Текст книги "Разорванный круг"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Многое повидал на своем веку Карыгин. Внешне жизнь у него проходила стремительно и была насыщена событиями. Не успел проработать и года в прокатном цехе Златоустовского металлургического завода, как его послали в Промышленную академию, которая готовила инженеров из самой гущи производственников. Вернулся на завод и вскоре из рядового инженера вырос до директора завода. И на этом посту стаж работы не перевалил двух лет – как избрали вторым секретарем обкома партии, а затем и первым.
Его взлет никого не удивил. Он был молод, в уме и деловитости ему нельзя было отказать. Перед такими, как он, широко открывалось будущее, им предоставлялись все возможности проявить себя в полную меру.
Карыгин привык к власти, к беспрекословному подчинению, он окружил себя людьми, которые слушались безоговорочно. Человек по природе одаренный и самоуверенный, с недюжинными ораторскими способностями, он пользовался авторитетом. Сделать без всякой подготовки двухчасовой доклад, даже не заглянув в бумажку, где были обозначены тезисы выступления, для него не составляло труда. Опрокинуть в споре противников, да еще поглумиться над ними всласть, было для него легкой забавой.
Он рано научился ловчить, считал, что гораздо важнее рапортовать об окончании сева, чем закончить его, рапортовать об уборке хлеба, чем убрать его, и подписывал победные реляции о конце сева, когда он был еще в самом разгаре, об уборке урожая – когда хлеб еще стоял на корню. Подписывал, не моргнув глазом, людей же, которые поговаривали об очковтирательстве, вызывал к себе и, против всякого ожидания, не ругал, не кричал на них, а увещевал: «Эх, зелены вы, молодой человек, даже для внутрирайонной дипломатии зелены. А этот рапорт – дипломатия межобластная. Все равно мы сев закончим. Наш рапорт другие области подхлестнул, шевелиться заставил. Вот ведь в чем его политический смысл. Это понимать надо».
С особым удовольствием подписывал он обязательства, всегда смелые, громкие, всегда привлекающие внимание. Знал, что впечатление эти документы производят большое, а проверять их никто не проверяет. Если же паче чаяния и проверят, то ругнут один на один, без оглашения в печати. В общем – хвальба на миру, а срам с глазу на глаз. Беспроигрышная лотерея. И никогда не упускал случая изобрести какой-нибудь почин. Его устраивал любой почин: борьба за чистоту улиц, за сбор лома, за озеленение городов, то горизонтальное, то вертикальное. И не так важно было провести этот почин на деле, как выступить с ним в печати первым. Ему доставляло радость читать потом, что почин области взят на вооружение, подхвачен другими. И сколько раз бывало так: почин у него давно заглох, а в других областях его подхватывают, и все вспоминают о нем. В месте падения камня поверхность воды уже спокойная, а круги все идут и идут, все ширятся и ширятся.
Восстановление ленинских норм было сильнейшим ударом для Карыгина. Он почувствовал себя так, словно его раздели и выставили нагим всем на обозрение. Он затаил злобу, затаил глубоко в себе, потому что ни с кем не мог поделиться своими сокровенными мыслями. Эти мысли пригибали его к земле и угнетали невыносимо. Но еще сильнее мучал страх за свою судьбу. Не придется ли расплачиваться?
Предчувствие не обмануло его – он не досидел в своем кресле даже до перевыборов. Его попросту сняли и предоставили самому себе.
Куда может пойти человек в таком случае? Только на хозяйственную работу по своей основной специальности. Но в металлургическую промышленность Карыгин не вернулся. Даже выбрал город подальше от металлургических заводов и поглуше – Сибирск. Здесь долго думали, как его устроить, и направили на шинный завод. Уж чем-чем, а кадрами ведать сможет. Он и ведал ими. Несколько лет сидел тихо, выжидал, полагая, что произошло недоразумение. Жизнь вел замкнутую – сам ни к кому и к себе никого. Разговаривал только с женой, и то во хмелю. Он и трезвый мрачен. У него даже складки лица, даже губы не приспособлены к улыбке, не улыбка, а гримаса. А во хмелю просто-таки страшен. Он не буянит, не кричит. Уставится в одну точку и твердит:
– Меня еще позовут…
Но шли годы, а его не звали. Тогда он сам стал напоминать о себе, напоминать скромно, здесь, на месте. Выпросит лекцию прочитать, доклад сделать. Вступил в Общество по распространению научно-политических знаний. На заводе обрадовались – свой докладчик есть, когда ни попроси – не откажет. Красных уголков при цехах много, чуть ли не каждый день нужен докладчик либо лектор. Он стал желанным человеком в заводском партийном комитете – опыт-то у него большой, целой областью ворочал, не грех с ним посоветоваться.
Понемногу и в райкоме партии к нему привыкли. Солидный, рассудительный, начиненный мудростью человек. Кто разберется в причинах его падения? Он виноват, или обстоятельства виноваты?
Трудно сказать, какую силу приобрел бы Карыгин на заводе, если бы не Брянцев. Нет, Брянцев не вставлял палки в колеса своему заместителю по кадрам. Там, где было возможно, даже поддерживал его, укреплял его авторитет. Но он мешал Карыгину. Мешал своим присутствием на заводе, мешал тем, что контрастировал с ним. Во всем. И в большом и в малом. Допустим, делает Карыгин доклад. Ровно, приподнято, без единой закавычки, говорит – как пишет. Сначала слушатели сидят, будто завороженные, – умение говорить без сучка, без задоринки всегда восхищает. Но проходит полчаса – и гладкие, округлые, ритмичные фразы перестают задевать сознание, убаюкивают, катятся мимо. В зале начинается шумок, разговоры. Карыгин форсирует голос, но власть над аудиторией потеряна. А Брянцев даром красноречия не обладает. Вначале выступления долго подыскивает точные слова, иногда так близко лежащие на поверхности, что их даже подсказывают из аудитории, позволяет себе сделать паузу между фразами, поразмыслить. Речь Карыгина похожа на асфальтовое шоссе, по которому можно мчаться, не ощущая ни одной колдобины, Брянцев же говорит – словно едет по булыжнику. Но его слушают до конца, слушают, боясь проронить слово. Карыгин понимает, в чем тут дело: народ предпочитает форме содержание. Ему не важно, как говорят, важно – что говорят. Важно, видит ли человек то, что преподносит аудитории, или просто демонстрирует свою способность жонглировать словами.
Не любит Карыгин и сопровождать Брянцева по цехам. К директору то и дело подходят рабочие, говорят о делах, производственных и личных. Обращаются даже с теми просьбами, с которыми должны бы обращаться к нему, Карыгину. А он вынужден стоять рядом, переминаться с ноги на ногу и терпеливо ждать, когда кончатся эти нескончаемые разглагольствования.
«Не удивительно, что к Брянцеву тянутся люди, – анализирует потом Карыгин. – Он у кормила, в его руках вся власть. А какая власть у заместителя директора по кадрам? Какие он решает вопросы? Принять или не принять на работу?
И Карыгин начинает разыгрывать роль вершителя судеб. Подолгу выдерживает поступающих на работу в приемной, подолгу беседует с ними, исповедует по всем правилам. Обо всем расспросит – пьет или не пьет, как живет с женой, сколько человек в семье. И у посетителя создается впечатление, что Карыгин принимает его в виде исключения. Из сочувствия, из личного расположения. Он уходит, испытывая чувство благодарности. Хороший начальник попался, хоть и строгий с виду.
Особенно тщательному опросу подвергает Карыгин инженерно-технических работников. Для них, вопреки всяким правилам, особые вопросы подготовил.
Сидит человек, напрягает память, вспоминая, какое отчество у дедушки, которого никогда не видел, и в какой деревне родилась мать жены.
Крутит головой Карыгин, слушая нечеткие ответы, горестно вздыхает, долго думает, устремив на посетителя свой тяжелый взгляд. Потом бросит так, невзначай, загадочно:
– Вы понимаете, у нас не просто шинный завод…
Посетитель уже начинает чувствовать, как почва уходит из-под его ног, как рушится надежда работать на этом заводе.
И только когда Карыгин видит, что посетитель пал духом и готов уйти ни с чем, снисходит. Берет отложенные в сторону документы и нарочито размеренно говорит слова, которые дважды перевернут душу, пока человек дослушает их до конца:
– Что могу сделать? Наше дело – как у саперов: ошибиться можем только один раз. Объективные данные у вас неважные, по всем формальным признакам вы нам не подходите. Но, черт побери, в вас есть что-то внушающее доверие.
Никто о такой проработке не знал и узнать не мог – не станет же человек рассказывать, что принят на завод из милости, по доверию, лично ему оказанному.
Не раз пощипывали Карыгина на собраниях за барство, за секретаршу, которая держала людей по часу-другому в приемной. И он решил показать свои зубы. Воспользовался тем, что рабочий Удальцов, недавно всенародно на него накричавший, сделал прогул. За такой проступок с завода не увольняли. Но Карыгин умудрился подсунуть под горячую руку Лубану, предшественнику Брянцева, приказ об увольнении Удальцова. Пока дело пересматривали, обиженный рабочий ушел с завода. Карыгин добился своего: люди почувствовали, что с ним шутки плохи.
А другой раз, оставшись на неделю замещать Лубана, Карыгин роздал на премии половину директорского фонда – умею, мол, карать, умею и миловать. Это снова произвело впечатление.
Не просто разобраться в поступках такого человека. Попробуй, пойми, о чем он думал, когда давал квартиру Приданцеву, выполняя просьбу Таисии Устиновны. Хотел угодить Брянцеву или насолить ему, зная, какой резонанс это будет иметь? Ему не удалось восстановить коллектив завода против директора, предоставив квартиру Приданцеву, зато он настроил против Брянцева городское начальство.
Узнав, что семья Заварыкина перевезена на квартиру директора, – а весть об этом распространилась в быстротой молнии не только по заводу, но и по всему городу, – Карыгин предпринял контрмеры. Он ходил по кабинетам райкома, горкома, горисполкома, согласовывал какие-то свои малозначащие вопросы, а перед уходом говорил будто невзначай:
– Лихо товарищ Брянцев вставил фитиль всем городским руководителям, лучше и придумать невозможно: «Вот я какой сознательный! Ради благополучия рабочего человека в одну комнату переехал». И делал устрашающий прогноз: – Чего доброго, и до вас очередь дойдет.
А когда завязывался оживленный обмен мнениями, доказывал, что поступок Брянцева – логическое завершение его постоянной линии заигрывания с рабочими, игры в демократию, линии, которая началась еще со времен создания института рабочих-исследователей. Уж не чересчур ли большую роль отводит он общественности? Как бы не дошло дело до того, что завод перестанет быть управляемым.
Если Карыгину возражали, он вытаскивал из своей колоды еще один козырь:
– Такой факт уже был, когда коллектив завода вышел из повиновения. Отказались же люди выполнить требование Москвы перейти на гостовскую технологию.
В этой фразе все продумано, каждое слово отточено: «старая» заменено «гостовской»; «отказ от перехода на старую технологию» не звучит, а «отказ от гостовской» – звучит; «потребовал Хлебников» – маловато; «институт» – сильнее, а «отказались выполнить требование Москвы» – производит внушительное впечатление, настораживает.
Было над чем подумать после разговора с человеком, который прошел большую жизнь, который общается с заводскими работниками.
Особенно серьезно задумался над всем этим секретарь райкома Тулупов. Он молод, на партийной работе недавно, а Карыгин – старый зубр. Как к его сигналу не прислушаться? «Неуправляемый завод, – раздумывал Тулупов. – Ничего себе пилюлька может получиться. Как только этот случай безнаказанно прошел? И с квартирой на самом деле запрещенный прием: вот полюбуйтесь, какой я! А остальные, значит, холодные чиновники? Нет, надо вмешаться, пока не поздно, прибрать директора к рукам. Только как его приберешь, когда там слабый секретарь парткома? Подмял его директор. Что-то очень уж у них тихо, ни разу не поскандалили. Когда там перевыборы? Ага, скоро. Но кого? Кого рекомендовать секретарем?»
Вывод напрашивался сам собой: конечно же, Карыгина. Мало того, что у него опыт большой, у него еще хватка крепкая. Такой сможет обуздать Брянцева. Только он наверняка откажется. Для чего лишние хлопоты? Сидит на спокойной работе, оклад большой, дотягивает до пенсии.
И Тулупов решил так: даст Карыгин согласие – не пускать его на партийную работу, – значит, рвется к ней. А откажется – принять все меры, чтобы стал секретарем парткома.
Карыгин отказался. Он великолепно понимал: проявлять энтузиазм в подобной ситуации не рекомендуется.
А вечером, сидя дома и уставившись в одну точку, он вожделенно произносил:
– Мне бы только помогли приподняться. А там я уж сам встану во весь рост.
Глава тринадцатаяОдно и то же каждый день: из Ташкента в Джизак, из Джизака в Ташкент. У Апушкина есть теперь сменщик, ездят они поочередно. Но сменщик ездит один, а с Апушкиным всегда Саша Кристич. Дорогу они делят пополам. Туда, по утренней прохладе, – Апушкин, обратно, по жаре, – Кристич. Нудно и однообразно. Никаких дорожных развлечений. И Апушкин не без удовольствия вспоминает их путь сюда, в Среднюю Азию. Он, собственно, привык к однообразию дороги – испытания, как правило, бывают челночные. Но одно дело выезжать из Москвы и возвращаться в Москву, а значит, домой, другое – когда ты надолго оторван от семьи и знаешь, что не скоро ее увидишь.
Шины оказались износостойкими. Кристич даже не смотрит на них. Раз в пятидневку сделает замер, запишет в журнал – и все заботы. Только камешки, застрявшие между шашками, выковыривает, чтобы не грызли резину.
Постепенно его уверенность передается Апушкину, и он не знает, радоваться этому или огорчаться. С одной стороны, хорошо, что заводским ребятам удалось сделать добротные шины, а с другой… Гарантийный километраж шины – тридцать две тысячи. Эти пройдут больше. Так все лето, гляди, и прокатаешься по адову пеклу. Повезло еще, что с ним Саша.
Апушкин не очень любит, когда Кристич за рулем, – у того руки и язык одновременно не работают. Что-нибудь одно: либо ведет машину, либо разговаривает. Последнее время о товарищах по работе рассказывает, о Сибирске, а больше всего – о себе.
В войну сиротой остался, в детдом попал. Малышом совсем. Не много помнит он о том времени. Но особенно запомнил, как стащил из красного уголка гармошку. Очень уж ему нравилось, когда на ней играли. По малолетству думал, что это так же просто, как играть на патефоне. Там только ручку крутить надо, а здесь – растягивать мехи да нажимать кнопки. Забрался как-то под кровать и тихонько пиликает. Вдруг видит – рядом с кроватью сапоги появились. Сначала решил, что просто не заметил их раньше. Но сапоги постояли, постояли и оказались в другом месте. Потом изогнулись, чья-то рука под кровать протянулась, схватила его за ухо у выволокла из укрытия. Поднял голову – директор детдома. Вырываться не стал – уха пожалел. Был в детдоме такой, без уха, говорили – за воровство где-то на базаре оторвали. Привел директор его к дежурному. «Вот полюбуйтесь, как вы инструмент охраняете». Но гармонь не отобрал. «Поиграешь вдоволь, – говорит, – верни, захочешь снова – попроси, дадут. Чего доброго, музыкантом станешь». Только сложное это дело оказалось – научиться играть. Две ноты подберет, а третья уже неизвестно куда заводит, обратно не выберешься. Эта гармошка и повернула вскоре его сиротскую судьбу.
Как-то приехала в детдом женщина, милая, с ласковым голосом. Только родимое пятно на лице портило ее – большое, до самого глаза. Долго ходила по комнатам, присматривалась к детям, потом увидела малыша, целиком поглощенного гармошкой, подошла, заговорила. Когда ушла, Сашу вызвал к себе директор, сказал, что мать нашлась. Слишком смышленым был мальчик, чтобы поверить такому, но обрадовался случаю уйти из детдома и так бурно выразил свой восторг, что сомнений не осталось: поверил.
Увезла Сашу Антонина Прокофьевна в свое село Дерябино, и зажил он там вольной жизнью. В школу ходить стал, товарищей новых завел. Антонина Прокофьевна работала телеграфисткой, достатка была среднего, но Саше ни в чем не отказывала, откармливала, отпаивала молоком, и вскоре он из заморыша в такого битючка превратился, что всем на зависть. Казалось бы, с чего? Харчи самые простые – картошка да молоко, и даже работать приходилось. Возвращался из школы и принимался за хозяйство. Пол подметет, хворосту насобирает, картошку почистит старательно, чтобы лишнего не срезать с кожицей, двух уток накормит. Придет мать – в избе чисто, тепло. Гармонь купила. Старую, ливенку. Дедок один нашелся, подучил играть.
Все было бы хорошо, но на четвертый год счастливого его житья Антонина Прокофьевна решила выйти замуж. Увидел Саша ее избранника и загрустил. Очень уж суровый человек и какой-то весь деревянный – и голос скрипел, как несмазанная телега, и ходил прямой, словно вместо позвонков у него кол был вставлен, и глядел одеревенелыми глазами. В этих глазах и прочитал Саша свой приговор.
Три дня плакала Антонина Прокофьевна, а на четвертый отвезла сына в детдом – не захотел «деревянный» жениться на ней с приемышем.
Саша уже кончал школу, когда вызвал его к себе директор и спросил, были ли у него сестры.
Он смутно помнил: стоят возле него две девочки, одна побольше, другая поменьше. Старшая кормит кашей и все приговаривает: «Будете кашу есть – большими вырастете». Положил директор перед ним две фотографии. Девчата. Смазливенькие и совершенно разные. Черненькая и беленькая. Черненькая уже барышнится, а беленькая его лет. Ничего эти фотографии ему не сказали. Директор повернул их обратными сторонами. «Оля Кристич», «Катя Кристич», – прочитал Саша и подумал безразлично: «Может, в самом деле сестры нашлись». Посмотрел на фотографии повнимательнее – черненькая девочка будто чем-то на него похожа – высокий лоб, раскидистые брови над большими сдвинутыми к переносью глазами.
«В гости зовут, – сказал директор. – Поедешь?» – «А может, они чужие», – усомнился Саша. До сих пор ему не приходилось делить людей на чужих и родных. Подходил к ним с другой меркой: хорошие и плохие, добрые и злые, грубые и ласковые, люди, с которыми приятно общаться и от которых хочется быть подальше. «Чудной ты парень. Сестры нашлись. Понимаешь – сестры! Это же родные люди! Больше у тебя никого на белом свете нет». – «У меня и мать находилась…» – мрачно буркнул Саша. «Ты ее не суди, – сказал директор. – Ради приемного сына от личного счастья не откажешься. Она и так для тебя много сделала, четыре года скрасила. Для твоего возраста – это четверть жизни». – «Поеду, ладно уж», – решил Саша. Захотелось директору угодить, да и девчонок посмотреть в натуральную величину. Отчего бы и нет? Может, стоит с ними водиться.
На вокзале его встретила Ольга, да так встретила, что у него сразу душа оттаяла. И целовала, и обнимала, и плакала, и смеялась. И совсем не старалась разобраться, какой он – хороший или дурной, чтобы установить свое к нему отношение. Понял тогда Саша, что есть люди, для которых достаточно быть родственниками, чтобы тепло относиться друг к другу, и почувствовал, что тоже готов простить Ольге любой ее недостаток за ту теплоту, которой одарила его.
Впервые попал Саша в такой большой город, и все здесь было ему в диковинку. И троллейбусы, и трамваи, и обилие цветов. Цветы всюду: вдоль тротуаров, во дворах домов, на балконах.
Ольга шла рядом, вела его за руку, как маленького, и говорила, говорила без умолку. Она была старше Саши на четыре года и многое помнила из того, что не мог помнить он, – ему не было и пяти, когда семья эвакуировалась из Умани и когда при бомбежке эшелона погибла мать. Она словно предчувствовала беду и написала на спинах детей имена и фамилии химическим карандашом: «Растеряемся если – потом вместе не соберемся, – объяснила она. – А так я вас всегда найду. Это вроде метрики».
Предусмотрительность матери помогла Ольге найти со временем Катю, а потом и Сашу. Оля попала в Сибирск. До двенадцати лет жила в детдоме, а потом удочерили ее Прохоровы. Игнат Васильевич работал на шинном заводе. Детей у них было четверо, но все уже завели свои семьи и разъехались. А они привыкли к шуму в доме, безлюдье и тишина их угнетали. Игнат Васильевич еще ничего – целый день на работе, да и общественных дел хватало, а Юлия Николаевна все одна да одна. Вот и придумал ей муж заботу. Пошли в детдом, посмотрели детей и взяли самую шумливую, Олю. Когда же отыскалась Катя, взяли и Катю.
Рассказала Оля, что закончила школу и уже полтора гора работает браслетчицей. Рассказала и о новых родителях – какие они добрые, заботливые.
Где двое – там и третьему место найдется. Сашу Прохоровы тоже не отпустили. Две недели прожил он беззаботно. С утра на реку шел, валялся на песке, купался вдоволь, играл в волейбол, пристав к случайной компании. Торчал в порту, по несколько часов любовался судами, провожал и встречал теплоходы. А возвращался домой – и окунался в теплую атмосферу семьи. Он так привык ко всем, что казалось, будто всегда жил с ними.
Однажды повел его Игнат Васильевич на шинный завод. Сначала заглянули в подготовительное отделение. Увидел Саша, как разные вещества, из которых потом шины получаются, задают в смесители и как выходит из них сырая резина. «Здесь решается качество, – пояснил Игнат Васильевич, нагнувшись к самому уху Саши. – Что задали, сколько задали, как перемешали – то и получили. Испортишь – потом уж не поправишь». Не понравилось Саше в этом цехе. Шумно, пыльно. В другом цехе сырую резину домешивали в валках. От липкой смоляно-черной массы шел острый запах. С непривычки у Саши стали слезиться глаза, запершило в горле. Он закашлялся. Игнат Васильевич неодобрительно посмотрел на него и повел в новый цех, светлый, просторный, чистый. Почти что одни девушки работали в нем. Саша сразу увидел Ольгу. Она принимала от подруг косо нарезанные куски кордного полотна, склеивала их быстрыми движениями в кольцо и пропускала между валками. Потом накладывала второй слой, третий. Она совсем не походила на домашнюю Олю, веселую и болтливую. Была сосредоточенна, удивительно точна в движениях. В комбинезоне, в черной косынке, она казалась старше своих лет. Саша хотел подойти к Оле, но его удержал за руку Игнат Васильевич. «Не мешай, – сказал он, – отвлечется – складка получится не по размеру, а это уже непорядок.
Больше всего понравился ему сборочный цех. Восхитила легкость, с какой сборщики надевали браслеты на вращающийся барабан. Казалось, они делали все без труда. Только капельки пота на лбу выдавали большое напряжение. Бросилось в глаза и удивительное взаимодействие между станком и человеком, будто два живых существа без слов понимали друг друга.
Но вот у одного сборщика на браслете образовалась складка. Игнат Васильевич сердито засопел, когда рабочий разглаживал складки, но когда он, так и не разгладив их, стал надевать следующий браслет, подошел к нему и остановил станок. «Ты что?» – заорал сборщик. «Я делаю что надо, а ты – что не надо». – «Подумаешь… Ты кто такой?» – «Ты не знаешь, кто я, зато я знаю, кто ты. Сукин ты сын». Сборщик понял, что шутки плохи. Заюлил, стал снимать браслет, но Игнат Васильевич оттащил его от станка. «Зови мастера». Но звать никого не пришлось. Мастер проходил мимо и сразу понял, что происходит. С мастером рабочий вел себя смелее. «Ты бы лучше смотрел, чтобы браслеты нормальные давали! – сказал он, сразу переходя в контрнаступление. – Не стоять же мне из-за разини, которая немерные браслеты делает».
Пока мастер и рабочий разбирались, кто прав, кто виноват, Игнат Васильевич отправился к браслетчицам искать разиню и нашел. Виновницей оказалась Ольга. «Разве я так учил тебя работать, поганка?! Где ты такое подсмотрела?!» – набросился на нее Игнат Васильевич. Если бы Ольга удивилась или растерялась, было бы ясно, что она не подозревает о том, что делает брак. Но она закрыла лицо руками, заплакала и пошла прочь от станка. А Игнат Васильевич долго стоял понурившись.
В тот день до сознания Саши дошла одна простая истина, и чем больше жил он и работал, тем больше убеждался в ее непреложности: шинник должен быть предельно честным.
И он говорит Апушкину:
– Ты знаешь, Иван Миронович, в чем сложность шинного производства? Оно все на честности построено. Изделие токаря можно замерить, сваренный сталеваром металл проверить анализом, плохо сшитое пальто на глаз видно. А шины все одинаковые: черненькие, блестящие. И когда уже собрана – не проверишь. Вот и получается: шины собирают из одних и тех же материалов, а ходят они по-разному: и сорок тысяч километров, и шестьдесят. На нашем заводе, как и на всяком, есть брак. К сожалению, от него пока никуда не денешься. Но у рабочих-исследователей ни разу брака не было. Они марку свою высоко держат и горды этим.
Апушкин все больше молчит, думает, себя с Кристичем сравнивает. Почти на двадцать лет моложе его Саша, а знает куда больше и понимает глубже. «Застыл я на одном месте, – признается он себе. – И давно. Перед войной было двадцать три года, как раз половина того, что сейчас, столько же вроде и осталось. Ну, войну прошел, танк водить научился, сейчас машину вожу лихо – вот и все достижения за вторую половину жизни. Правда, жена у меня хорошая, двое ребят, но это дело нехитрое. А развитие у нас с Сашей разное. Почему? С детства не так шли. И работа больно уж засушливая – мотаешься один по дорогам. Вот Саша всегда на людях, есть у кого поучиться, с кого пример взять, с кем мыслями обменяться. И есть еще постоянное желание через чужой забор заглянуть – ему все интересно».
Особенно жаль Апушкину второй половины своей жизни. Стряхнуть бы ее, начать снова с двадцати трех, да рядом с таким, как Кристич.
Апушкин понимает, почему ему одному скучно – думать не о чем. Подбросят попутчики, как дровишки в топку, материалец о жизни, мыслишки разные, смотришь – и время быстрее прошло, и голова вроде даже посвежела.
«Ишь, приноровился, – с завистью думает Апушкин о своем спутнике. – И руками работает, и голова не окрошкой набита. Вот это жизнь! Поучиться надо!» Но признаться в таких уничижительных мыслях не хочется, и он заводит разговор о другом.
– Честность, сказал ты, в шинном производстве нужна. Она везде нужна. И нашему брату, испытателю, тоже. У другого разболтается передок, а он и в ус не дует. Ходят у него шины не только вдоль, но и поперек, жует их дорога при такой езде втрое, вчетверо быстрее. Или просидит полдня у какой-нибудь бабенки, а потом наверстывает, жмет на всю железку, скорость вдвое превышает. А один у нас орел завелся, так до чего додумался: съедет с шоссе, задний мост на домкратах поднимет – и крутит вхолостую. А сам в это время храпака задает.
– Стоп, – прерывает его Кристич, – время шины замерять.
– Может, до гаража дотянем, – робко предлагает Апушкин. Не любит он заниматься этим нудным делом в дороге.
Кристич понимающе улыбается:
– Честность, Иван Миронович, потому и трудна, что она в ущерб себе, зато на пользу делу.
Апушкин безропотно подчиняется и выискивает глазами место на обочине, где удобнее стать.