355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Фромер » Реальность мифов » Текст книги (страница 22)
Реальность мифов
  • Текст добавлен: 26 апреля 2017, 21:00

Текст книги "Реальность мифов"


Автор книги: Владимир Фромер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)

Художник Александр Окунь как-то сказал: «Я могу скопировать картину любого мастера, но только не Рембрандта, ибо не понимаю, как он получал свой цветовой эффект…»

Переводить гениев, не поняв, как они получают свои «цветовые эффекты», – гиблое занятие.

У Николая Тихонова есть баллада о Давиде – привилегированном живописце французской революции и наполеоновской империи. Кисть Давида запечатлела убийство Марата – там, где оно произошло, – в ванной. На полотне видна рука убийцы – Шарлоты Корде. В балладе Тихонова поклонник художника его спрашивает: «Но, гражданин Давид, к чему рука убийцы патриота?»

Давид отвечает:

 
Шарлота неразумное дитя,
И след ее с картины мною изгнан.
Но так хорош цвет кисти до локтя
Темно-вишневой густотой обрызган…
 

Без сохранения – любыми средствами, любым способом – «темно-вишневой густоты» оригинала даже самый техничный перевод будет походить на гальванизированного покойника.

Не случайно лучшие переводчики – это лучшие поэты.

В сборнике же Альтермана, изданном «Библиотекой Алия», удач до обидного мало. Но все же они есть. Одна из них – перевод стихотворения «Рассвет после бури», сделанный талантливой израильской поэтессой Леей Гольдберг. Достаточно привести строфу из него, чтобы стало ясно: это работа мастера.

 
…Но пахнет улица
Еще дождем,
И памятник, сияя
Мокрыми глазами,
С моста глядится в водоем…
 

«Памятник, сияя мокрыми глазами» – это уж точно бабочка…

* * *

Творческое наследие поэта огромно. Вышедшие в свет пятнадцать солидных томов включают большую часть написанного, хотя далеко не все. Правда, поэзия Альтермана теперь представлена полно. Кроме всех сборников – от первого «Звезды на улице» до последнего «Голубиный город», – в собрание вошло множество стихов из периодики и архива поэта. Просто поражаешься этой титанической работоспособности.

Фундаментальная биография Натана Альтермана, начатая его другом детства Менахемом Дорманом и завершенная Дворой Гилулой, дает ответы на многие вопросы.

Альтерман рано понял, что без сохранения внутренней цельности ему не выполнить своего предназначения. Требуется для этого еще и полная самоотдача профессиональному целеустремленному труду. Нужна особая энергия, мужество особой закалки, чтобы оградить свою самобытность и сберечь внутренний жар, без которого никогда не добиться волшебного свечения слов.

Отсюда – конфликт с внешним миром, который у каждого художника выявляется по-разному.

Товарищ юности Альтермана Пинхас Лендер вспоминает:

«От него веяло скрытым холодом, не допускавшим ни малейшей фамильярности. Застенчивая улыбка, не сходившая с губ, как бы защищала его и придавала обаяние всей его угловатой фигуре, высокой, с непомерно длинными ногами и руками, похожими на жерди. Ходил он раскачиваясь, взмахивая своими жердями, очень напоминал „корабль пустыни“ на марше, то есть верблюда. Говорил же мало и неохотно, как бы выталкивая слова откуда-то из глубины, с удивлением прислушиваясь к их звучанию. Иногда часами не произносил ни единого слова, и я понимал, что он находится сейчас в своем внутреннем мире, куда никому нет доступа…»

Можно добавить, что был он простодушен, щедр, мягок, обаятелен. И еще был скрытен, чужд пафосу, театральности. Охранял свой внутренний мир от любых посягательств с фанатизмом скряги, берегущего сундук с сокровищами.

У него было множество друзей, и все же он обрекал себя на одиночество, ибо считал надежным только этот вид самозащиты. Ему пришлось слишком многим пожертвовать, чтобы сберечь изощренность восприятия и утонченность чувств. То, что было благом для поэзии, для него обернулось несчастьем.

Ему нужен был допинг, чтобы тянуть свою лямку, и таким допингом стал для него алкоголь…

В каждом человеке есть нечто такое, в чем он не признается даже на Страшном суде, что-то инфернальное, загнанное глубоко в подсознание. Попросту говоря, в каждом из нас уживаются и доктор Джекиль, и мистер Хайд.

Альтерман после чрезмерного возлияния становился зол, хмур, агрессивен и неприятен. Невыносим даже для ближайших друзей. Он и сам понимал, что алкоголь подавляет в нем Джекиля и выпускает на волю Хайда. Излишне говорить, какой горестной тенью ложилось это на его жизнь. Обычно после каждого дебоша мистера Хайда Альтерман исступленно работал.

Йехезкель Вайнштейн – хозяин известного в богемных кругах бара – вспоминает: «Благодаря своей профессии я научился квалифицировать выпивох. Некоторые пьют для веселья. Некоторые, надравшись, плачут. Есть и такие, которым возлияние развязывает язык. Натан же, дойдя до определенной стадии, пел русские и ивритские песни. Пьянел он быстро. От двух-трех рюмок. Для меня же его пение было сигналом. Я знал, что он уже хорош, и не давал ему больше горячительных напитков. Натан впадал в транс и норовил меня ударить. Иногда ему это удавалось. Но на следующий день он обязательно являлся, чтобы спросить смущенно, не слишком ли хватил меня вчера…»

Поэт Яаков Орланд – друг и собутыльник Альтермана – даже посвятил балладу его пагубному пристрастию. Орланд писал обычно верлибром. Его тянуло к эпичности. Вот отрывок из этой баллады, не нуждающийся в комментариях:

 
Между первой рюмкой и третьей он был, как всегда,
                                  спокоен,
мудр, блестящ, ироничен, проницателен, молчалив.
Между третьей рюмкой и пятой распахивалось его сердце,
благословенное Господом, милостивое, благое,
и всех тогда одаряла щедрость его души.
Ну, а после шестой и дальше Сатана царил в его сердце,
вытаптывая и истребляя в нем все, что от Бога…
И друзья, даже самые верные, не могли выносить его больше.
Монстр исступленный, злобный, ощеривался на мир,
поражая всех этой метаморфозой.
Зло внедрялось в него, ему становилось худо,
и трудно было поверить, что это язык поэта
изрыгает кощунства, которых не стерпит бумага.
Рахели не было рядом в ужасные те мгновенья.
И да простит его Бог, что таким он к ней возвращался.
И да простит и меня за то, что об этом пишу…
 

Орланд, переживший своего друга более чем на три десятилетия, скончавшийся уже в XXI веке, на склоне дней любил вспоминать о том, как Альтерман спас ему жизнь:

«Случилось так, что жизнь как-то незаметно утратила для меня всякий смысл и я перестал улавливать ее волнующее мерцание. Я и раньше знал и тоску, и печаль, и чувство неудовлетворенности, но такого безмерного отчаяния, такой безысходной тоски мне еще не доводилось испытывать. Мир медленно исчезал, и похожее на смертную истому томление всецело овладело мной. Смерть показалась вдруг желанным избавлением, и я написал Альтерману о своем решении покончить с собой, отметив, что он единственный человек, с кем мне хотелось попрощаться. Отправляя письмо, я уже мысленно видел Натана, мчащегося ко мне в тревоге, и скорбно подумал, что даже не открою ему дверь.

Прошел день, а Натана все не было. Прошел еще день. Потом еще один.

Я разозлился. Вот как! Ему наплевать! Ну, так выскажу же ему напоследок все, что о нем думаю. Натан встретил меня с теплой открытой улыбкой, которую я так любил. И сказал: „Я так и знал, что ты прибежишь выяснять отношения. А люди, которые этим занимаются, с собой не кончают“».

Альтерман вырубался обычно между двенадцатой и четырнадцатой рюмкой. Он бледнел, начиналось скольжение в бесконечную темную бездну, находившуюся где-то за пределами Вселенной, вне времени и пространства, похожую, вероятно, на ту, которая предшествует смерти. Он переставал видеть, думать, чувствовать. Это была реализация подсознательного желания исчезнуть, как исчезают сны, достичь абсолютного покоя, не обремененного ни заботами, ни мыслями, ни воспоминаниями.

Его верные оруженосцы, сами едва державшиеся на ногах, несли тело «павшего гладиатора» по улицам спящего города. В три часа ночи раздавался звонок в его квартире, и дверь распахивалась сразу, словно только и ждала этого сигнала. Женщина в халате встречала их на пороге. Смутное выражение нежности и печали на мгновение появлялось на ее лице.

– Ну, – говорила Рахель будничным голосом, – положите его вон там, на диван. Только не шумите, а то ребенок проснется…

* * *

Две женщины, две музы, два ангела находились рядом с ним, оберегали его

Им он обязан решительно всем. Без них его жизнь была бы каторгой – и только…

Правда, была у него еще и обожаемая дочь Тирца, унаследовавшая от матери талант драматической актрисы, а от отца поэтический дар.

Поэт – это не профессия. Тот, кто наделен способностью ощущать в виде внутренних звуковых ритмов пульсирующую гармонию мироздания, и есть поэт. К гармонии, о которой мы говорим, неприменимы общепринятые критерии добра и зла, а это значит, что ее поэтическое восприятие неизмеримо шире любых стандартов. Возвышенное и низменное единосущно в поэтическом мироощущении.

Тирца этой гармонии не воспринимала. Она боготворила отца и не могла смириться с темными провалами в его жизни. Нет, она никогда не переставала его любить, но к этой любви примешивалось чувство горечи, вызванное обманувшими ее ожидания иллюзиями.

Жизнь Тирцы сложилась трагически. Она играла в театре, писала неплохие стихи, дважды была замужем, металась, остро переживала свою неприкаянность и беззащитность перед скверной бытия. Она испытывала страх перед жизнью, что не раз становилось причиной нервных стрессов. Впрочем, второе ее замужество оказалось удачным. Она стала матерью двоих чудесных детей, обрела и покой, и веру в себя.

Через семь лет после смерти отца Тирца погибла… Смерть ее была одной из тех нелепостей, без которых немыслим окружающий нас мир. Просто мыла окно в своей квартире – и сорвалась. Расшиблась о мостовую…

* * *

Рахель Маркус, драматическая актриса, была женой Альтермана. Он встретил ее в 1935 году в тель-авивском кафе «Ливанский снег», где собирались художники и поэты.

«С той поры, как я увидела его, – вспоминает Рахель, – я не смотрела больше ни на кого на свете всю свою дальнейшую жизнь». И еще рассказывает Рахель: «С Натаном я жила, как у подножья действующего вулкана. Знаешь ведь, что извержение может произойти в любую минуту. Неделями тянется абсолютное спокойствие. Натан погружен в себя. В нем идет напряженная внутренняя работа. Я понимаю, что происходит, и воспринимаю как должное его уход от действительности. Не то чтобы меня это не печалило или не огорчало. Просто я смирялась. И ждала… Зато какое это было счастье, когда Натан читал мне свое новое творение. Это поднимало меня на такие высоты, каких мне бы никогда не достичь без него. Душевный взлет, который я переживала в эти минуты, суждено испытать лишь очень немногим. Я всегда знала, что нелегко быть женой большого поэта. И не испугалась. Есть во мне сила для того, чтобы выдержать все. Я никогда на него не сердилась… Мое кредо – это слова Ноэми из пьесы Натана „Корчма духов“: „Ну, а если я расплатилась за все, то разве не имею на это права? Разве не может один человек подарить другому свою душу? Да, душу. В обмен надушу, на мечту, на иную жизнь? Подарить просто так…“»

Циля Биндер, художница, была его Прекрасной Дамой. Когда они встретились, ей было девятнадцать, а ему – за сорок…

Однажды Альтерман увидел в кафе девушку с нежным овалом лица. Вот и все. С тех пор – свыше двадцати лет – ее жизнь не сходила с орбиты его жизни. Она была счастлива, потому что любила, и страдала из-за того, что так мало значила в его жизни. Так ей казалось…

Вот отрывок из ее письма, из которого сразу становится ясно, как эта женщина умела любить: «Мой Альтерман, что мне делать с моей тоской по тебе? Что мне делать с моей любовью, которая становится все огромней с каждым часом, с каждой минутой? Она больше и сильнее меня. Помоги мне, мой Альтерман. Ведь мне суждено навсегда остаться на обочине твоей жизни. Никогда ты не будешь моим. Никогда мне не гладить твоих рубашек. А ведь для меня это было бы высшим счастьем. Мне ничего не надо в жизни, кроме твоей любви…»

Рахель знала о существовании Цили. И сумела подавить в себе и боль, и ревность…

Трагедия этих запутанных отношений имела достойный финал.

* * *

17 марта 1970 года Альтерман лег в больницу на операцию язвы желудка. После операции он не пришел в сознание. Рахель и Тирца не отходили от его постели. Вот что записал в своем дневнике Менахем Дорман:

«19 марта. Я пришел в больницу довольно рано. В коридоре сидела Рахель, усталая, напряженная. Я молча сел рядом. Она спросила:

– Ты в хороших отношениях с Цилей?

– Ну да, – признал я не без смущения.

– Натан считал, что у него рак, – сказала Рахель. – Ложась в больницу, он просил меня передать кое-что Циле. Я хочу ее видеть. Не сегодня… Может быть, завтра… Скажи Циле, что она нужна мне… Ты ведь знаешь, я не могла ее ненавидеть. Никогда не сказала о ней дурного слова… Да и в чем она виновата? Любовь – это не преступление… Тирца – иной породы. Для нее сама мысль о том, что Натан мне изменяет, – была невыносимой. Натан с трудом сумел убедить ее, что с этой женщиной у него все кончено. У Тирцы был нервный срыв, когда она узнала правду…»

Покинув больницу, где уже царила особая атмосфера горестной печали, предшествующая обычно смерти близкого человека, Менахем Дорман поехал к Циле. Прямая, с сухими воспаленными глазами, с окаменевшим от горя лицом, она, выслушав его, направилась к машине, не сказав ни слова.

Менахем Дорман много лет был в курсе запутанных личных дел своего друга. Он не только хорошо знал и Рахель, и Цилю, но и пользовался их полным доверием, ибо обе женщины бессознательно переносили на него часть той нежности, которую испытывали к Альтерману. Не было у Дормана убийственной для чувств объективности, и временами он испытывал странную душевную тяжесть, словно бог весть каким образом и сам был повинен в том, что Натан даже не пытался разрубить этот «гордиев узел».

Иногда всем сердцем был Дорман на стороне одинокой женщины, двадцать лет прожившей под знаком запретной любви. Вспоминая ее тяжелые губы и строгое выражение скользящего медленного взгляда, он понимал, отчего сама мысль о возможности разрыва с ней была для Альтермана невыносима…

Тогда в его дневнике, который он с похвальным педантизмом вел почти каждый день, появлялись записи, пронизанные чувством раздражения в отношении Рахели.

Рахель Маркус была хорошей актрисой, играла с холодной самозабвенной отрешенностью и любила свою профессию не менее сильно, чем свою семью. Ее память напоминала неупорядоченный архив, настолько была забита пьесами и драматическими сценами из обширнейшего ее репертуара. В дни спектаклей и репетиций – а их бывало великое множество – Рахель исчезала на целые дни, не забыв, однако, приготовить обед Натану и Тирце.

Дорман упрекал ее в том, что она так и не сумела создать мужу семейный уют. Он считал, что жена большого поэта не должна иметь собственной творческой жизни.

Тем не менее Дорман хорошо знал, что значит Рахель для Альтермана, и временами чувствовал душевную вину перед ней за несправедливость дневниковых своих оценок. И тогда в дневнике его возникали записи о Циле, полные сдержанной неприязни.

«Почему ее все жалеют? – изумлялся Дорман. – Она ведь, в сущности, ничем не пожертвовала. О жертве можно было бы говорить, если бы она ушла от Натана. Цилю же такой вариант абсолютно не устраивал. Она сама выбрала свою судьбу, и нельзя ее за это ни осуждать, ни жалеть».

Дорман запечатлел в дневнике встречу двух этих женщин у постели умирающего.

Циля – в черном платье, еще молодая, изящная, полностью сохранившая повелительное свое обаяние…

И Рахель – пожилая уже дама, располневшая, небрежно одетая, с поблекшим лицом.

«Даже если Натан выживет, я никогда не смогу рассказать ему о молчаливом этом поединке, по своему драматическому накалу превосходящем даже его творческое воображение», – решил Дорман.

* * *

Натан Альтерман умер, не приходя в сознание, 28 марта 1970 года. В своем завещании он просил похоронить его без речей и почестей, «как простого еврея среди простых евреев».

Четвертую часть своего имущества Альтерман завещал Циле Биндер. «Она пожертвовала для меня гораздо большим, – написал он, – но тут уж ничего не поделаешь…»

Завещание Альтермана было исполнено в точности. На похоронах же его произошло нечто не заслуживающее, на наш взгляд, забвения.

У открытой могилы вперед протиснулся какой-то еврей неказистого вида и заслонил от Тирцы тело отца. Ее муж довольно бесцеремонно отстранил его. Тирца подумала, что это ведь и есть один из тех простых евреев, о которых писал отец в своем завещании. Ей стало стыдно. Почти инстинктивно схватив этого еврея за руку, она вернула его на прежнее место

Как раз в этот момент возник Моше Даян. Увидев, что дочь Альтермана держит за руку какого-то еврея, Даян его обнял. И сказал все, что принято говорить в таких случаях. Подошедший президент государства последовал примеру Даяна. Никому не известный простой еврей оказался вдруг в центре всеобщего внимания. Журналисты бросились его искать после похорон, но еврей этот исчез, словно его поглотила земля…

И Тирца решила, что это был сам пророк Элиягу…

Несостоявшаяся встреча

В Израиль моя семья прибыла из Варшавы весной 1965 года. В Лоде нас встретил Виктор, троюродный брат моего отчима. Они не виделись свыше тридцати лет и встретились уже пожилыми людьми, уставшими от превратностей жизни. Оба плакали.

В отличие от моего отчима, потратившего молодость на штудирование логики и философии в Берлине и в Варшаве, Виктор с тридцатых годов обживал с таким трудом обретаемую родину. И фермером, и воином приходилось ему бывать.

В Войну за независимость он сражался в полку Хаима Ласкова – том самом, который прикрыл беспорядочное отступление наших разбитых под Латруном частей. Был ранен.

Этот невысокий добродушный крепыш с лицом интеллигентного рабочего обладал даром вызывать в людях мгновенную симпатию. Даже те, кто видели его впервые, проникались к нему абсолютным доверием. Как-то сразу становилось ясно, что такому человеку можно дать на сохранение хоть миллион – без расписки, под честное слово, а потом прийти через год-два и все получить обратно без проблем.

Себя Виктор называл сионистом социалистической ориентации и был приверженцем бен-гурионовской партии.

В Тель-Авиве, в двухэтажном домике Виктора с небольшим ухоженным садиком, предметом гордости хозяина, мы и провели первые наши недели в Израиле.

Я хорошо помню, как ранним апрельским утром отправился зачем-то в район старой автобусной станции. В красной дымке маячили автобусы, возвышаясь над толпой подобно допотопным животным. На каждом углу лоснилось на вращающихся вертелах овечье мясо, совершая ритуальный свой танец под музыку, гремевшую в магазинах с баснословно дешевыми радиоприемниками необычайной красоты. Виктор сказал, что работают они от силы неделю, после чего их можно использовать только в качестве предметов интерьера.

Дома здесь были специально приспособлены для торговли. В первом этаже не было ни окон, ни дверей – лишь стальные жалюзи, взметенные вверх так, что каждый мог бросить взгляд туда, вглубь, где неясными очертаниями возвышались в полумраке под аркадами груды товаров.

Лавки, походившие на пещеру Аладдина, украшали узорчатые ткани и разноцветные бусы, словно для приманки дикарей.

Слегка обалдев от этого крикливого великолепия, я встрепенулся, увидев букинистическую лавку, узким туннелем уходящую куда-то в глубь обширного двора. И нырнул в ее распахнутый зев.

Груды книг на всех языках, кроме русского. Я задержался у польской полки. И тут, рядом с сочинениями Сенкевича, бросилась мне в глаза родная кириллица. Какая-то русская книга сиротливо прислонилась к шеренге гордых поляков.

Я взял ее в руки. Имя автора – Юлий Марголин – мне ничего не говорило, но название я оценил сразу: «Путешествие в страну Зэ-ка».

Автор наделил хотя бы географией сонмы несчастных, раздавленных государством несвободы где-то там, в белом безмолвии.

Книга Марголина была моей первой покупкой в Израиле и, наверно, самой удачной за все прожитые здесь годы.

Вернувшись, я остался в садике, сел на увитую плющом скамейку, раскрыл книгу – и уже не мог оторваться. Особая тональность этой книги, ее почти интимная доверительность исключали возможность малейшей фальши.

Марголин рассказывал о страшных вещах языком будничным и простым, без пафоса и красивостей.

Стиль не создается, а возникает сам по себе, и подлинное мастерство никогда не бросается в глаза.

Да кто же он такой, этот Марголин?

Первые сведения о нем я получил от Виктора. Увидев у меня эту книгу, он потемнел лицом:

– Охота тебе это читать. Марголин – наш махровый реакционер. Апологет холодной войны. Живет он в трех кварталах отсюда и все пытается проповедовать свои бредовые идеи, которые никому не интересны.

– Никакой он не апологет, а хороший писатель, – сказал я угрюмо.

– Да? Ну-ка дай книгу.

Виктор почти вырвал ее из моих рук и стал перелистывать. Лицо его покраснело. Он тяжело задышал и вдруг швырнул книгу в открытое окно.

Это было так дико, что я растерялся. Тяжелое молчание длилось несколько секунд. Потом Виктор резко поднялся, вышел в сад и тут же вернулся со злополучной книгой.

– Прости, – сказал он примирительно. – Я не должен был так поступать. Твоя книга упала прямо на куст роз, и шип уколол мне палец. Ты, наверно, усмотришь тут какую-то символику. Если это и символика, то очень дешевая, мой дорогой.

Виктор помолчал, порылся в аптечке, заклеил палец пластырем и продолжил:

– Ты только посмотри, что этот мерзавец пишет. – Он ткнул пальцем в строчки, и я прочел: «Советско-немецкая война была для нас войной горилл и каннибалов. Обе стороны были нечеловеческим искажением всего святого и дорогого нам».

– Ну и что? – спросил я наивно. – Разве это неправда?

– Какая правда?! – закричал Виктор. – Красная армия спасла евреев. Он что, не знает? Да как он смеет отождествлять социализм с нацизмом! Я сам ненавижу Сталина за искажение великой идеи. Но твой Марголин – враг социализма. Ну, ткнули его носом в лагерное дерьмо. Так он, вместо того чтобы промыть нос, ходит и твердит, что весь мир провонял.

Виктор осекся и посмотрел на меня. Я молчал.

Глаза его вновь стали печальными и добрыми, и он спросил заботливо:

– Скажи, а ты обедал?

Виктор умер через несколько лет от сердечного приступа. Он был хорошим человеком, и я искренне горевал о нем.

Но вот что написал сам Марголин о таких людях в послесловии к своей книге: «Отношение к проблеме советских лагерей является для меня ныне пробным камнем в оценках порядочности человека. Не в меньшей мере, чем отношение к антисемитизму.

В самом деле, достаточно упомянуть о жертвах лагерей, чтобы у людей, которые при каждой другой оказии полны медовой доброты и демократической отзывчивости на малейшее несовершенство мира, вдруг выросли волчьи клыки и обнаружилась абсолютная невосприимчивость слуха и ожесточение сердца – как в известном рассказе Стивенсона о м-ре Джекилле и м-ре Хайде».

* * *

Я не собираюсь анализировать книгу Марголина. Ограничусь несколькими замечаниями.

У Марголина был предшественник. Данте Алигьери

Читателю это мое утверждение может показаться преувеличением.

С одной стороны – величайшее творение всех времен, по праву увенчанное бессмертием. С другой – книга – хорошая, важная, нужная. Но, если говорить откровенно, есть в мировой литературе книги и посильнее «Путешествия в страну Зэ-ка».

Я далек от того, чтобы сравнивать художественные достоинства «Божественной комедии» с произведением Марголина. Имеется в виду нечто совсем иное. При всей несоизмеримости судьбы и таланта есть в чертах этих двух людей печать некоего родства.

Ведь в чем суть «Божественной комедии», если отрешиться от граненых терцин флорентийского «рифмача» – так называл себя сам Данте, дабы отмежеваться от поэтов, пишущих по-латыни и без рифмовки?

В обожествлении личности.

И действительно – если в начале всего сущего «было Слово», то почему бы гению словесной магии не поставить мощью слова обожествленный свой дух рядом с первоначальным Словом у самого престола Создателя?

Рай – конечная цель загробного странствования поэта. Но путь к обители высшего блаженства лежит через чистилище и ад, обнажающие всю меру человеческой уязвимости и несовершенства.

Самообожествление Данте наивно, стихийно, простодушно, хоть и является следствием целенаправленной субъективности.

Преданный сын церкви, он верил во все ее догматы. Его нельзя было заподозрить в ереси. И хотя вся «Божественная комедия» преисполнена славословиями в адрес Данте, его не упрекнешь ни в кощунстве, ни в отсутствии скромности. Ведь это другие превозносят его до небес, а он лишь слушает с сокрушенным видом, как бы подавленный собственным величием.

Вергилий целует его в уста со словами: «Благословенна мать, родившая тебя, гордая душа». Данте скромно молчит. Да и что тут скажешь?

Для Данте нет ничего более ценного, чем человеческая личность.

И для Марголина тоже.

Эпиграфом к своему труду он мог бы поставить слова, начертанные на вратах дантовского ада:

 
Я увожу к отверженным селеньям,
Я увожу туда, где вечный стон,
Я увожу к погибшим поколеньям.
 

Но если Данте возвеличил личность, то Марголин сумел сохранить ее в условиях пострашнее тех, которые изобразил великий флорентиец в песнях своего «Ада».

В дантовском аду грешники несут наказание за преступления, которые они совершили как личности. Их и карают как личностей, ибо разрушение структуры души и утрата вследствие этого личностного мироощущения лишило бы наказание всякого смысла.

В аду же Марголина личность не наказывалась, а уничтожалась путем «расчеловечения и обезличения» – марголинские определения.

В «Путешествии в страну Зэ-ка» подробно рассказывается, как это происходило. Против этого процесса и восстал Марголин, и, что самое поразительное, победил.

Борьба человека за сохранение себя как личности в нечеловеческих условиях – основной стержень его книги.

Эпизод же с «лагерной гиеной», по-моему, вообще не имеет аналога в мировой литературе. Речь идет о «человеке со сросшимися черными бровями, цыганского типа, с бегающими глазами и мягким влажным ртом», терроризировавшем Марголина – рафинированного польского интеллигента, «Укропа Помидорыча», личность в лагерных условиях абсолютно беспомощную. Так «гиене», во всяком случае, казалось.

Но когда он украл у терявшего силы Марголина последний кусок хлеба, произошло невероятное. Утонченный интеллектуал, доктор философии, почти уже доходяга, избил его до утраты пульса.

Все поздравляли Марголина, как именинника. Но вот как он сам оценил то, что произошло: «Мне не было весело, и я был полон стыда, унижения и горя. В этот день я прошел еще один этап расчеловечения. Я сделал то, что было противно моей сущности. Среди переживаний, которых я никогда не прощу лагерю и мрачным его создателям, – на всю жизнь останется в памяти моей этот удар в лицо – который на одну короткую минуту сделал из меня их сообщника, их последователя и ученика».

Возведение в абсолют человеческой личности и роднит Марголина с Данте. Оба они прошли через ад: Данте – виртуально, а Марголин – всем своим человеческим естеством. Чтобы добраться до рая, который им виделся одинаково, если отбросить условности и поэтические красоты.

Для Данте он заключался в том, чтобы лицезреть Беатриче, восседающую у престола Святой Троицы.

Рай Марголина – это маленькая комната в Тель-Авиве, где у накрытого стола ждала его, погибающего, любимая женщина.

* * *

Прошло пять лет со времени моего приезда в Израиль. Приходилось заниматься разными вещами, но Марголина я старался из виду не терять. Иногда попадались на глаза его публикации в зарубежной российской прессе. В Израиле же его имя было окружено враждебным молчанием.

Как раз в то время наступили долгожданные перемены. Мы с Мишей Левиным стали издавать журнал «Ами». Первый номер «Ами» мы сварганили на обычной пишущей машинке, придав ему привычный для новых израильских граждан самиздатский вид. Материалов на второй номер тоже хватало, но мы призадумались. Что-то не клеилось. Журнал получался без души.

– Слушай, Фромер, – сказал мой друг и соредактор, – журналу нужен добрый ментор, который своим пером, авторитетом и мудрыми советами укрепил бы наши хилые интеллектуальные возможности. Давай обратимся к Марголину.

Я, разумеется, не стал возражать.

Не откладывая в долгий ящик, мы тут же позвонили Юлию Борисовичу, и он, узнав, в чем дело, очень обрадовался. Ведь это нас он ждал долгие годы в созданной вокруг него атмосфере почти вакуумного одиночества. За нас боролся, для нас писал, в нас верил.

«Приезжайте, ребята. Я вас жду», – закончил он разговор.

Мы должны были встретиться 20 января 1971 года. В пять часов вечера.

19 января Юлий Борисович Марголин умер.

…Второй номер «Ами» вышел с некрологом о нем и с тремя его работами. Он успел отложить их для нас. Мы получили эти тексты от его вдовы Евы Ефимовны.

Ну а у журнала начались неприятности.

* * *

22 февраля 2001 года, выступая на вечере, посвященном столетию Марголина, Геула Коэн назвала его одним из тридцати шести праведников, на которых держится мир.

Их всегда 36, этих праведников. Как только один из них умирает – рождается другой.

Как-то не очень верится, что праведников так много, но то, что Марголин один из них, – это уж точно. Ведь хранит же что-то этот мир от разрушения. Поиск справедливости, смысла, гармонии, красоты, надежды – не такое уж гиблое дело, если человечество до сих пор существует.

Анатолий Якобсон назвал Марголина «человеком, который олицетворял красоту и гордость человечества».

К Марголину применимы слова Мандельштама, сказанные о Чаадаеве: «Идея организовала его личность, не только ум, дала этой личности строй, архитектуру, подчинила ее себе всю без остатка, и в награду за это подчинение подарила ей абсолютную свободу».

Я часто думаю о Марголине.

Это был человек, осененный особой благодатью, спасавшей его в концлагере, сопровождавшей в интеллектуальных поисках, в любви, в жизни, в литературе. Она была присуща лишь ему одному, но содержала в себе нечто очень важное для нас всех.

Знавшие его рассказывают о безмерности его ума, о необычайном его обаянии, глубине, великодушии. Все ощущали исходивший от него мощный духовный импульс – так кошки улавливают электричество, сгустившееся в потемневших тучах.

Это был человек, опередивший свое время.

В стране победившего сионизма тон задавали функционеры, требовавшие не дразнить советского медведя, а то он, мол, разорвет находящихся в его берлоге евреев. Медведя, мол, следует подкармливать и всячески ублажать. Тогда он сам отпустит этих евреев – таких тощих и невкусных.

Марголин активно выступал против такого лакейского подхода и требовал активной борьбы с советской рабовладельческой системой, резонно полагая, что это – единственный путь к освобождению советских евреев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю