я ведь старый солдат, я привычный.
– Мне можно идти? Там Ленька…
– Иди. А нет, погодь. – Он аккуратно положил тетю Дашу на соломку, шагнул к окну, порылся в картонной шкатулке и протянул мне деньги:
– На-ко, возьми, возьми. Мороженое купи себе, кхи-кхи…
Я взял мятые бумажки, вдруг растерялся и, как всегда в такие минуты, оглянулся на тетю Дашу, ища поддержки и одобрения. Но я ничего не мог различить, мои глаза застилали слезы.
Что-то случилось…
А. С. Елкину
Она приехала со старухой-матерью из Поволжья. К той поре, когда он ее впервые увидел, война уже закончилась. И лишь мальчишки с непонятным упорством все еще продолжали украдкой чертить на заборах паукообразную свастику и некогда грозные слова: «Смерть немецким оккупантам!»
Она была по национальности немка. Наша немка, русская. Но все же немка. Звали ее Ксения Ивановна.
В тот август я вместе с отцом отдыхал в небольшом санатории. Деревянные его корпуса смотрели широкими окнами на Иртыш.
Это был остров в пойме реки, с глухими тропками среди шиповника и барбариса, с единственной дорогой, разбитой телегами. Высоко над головой даже к самые тихие дни лениво шелестели листья ив и тополей. Светлые неожиданные поляны горели яркими пятнами одуванчиков. В липких паутинных овражках спела фиолетовая ежевика. Тихий отрадный уголок в нескольких километрах от небольшого сибирского города.
В обеденном зале за столом с нами сидели две, как тогда казалось мне, пожилые женщины интеллигентного вида. Я постоянно робел и оттого даже на обычные вопросы отца отвечал как-то не так, как если бы это было дома. Отец мой тоже не отличался изысканностью манер и речи. Всю жизнь он работал бухгалтером в Заготзерне пережил кончину жены и теперь остался с матерью, сыном и дочкой.
Для меня тот августовский сезон являл собой как бы первый выход в свет: трижды на день – во время завтрака, обеда и ужина – необходимо было быть очень умным и серьезным.
Ах, если б не эти женщины!
Меня смущало все: волнующий аромат духов, кофточки с немыслимыми кружевами, оголенные руки, подкрашенные волосы. Так близко и так часто видеть женщин мне пока не приходилось. Жили мы в большой бревенчатой избе на городской окраине, куда еще не провели электричество. Единственный стол был покрыт стертой клеенкой. Через день бабушка варила гороховый суп на постном масле, речь ее была пересыпана народными словечками, вроде молоко «ссялось», «суседи», «мерекать» «дебалтерия», «заплот», «лыва»… Так говорил и я.
Была у меня еще старшая сестренка Тома. Но на нее я обращал ровно столько внимания, сколько на пушистого сибирского кота Ваську: если было настроение, навязывался с игрой, а чаще потихоньку устраивал различные мелкие каверзы. Томка умела драться, но при отце немедленно пускалась в рев, чтобы лишний раз пожалели.
За неделю до окончания срока путевки я пришел в столовую один. Отец по каким-то срочным делам спозаранку уехал на велосипеде в город.
Уткнувшись в тарелку, я старался не глядеть в сторону соседок.
Обсасывая сливовые косточки, осторожно выплевывал их прямо на скатерть.
– Господи, где только рос этот молодой человек! Будь у меня ребенок с такими манерами…
Я чуть не подавился и враз оцепенел. Так обо мне еще никто не говорил.
– Ну что вы! – с мягкой укоризной вмешалась вторая женщина, с седой прядью в гладко зачесанных волосах. – Он ведь еще очень молод…
Она слегка наклонилась ко мне:
– Не огорчайтесь, пожалуйста. Розалия Николаевна немного погорячилась. Это случается. А косточки следует класть сначала на ложечку, а потом в блюдце или на салфетку.
Сколько бы я тогда отдал, чтобы исчезнуть, провалиться и даже умереть! Это потом отец принес домой увесистую кипу листов отпечатанных на машинке «Правил этикета». В памяти осталось: вилку клади с левой стороны тарелки, ложку – с правой; когда входит дама – встань; не спрашивай у хозяйки рецепта блюда; спускаясь по лестнице, иди на полшага впереди дамы, поднимаясь – чуть приотстань…
Ужинать я не стал.
Перед отбоем в палату неожиданно пришли медсестра и соседка по столу – та, с седой прядью. Они сообщили, что отец сегодня не вернется, а чтобы мне не было скучно – если я не против, – то до утра останется Ксения Ивановна. Я уставился на носки вишневых туфелек Ксении Ивановны. Она сделала шаг и погладила меня по голове. Я сжался, исподлобья глянул вверх – ее большие добрые глаза странно блестели… Ласковый их свет проник в меня и вызвал щемящее чувство теплоты в груди. А прикосновение руки воспринялось как знак того, что она не оставит меня в беде. Это было ново. Даже отцовские глаза в минуту нежности не могли вызвать чувство, подобное этому. Мужчины так смотреть не умеют.
Ксения Ивановна, видимо, тоже уловила мою душевную напряженность. Она слегка откинула голову, глядя куда-то поверх моей головы, часто-часто заморгала… Я подумал, что, наверное, ей попала в глаз соринка.
Ксения Ивановна убрала руку.
– Твоя сестра Тамара в тяжелом состоянии.
– А-а! – я с облегчением вздохнул. С Томкой вечно что-нибудь происходит. «Вертихвостка этакая», – как бы сказала бабушка. Я успокоился, потому что любая, пусть даже самая жестокая определенность всегда легче неведения.
Стемнело быстро, Ксения Ивановна прилегла на соседнюю кровать. Я вытянулся под простыней, замер. Нестерпимо ярко белел высвеченный луной зеленоватый плафон. Томка… Мне вспомнились конопатинки на ее острых скулах. Они появлялись весной, и я любил дразнить ее. Вспомнились отливающие коричневым блеском тяжелые косы.
– Дима, ты не спишь?
Я вздрогнул:
– Нет.
– Спи, – Она помолчала, – О чем ты думаешь?
– Да что-то плоховато мне, Ксения Ивановна, – Это вырвалось нечаянно, и у меня вдруг перехватило горло.
Странно, но точно так же скажет спустя почти четверть века мой пятилетний сын, не по годам серьезный Гек. Однажды, во время затяжной и непонятной ссоры с его матерью, я подойду к нему, поглажу светлую голову и спрошу: «Ну как дела, Гек?» Сын посмотрит на меня виновато снизу вверх и тихо произнесет: «Да что-то плоховато мне, папа»…
Отец вернулся к концу следующего дня.
Я сидел на берегу, беспокойно поглядывал на рощицу черемуховых кустов – там проходила дорога. И когда появилась знакомая фигура – отец шел устало, пошатываясь – меня будто ударило током: даже в походке отца угадывалась огромная, ни с чем не сравнимая беда.
Отец улыбнулся горячими глазами, облизал страшные от трещинок и белого налета губы. Сел, трудно сглотнул, сказал: «Такие дела, Димча. Нет у нас с тобой больше Тамарки. Утонула она…» Прежде чем брызнули из глаз слезы, я сорвался с места и побежал к реке. Мне не хотелось, чтобы отец видел мои слезы. Ныряя, я цеплялся за сыпучий песок дна, кувыркался, пробовал плыть «саженками» и на боку, трудным баттерфляем и с поднятыми руками, лежал на спине… Все делал так, как учил отец. В мокрых ресницах дробилось синее солнце, а прохладные волны были легки и дружелюбны.
В женщине рядом с отцом я узнал Ксению Ивановну. Появление ее воспринялось, как подтверждение вчерашней мысли, что она не оставит меня, а теперь и отца в беде.
Пришла зима.
Ксения Ивановна стала бывать у нас теперь чаще. Она жила по другую сторону Иртыша, преподавала немецкий язык в геологоразведочном техникуме. Приезжала обычно в воскресенье, ранним пригородным поездом, который все называли трудовым. Вечером отец провожал ее на вокзал.
Неизменная шоколадка с футболистом на зеленой этикетке мало меня интересовала. Я ждал Ксению Ивановну! Как ждал всегда отца из командировок.
Уже с вечера у меня что-то словно обмирало в груди, я смотрел на часы, торопил время. Бабушка по традиции с ночи ставила квашню с тестом, чуть свет затапливала печь, гремела чугунами. Я тоже вылезал из-под одеяла и некоторое время еще сидел в сонном оцепенении, потирая припухшие ото сна розовые щеки. Бабушка, как обычно, ворчала: «И дрожжи нынче не те, и мука-крупчатка – одно названье». Я зевал, терпеливо ждал, когда она подсунет мне первый пирожок.
– Баушка, а чо папка так долго спит?
– Отстань ты от меня, ради Христа, – отмахивалась бабушка, воюя с ухватом, – пусть спит, на то и выходной даден.
– Дак Ксения Ивановна должна приехать, забыла, чо ли?
Бабушка выпрямлялась, лицо ее пылало от печной жары.
– Ты-то, ты-то чо об ей печешься? Ну приедет – приедет, не приедет – тоже слава богу, Осподи, прости мя грешную! И чо он в ей отыскал? Других нет, чо ли? Сроду у нас не было нерусских. А тут – немецкая женщина…
Вставал вскоре отец. В доме прибирали, и все становилось на свои места. Отец налаживал инструмент для бритья, приносил зеркало и, завернув ворот рубахи вовнутрь, начинал неторопливо намыливать помазок. Я устраивался напротив, стараясь не пропустить ни одного его движения. Отец брился сосредоточенно и вдумчиво, строго посматривая на меня. Я трогал свой нежный подбородок, горестно вздыхал: мне тоже хотелось бриться.
Потом отец выстригал торчащие из ноздрей волоски и, напевая «О, голубка моя, как люблю я тебя!», обливался, фыркая, тройным одеколоном. Брызги попадали и на меня. Однажды отец ни с того ни с сего свалился вдруг боком со стула и ударился головой об пол. У него побаливало сердце. Подскочила бабушка, закричала, чтобы я скорее тащил подушку. Я не решался класть подушку прямо на пол, замешкался, бабка неожиданно резко рванула ее и заботливо, с необычайной ловкостью подсунула под отцовскую голову. Пока раздумывали, что делать, отец открыл глаза. «Надо же, – искренне удивился он, – сроду такого не случалось». И, как ни в чем не бывало, продолжал бритье. Правда, уже без «Голубки».
Бабушка торопила отца, расставляя посуду, доставала свое любимое варенье – клубничное. Гора румяных пирожков томилась в духовке. А я, словно чуткий пес, прислушивался: не звякнет ли щеколда калитки, не зальется ли лаем Жучок.
– Идет! Идет! – кричал я, краснея от волнения и бросаясь в сени.
Ксения Ивановна с морозным румянцем на щеках долго обметала веником валенки, сдержанно улыбаясь, прогоняла меня в тепло. Порог она переступала с некоторой нерешительностью, побаиваясь, очевидно, бабушкиного взгляда.
– Проходите, проходите, – приглашал степенно отец. – А мы как раз чаевничать собираемся. Вот и вы с нами. Отогреетесь…
Ксения Ивановна цепляла пальто за деревянный крюк вешалки, сделанной мной. А я всегда запоздало думал: если бы я знал, что в наш дом будет приходить она, то сделал бы вешалку какой-нибудь необыкновенной, красивой, легкой.
Ксения Ивановна молодо проводила ладонями по гладким волосам, трогала на затылке тугой узел. Проходила в комнату.
Про разговоры за столом я начисто забыл. Они велись о незнакомых людях, погоде, городских новостях. Я пил чашку за чашкой и хвастливо считал: «пятая», «седьмая»…
– Лопнешь! – упрекала довольным голосом бабушка: обильное чаепитие в нашем доме считалось чуть ли не доблестью. Сама она восседала у самовара в простеньком ситцевом платке, строго поглядывала то на отца, то на гостью. В разговор не вмешивалась, а на традиционные вопросы о здоровье отвечала всегда одинаково: «Пора уж на тот свет»…
Я никак не мог понять отца – рад он приходу Ксении Ивановны или нет. Теплота в его голосе вдруг пропадала и слышалась не то досада, не то раздражение. Но эти оттенки мог улавливать лишь я. Внешне отец казался мягким, добрым, предупредительно-вежливым. Может, его сковывало присутствие бабки?
Утренний чай обычно заканчивался бабушкиными причитаниями по Тамаре-покойнице: «Осподи, как ей там, бедняжке, в земле-то стылой? – Она прикладывала концы плитка к вздрагивающим губам. – Говорила ведь, говорила – не ходи, не ходи! Нет, пошла. А мне б настоять, да вот, вишь, не пошла супротив, старая дура. А теперь…»
И хотя я тоже тосковал, запоздало мучился мыслью о своих прошлых каверзах, причитания бабушки вызывали во мне почему-то чувство стыда. Перед Ксенией Ивановной. Может быть, сидела в нас наследственная гордыня сибиряков-переселенцев, для которых было страшнее смерти показаться перед посторонними жалким и убогим.
Отец сдержанно успокаивал бабушку, но порою и сам вдруг резко поднимался и уходил на минуту-две в другую комнату. Бабушка, размягченная и подобревшая, притрагивалась к рукаву гостьи и шепотом выговаривала: «Намедни отдала нищенке Томино пальтишко – совсем новое. А бельецо, бельецо все чистое, трахмалено. Лежит себе в сундуке, будто поджидает ее, бедняжку. Царство ей небесное! Егор-то кручинится – вижу ведь, не слепая. Третьеводни опять пришел ночью – пьяне-ехонек, света белого не видит! Слышу потом – плачет. Мальчонку кабы не разбудил, думаю. Зелье это, оно любого сломит. Я-то отжила, приберусь скоро, а его, горемыку, на кого?» – кивала бабушка в мою сторону, и губы ее вновь начинали мелко трястись. Но через некоторое время она, словно стыдясь своей слабости, сурово повязывала платок и отстранялась от гостьи, скороговоркой бормоча под нос: «Наелся, напился, бог напитал, никто не видал, а кто видал – не обидел».
После чаепития Ксения Ивановна помогала бабушке мыть посуду, чего бабка терпеть не могла, потом занималась со мной. Это были самые счастливые часы; я млел от радости общения с ней. Она присаживалась на скамеечке спиной к теплой печи, раскладывала на коленях тетрадки, ласково втолковывала мне про падежи и глаголы. Я слушал внимательно, слегка приоткрыв рот. С трепетным восхищением заглядывал в ее глаза – они были какой-то особой родниковой чистоты, рассматривал в упор продолговатое лицо с еле наметившимися лучиками-морщинками на висках, удивлялся ее выпуклым розовым ногтям – они походили на дольки свежего чеснока.
– Да сосредоточься ты, наконец! – сердилась она – Где твои мысли? Вот повтори, что я сказала.
– Отец бродил по комнатам, не зная куда себя деть. По-хорошему, надо бы и дров подколоть, снег разгрести в ограде, подшить пимы. Но стеснялся Ксении Ивановны. К тому же он тихонько тосковал по воскресной бутылке портвейна, бесконечным фронтовым рассказам брата Николая. Второй брат, младший, погиб в войну, его портрет, украшенный бумажными цветочками, висел в бабушкиной комнатенке-светелке за русской печью.
В кино мы перестали бывать еще с осени. Одним словом, не хотел отец показываться с Ксенией Ивановной на люди. Но я об этом тогда не догадывался и, если случалось нам втроем гулять – а мы обычно ходили за город к Баб-карьеру, – я вышагивал важно, говоря всем своим видом: вот, видите, раньше мы вдвоем гуляли, а теперь с нами Ксения Ивановна! Это, брат, не шутка.
Отец же, напротив, под перекрестными взглядами любопытных соседей стушевывался, умолкал, сосредоточенно смотрел вперед.
Однажды Ксения Ивановна появилась совершенно неожиданно – не в воскресенье, как обычно, а вечером в субботу. Были гости – дядя Коля с женой. Ели пельмени, попивали винцо и слушали очередную историю про войну. Дядя еще не успел сносить фронтовой китель, сидел важный, слегка хмельной. Он вел рассказ про то, как, возвращаясь однажды на велосипеде с какой-то попойки по случаю удачного боя, поехал не в ту сторону, а прямо к немцам.
Приход Ксении Ивановны вызвал за столом небольшое замешательство: бабушка поджала губы и начала без надобности переставлять посуду на столе, дядя прищурился, пытаясь сфокусировать глаз, точно мушку прицела, на вошедшей. Я вскочил.
– Зашла на минутку. Была на совещании, думаю, дай забегу проведать, – неуверенно, словно оправдываясь, проговорила Ксения Ивановна.
Я очнулся первым и, подражая отцу, предложил:
– Да вы проходите, Ксения Ивановна. Садитесь с нами. Замерзли, поди, с дороги…
Отец обрадованно подхватил:
– Конечно, конечно. Раздевайтесь скорее, пельмешечек вот…
Ксении Ивановне ничего не оставалось делать, как принять приглашение.
Через несколько минут, когда все немного освоились, дядя продолжил:
– Ну, он меня, значит, за шею в обхват, а я его, значит, снизу финкой – той, что висит у меня над кроватью, – Дядя умолк, давая слушателям почувствовать смертельную ситуацию.
– Кого же это вы так? – не удержалась Ксения Ивановна. Начала рассказа она не слышала.
Дядя с недоумением посмотрел в ее сторону:
– Да его, немца…
Всем стало неловко.
– Чай, чай давайте пить, дорогие гости, – не в меру возбужденно зачастил отец, – Но поначалу винца. Так сказать, по утешительной.
Засиделись допоздна. Меня обычно прогоняли спать в десять – полдесятого, а тут уперся – ни в какую!
– Да уж пусть сегодня посидит, выспится завтра, – заступилась жена дяди.
Я клевал носом, невнимательно оглядывал сидящих. Мне было тепло и счастливо от того, что Ксения Ивановна здесь и что все такие добрые, говорят друг другу только хорошие слова, улыбаются, шутят.
«Поезд ушел», – так сейчас любят говорить по разным поводам. В тот вечер «трудовой» ушел в самом прямом смысле, и все хором уговорили Ксению Ивановну остаться ночевать.
Отправляясь спать, я всегда старался прикрыть створки дверей так, чтобы оставить щель пошире. Сквозь нее я еще долго видел лысую голову отца и часть его лица Отец любил по вечерам читать. Читал вдумчиво, шевеля губами, вздыхал, а то и похохатывал, потирая от возбуждения руки. Я смотрел и мужественно боролся со сном: щипал себя за живот, таращил глаза – ждал момента, без которого жизнь моя могла бы утратить эту маленькую, но очень необходимую радость. Когда отец вставал, с хрустом потягивался и шел в комнату разобрать себе постель, я зажмуривал глаза, ждал. Отец поправлял одеяло, шлепал босыми ногами тушить лампу. Назад пробирался на ощупь, почти всегда запинаясь о порог. Я потихоньку залезал коленями на подушку, вытягивал руки в темноту, слегка водя ими из стороны в сторону. Отец натыкался, с притворным испугом фыркал и, приговаривая добрым шепотом – ну ладно, ладно тебе, – легонько отталкивал от себя тонкие и горячие мои пальцы. А я чувствовал отцовское тепло, пахнущее только им, старался ухватиться за рубашку или подштанники, молча сопел от усилий и счастья.
Отец засыпал нескоро, долго ворочался, иногда бормотал какие-то слова, Я же, затаившись, прислушивался, потом не выдерживал:
– Пап, а пап! Ты сейчас сказал «крыша». Почему?
– А? Чего? – возвращался из своего мира отец. – Димча, не спишь, что ли? Завтра же в школу!
– А ты прошептал «крыша». Зачем? – не унимался я.
– Крыша? Погоди, какая крыша? – думал некоторое время отец. – А-а-а, крыша! Все правильно. Крышу надо перекрашивать, проржавела насквозь.
– Пап, а пап? С открытыми глазами спят?
– Ну тебя к шутам, спи.
– А бабушка скоро умрет? – опять приставал я.
– Не скоро, успокойся.
Успокоившись, я засыпал.
«Как здорово, что она останется! – подумал я. – И все утро завтра будет с нами и, может быть, весь день». Но тут возникла другая мысль – где же Ксения Ивановна будет спать? В их комнате всего две кровати – его и отца, а Томину давно продали. Может, на сундуке? Да нет, он слишком короткий. Наверное, на полу».
Отец разобрал свою постель и сказал равнодушно:
– Ты, Димча, отвернись и спи.
– А где она будет спать? – шепотом спросил я.
– Где, где? Не на полу же…
– А сам ты?
– И я с краю, кровать широкая. Успокойся.
Я ничего не сказал, но сердце мое сжалось. Этого я ника к не ожидал. Конечно, я знал, что родители спят вместе – вон у Леньки Кузнецова, например. Но ведь то отец и мать… «А-а, – неожиданно догадался я. – Может быть, она перейдет к нам жить!» От этой мысли у меня даже перехватило дыхание, но она, эта мысль, не могла растопить во мне глухую и непонятную злость, почти ненависть к своему отцу. Тогда я не знал названия чувству, имя которому – ревность!
Мой слух улавливал все. Вот она еле слышно разделась, легла и затихла. Отец, напевая «Голубку», громко задул лампу. Вот он запнулся, как обычно, о порог, поравнялся с моей кроватью, напевать перестал, остановился. Я сжал зубы: «Фиг под нос! Да если хочешь знать, я к тебе больше никогда не прикоснусь. Не буду даже разговаривать, а если захочу, то и умру назло вам всем!»
Они лежали молча. Я, закусив угол подушки, начал постепенно жалеть себя, думать о себе в третьем лице, как об очень несчастном и всеми покинутом. Я даже увидел со стороны жалкую фигуру ушастого мальчика с тонкой шеей и глазами, полными слез. В этом человеке я узнал себя, и у меня защипало в глазах, горячие слезы пролились на подушку. Боясь разрыдаться, я до онемения в челюстях все сильнее сжимал угол подушки вспомнил, как однажды отец ударил меня, как смеялся надо мной, когда я у зеркала прилизывал свой непокорный вихор… Ярость отняла у меня последние силы, и я затих, потихоньку икая и судорожно вздрагивая всем худым телом со сжатыми у подбородка коленками. Потом уснул, инстинктивно сдвинув щеку с мокрого пятна.
Что-то переменилось с этой ночи…
Вечером следующего дня я подслушал, как бабушка выговаривала отцу: «Сдурел ты совсем! Какая она тебе жена, немецкая-то? Мало своих? Вон Марея Васильевна – сурьезная женщина, хозяйственная, на руку мастерица – тебя и Диму обошьет с ног до головы. Помяни мое слово, не из наших она. – Бабка перекрестилась, – Шут его знает, придумали советски каку-то ерунду лубов. Тьфу! Мы про это слышать не слыхивали, венчались и жили, детей растили». Отец без надежды на понимание возражал: «Не соображаешь ты, мама, ни-че-го. Лубов! – передразнил он, – Книжки я те зря, что ли, читал про любовь. Сама же плачешь, жалеешь».
– Книжки – одно, жисть – друго, – убежденно отрезала бабушка.
– На войне ты, Егорий, не был – вот в чем загвоздка, – В другой раз снисходительно выговаривал отцу дядя Коля. – А ежели был бы, не то б говорил. Ихняя порода известная… Насмотрелись за четыре года.
Отец взрывался:
– При чем тут, язви тебя, война? Она и в Германии-то сроду не была. Ты вот вроде начитанный, можно сказать, ответственный пост занимаешь, а разницы между фашистами и немцами не видишь.
– Для меня лично разницы нет! – отрубал, сердясь, дядя, – Не забывай, чей портрет висит в маминой комнате и почему он в траурной рамке. Степку нашего немец убил. А фашист он был или нет – мне плевать! Одно слово – немец.
В разговор робко вступала жена дяди:
– Да и то правда. Я, конечно, ничего не имею против Ксении Ивановны. Женщина она умная. Только… – Она умолкала, не зная какой привести аргумент не в пользу Ксении Ивановны.
– Что «только», что «только»? – настаивал отец.
– И маме вон больше по душе Мария Васильевна, – уходя от прямого ответа, продолжала она. – И о Димке не забывай. А ну ребятня начнет дразнить мальчонка мачехой-немкой.
– Ну уж насчет Димы я спокоен. Слепые вы, что ли? – мрачнел отец.
Я улавливал настроение взрослых и по тому, как они замолкали, когда отец входил. Знал, о ком говорят. И мне казалось, что в доме затевается какой-то заговор, который теперь уже никакими силами нельзя было предотвратить.
Ксения Ивановна продолжала изредка наведываться к нам. Она тоже чувствовала растущее отчуждение и думала с безотчетной тоской о том еще очень нескором времени, корда совсем забудется война и люди не будут так категоричны. Но, наверное, и ее тогда не будет на этом свете.
Ксения Ивановна пристальнее, чем всегда, поглядывала на моего отца, пытаясь разгадать его и понять. Ей очень правился этот мягкий и неторопливый человек, хлебнувший тоже немало горя. И вот однажды почти веселым голосом она сказала:
– Представляете, что произошло со мной? Иду я мимо ветеринарного института – тротуар там примыкает к стене – и вдруг слышу, что-то упало сзади меня, даже валенок задело. Оглянулась – кирпич. Сверху свалился. Наверное, с крыши. Надо же…
Сказав это, она взглянула вначале на отца, потом на бабушку.
Отец удивленно откинулся, с досадой произнес:
– Как же это так, Ксения Ивановна! Вы же взрослый человек. Надо поосторожней быть. Ведь жизнь – одуванчик, дунул и…
Бабушка недовольно поджала губы, замахала рукой, как бы отгораживая сидящих внука и сына от неприятных вестей.
– Век живу, – она покачала головой, – а такого не слыхивала, чтоб кирпич падал на голову. Как же он сам может свалиться?
– Может – не может! – перебил в сердцах отец, – Убьет, а потом разбирайся – может пли не может. Вы уж там больше не ходите, пожалуйста, Ксения Ивановна.
Меня поразила нелепость всех сказанных слов. Ведь Ксению Ивановну могло убить!
– Там всегда падают кирпичи! – крикнул я зло. – На меня тоже чуть не упал. – Мой голос дрогнул, я побледнел.
Это окончательно вывело из себя отца.
– Ну так какого черта ходишь там? Я спрашиваю тебя! – Губы его дрожали.
Ксения Ивановна вздрогнула, испуганно притронулась к руке отца:
– Подождите, подождите. Не кричите на него, не надо, прошу вас. Он ни в чем не виноват. Просто иногда он встречал меня там.
Я опустил голову, упрямо выпятив нижнюю губу.
Отец вскочил:
– Вон из-за стола! Я тебя отучу вмешиваться в разговоры старших. Быстро! Иначе вышвырну, как паршивую собаку.
Я судорожно глотнул, глянул прямо отцу в глаза, отставил стул и быстро вышел из комнаты.
Спустя много лет, перед самой кончиной, отец скажет мне прерывистым шалотом: «Я знаю… Ты с того дня перестал называть меня папой. Прости, если можешь».
Зооветеринарный институт, прозванный в шутку коннобалетным, занимал мрачное угловое здание неподалеку от вокзала. Построенное пленными японцами, оно вызывало в памяти старинные крепостные казематы с узкими глубокими окнами, каменной оградой, увенчанной металлическими пиками, высоченной двухстворчатой дверью в темной нише.
Я внимательно исследовал каждый метр тротуара. Никаких кирпичей и осколков на утоптанном снегу не было. Запрокинув голову, долго изучал край крыши: соображал, как и откуда мог свалиться кирпич, В одном месте мое внимание привлек какой-то предмет, чуть-чуть торчащий из-за края. Я перешел на противоположную сторону улицы, но разглядеть предмет так и не удавалось. Тогда-то и родилась мысль слазить на крышу и посмотреть. Я обошел институт – у парадного входа курили студенты. В фойе было темно, я незаметно прошмыгнул мимо дежурной. Под широкой лестницей оказалась дверь. Она вела во внутренний двор. Я сразу увидел узкую пожарную лестницу сбоку на стене. Однако дотянуться до нее вряд ли смог бы даже взрослый человек. Я огляделся, подыскивая какой-нибудь ящик. Возле разобранного трактора ходил человек.
«Воревка! Вот что». Быстро сбегал домой и украдкой взял в кладовке бабушкину бельевую веревку. Вернулся. Человек куда-то ушел. Выждав некоторое время, я привязал к веревке железяку и метнул ее на лестницу. Подождал, пока железяка опустится ниже, схватил ее, продел в петлю и затянул. Порядок! Только сейчас почувствовал страх перед отвесной стеной, даже спина моя как бы ощутила пустоту. Противно заныло в самом низу живота, Я оглянулся и лизнул сухие губы. «Подумаешь, только поднимусь, гляну на эту штуковину и – назад. Таким способом намеренно упрощенная задача поглотила часть страха, Я подтянулся, ухватился за первую перекладину лестницы.
– А-а, попался! – закричал кто-то сзади и дернул меня за ногу. Я разжал руки. Передо мной стоял усатый человек в промасленном комбинезоне. Его вытаращенные глаза на чумазом лице казались неестественно белыми, – Марш отсюда, стенолаз! Нашел тоже игрушку. Увижу – уши пообрываю…