Текст книги "Разорванный круг"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
– Я предлагаю добавить к списку Дмитрия Акимовича Ивановского.
Зал одобрительно гудит: действительно, такого хорошего парня забыли!
Пилипченко понял этот ход, заговорщицки посмотрел на Брянцева. Достаточно к списку добавить хотя бы одного человека, и Карыгин провалится. Он, безусловно, соберет меньше голосов, чем другие, и останется за чертой.
Секретаря райкома не покидает выдержка. Он сдержанно выступает против предложения Брянцева, однако создается впечатление, будто Тулупову не нравится Ивановский. Что-то уж очень вязался к нему, целый допрос учинил. Собравшиеся настраиваются против Тулупова, они целиком на стороне Брянцева – вступился за Диму, да еще в партком выдвинул. В самом деле: если не Ивановскому, честнейшему парню, быть в парткоме, так кому же?
Не понимая сложившейся ситуации, Прохоров торопится поставить на голосование два предложения. Но Тулупов не дает ему сделать это и убеждает Брянцева снять свое предложение.
А из зала кричат:
– Добавить Ивановского! Голосуйте!
И Диму Ивановского включают в список.
Со своего места Брянцев хорошо видит Карыгина, сидящего в первом ряду. Тот быстро пишет записку и передает Тулупову. У секретаря проясняется лицо, и он тотчас же вносит спасительное предложение: увеличить численный состав парткома на одного человека. Значит, будут избраны все, кто получит больше пятидесяти процентов «за».
Людям безразлично: одним больше, одним меньше, – больше – даже лучше. Они готовы принять предложение Тулупова, но опять поднимается Брянцев.
– Во имя чего это делать? Нам по Уставу положено двадцать три человека – и будьте добры, уложитесь.
– А что это вы взялись учить блюсти партийную дисциплину, – взрывается Тулупов, – если сами ее нарушаете?
Из зала тотчас раздаются голоса:
– Чем же он нарушил?
– А без окрика нельзя?
Карыгин побагровел, склонился на палку. Игра была проиграна.
Когда Брянцев уже сидел в своем кабинете, к нему ввалился Карыгин. Он был страшен. Багровое, оплывшее лицо, мутные глаза. Он не опирался о палку, – нес в руке, забыв сейчас о ней.
– Хотел бы я знать: вы понимали, что делали? – с ненавистью произнес он, глядя на Брянцева немигающими глазами.
Брянцев не смог сдержать улыбки:
– А вы полагаете, что у меня это по наивности получилось? Конечно, понимал!
Карыгин сжал палку так, что у него хрустнули пальцы, резко повернулся и с неожиданным для него проворством вышел из кабинета.
– Оказывается, быстро ходить умеете! – крикнул ему вдогонку Брянцев.
Не успел Брянцев остыть, как появился Тулупов. Выражение его лица тоже не предвещало ничего хорошего.
– Я вас не узнаю, Алексей Алексеевич…
– Давно? – сдержанно спросил Брянцев. Он не чувствовал себя виноватым перед этим человеком. Он поступил так, как подсказывала ему совесть.
– Сегодня.
– По-моему, это началось раньше. С тех пор как вы стали больше слушать обо мне, чем меня.
– А вы ведите себя так, чтобы о вас не говорили!
– В этом кресле такое исключено. Говорить всегда будут. Кому-то бросил резкое слово, кому-то квартиру не дал, с кого-то добросовестной работы потребовал.
– Вот, вот! Значит, недоброжелателей у вас достаточно. А вы не подумали, что в результате вашего демарша вы можете не попасть в состав партийного комитета? Ивановский попадет, а вы – нет.
Эта мысль действительно не приходила Брянцеву в голову. А ведь может такое случиться. Недовольных директором на заводе всегда больше, чем кем-либо другим, он никогда не соберет ста процентов «за». И если получит хотя бы на один голос меньше, чем Карыгин, финал будет неожиданным: Карыгин войдет в партком, а он, директор завода, нет.
Выражение озабоченности, появившееся в глазах Брянцева, не укрылось от Тулупова. Он был доволен произведенным эффектом.
– Вы, конечно, о себе не подумали, когда подкладывали петарду под Карыгина, – сказал он.
– И вы обо мне не подумали, когда пытались протащить Карыгина.
– Признаюсь, да! Но вам-то чего вожжа под хвост попала?
– У меня отвращение к таким типам с детских лет.
– Алексей Алексеевич, давайте поговорим по душам, – неожиданно миролюбиво предложил Тулупов и уселся в кресло, всем своим видом подчеркивая, что беседа будет продолжительной.
– Охотно. Если у вас есть…
– Душа?
– Если есть такое желание.
– Есть. Кое-что накопилось.
– Вот и зря. Не надо было копить. Появилось что – выкладывайте сразу. Я лично против таких накоплений.
Тон Брянцева не нравился Тулупову. Таким тоном могут разговаривать равный с равным, а он все-таки секретарь райкома… Нет, прав, конечно, Карыгин, что рядовой секретарь парткома с этим директором не справится. Здесь нужен человек волевой, такой, как Карыгин.
– Алексей Алексеевич, почему вы берете на себя смелость меня учить?
– А вы почему? Я все-таки лет на пять – на шесть старше вас. И по партийному стажу старше. И почему вы считаете себя лучшим коммунистом, чем я? Ведь личные качества наши приходят с жизнью, с опытом, а не со стулом, на который нас сажают. Я не говорю о вас. Но часто бывает: посадят человека в кресло – и он уже оракул. Держит себя так, будто сразу и ума ему прибавилось, и знаний, и чутья. Смешно получается: почему-то все считают себя вправе учить директора. Доверяют ему многотысячный коллектив, миллионные средства, а любой инструктор любой организации, даже из финотдела, его поучает.
– Какие у вас ко мне претензии? – спросил Тулупов.
– До сих пор не было никаких. Сегодня появились. Вы применяете неприемлемый метод – нажим. У нас свободно разрешалось добавлять кандидатов к списку, и никаких бед от этого не было. Ни одного сукиного сына ни разу в партком не избрали.
– Что вы знаете о Карыгине? – спросил Тулупов, поняв наконец, что Брянцев действовал так решительно не из мелких соображений, а в силу глубокой убежденности в своей правоте.
– Многое. Но, к сожалению, ничего не могу доказать. Поэтому и не дал формально отвода. А вот в беседе по душам – могу.
И Брянцев стал рассказывать Тулупову о теневых сторонах биографии Карыгина, историю его падения.
Тулупов не усидел на стуле. Встал и слушал, нервно шагая вдоль длинного стола, приставленного к письменному. Он живой, порывистый в движениях, и не научился еще придавать своему лицу непроницаемое выражение, свойственное некоторым многоопытным руководящим работникам. Оно отражало все, что он думал, что переживал, и поэтому нравилось Брянцеву.
– Зря не поставили меня в известность раньше, – упрекнул он Брянцева, когда тот умолк.
Брянцев пожал плечами.
– Когда? Так прийти и просто рассказать – ни к чему. И контактов у нас особых не было. Вы могли неправильно меня понять: Карыгин капает на меня, я – на Карыгина.
Тулупов молчал. Он думал о том, что теперь ему делать. Запросить соответствующие организации? Но если слова Брянцева подтвердятся, как он будет выглядеть? Увлекся, проглядел? Просто вычеркнуть Карыгина из числа людей, на которых он опирался, – это полумера. А что можно предпринять еще?
И вдруг, как это бывает порой в минуты обостренного мышления, все поведение Карыгина, которое казалось до сих пор таким партийным, предстало перед Тулуповым в совершенно ином свете. Карыгин во всех своих действиях преследовал одну цель: дискредитировать Брянцева.
Бывает, что весы, на которых оцениваешь деятельность людей, в течение нескольких мгновений изменяют свое положение, и чаша, которая до сих пор перевешивала, поднимается вверх. Так случилось и сейчас. На этих весах Карыгин вдруг стал почти невесомым, а Брянцев обрел вес.
Тулупов остановился посредине кабинета и, взглянув на Брянцева, увидел его как бы другими глазами. Перед ним сидел уставший, хотя всячески старавшийся этого не показать, человек, несущий на себе огромный груз ответственности, человек, который не побоялся навлечь на себя гнев райкома, но выполнил свой партийный долг. И человек этот оградил его от большой ошибки.
Он посмотрел на часы. Пять минут первого.
– А не пора ли по домам, Алексей Алексеевич? Говорят, вы последнее время совсем от дома отбились.
«Опять говорят, – подумал Брянцев. – Воображаю, что они сделают со мной, когда будут разбирать мое персональное дело об уходе от жены. Тут уж пощады не жди».
Тулупов вышел, а Брянцев позвонил диспетчеру и попросил подослать ему дежурную машину, грузовую трехтонку.
Темный коридор освещался только светом, вырывавшимся из приемной заместителя директора по кадрам, и, едва Тулупов поравнялся с ней, как из двери вышел поджидавший его Карыгин.
– Юрий Павлович, – сказал он, – можно вас на минуточку?
– Другой раз, – вежливо ответил секретарь райкома и прошел мимо.
На площади перед заводоуправлением стояла трехтонка. Брянцев легко перемахнул через стенку кузова и уселся на скамью. Тулупов постоял перед открытой дверкой кабины и тоже полез в кузов.
Замелькали огни фонарей вдоль шоссе. Еще пять лет назад здесь не было ни шоссе, ни троллейбусного и автобусного движения. Рабочие добирались до шинного завода кто трамваем, кто пешком. А сейчас шоссе, да такое великолепное, что и в кузове грузовика не испытываешь толчков.
Въехали в город. Навстречу им рванулась широкая улица с бульваром посредине, затопленным одуряющим запахом ночных фиалок.
О чем думал секретарь райкома, директор не знал, но чувствовал, что им владели невеселые мысли, – глубокая складка залегла между бровями.
«Теперь дело его совести, – решил про себя Брянцев, – запрашивать о Карыгине или спустить на тормозах».
Подъехали к широкооконному дому, занимавшему целый квартал. Тулупов пожал Брянцеву руку, крепко тряхнул ее, и Алексей Алексеевич понял, что приобрел в его лице друга. Но понял также, что приобрел сегодня и врага. Беспощадного притом, скрытого. Правда, в райком партии Карыгин больше не ходок, но мало ли есть в стране организаций, где его не знают?
Пришло на память охотничье правило: медведя надо класть наповал, потому что нет ничего опаснее раненого зверя.
Глава семнадцатаяВызов в Госплан федерации был для Брянцева неожиданным. Экономисты не успели подготовить материалы к вечернему самолету, пришлось отложить вылет на утро.
Брянцев даже рад этому. Вечером Василий Афанасьевич, его шофер, наловил великолепных озерных раков, теперь они полетят с ним в Москву. Там таких не найти, а Еленка любит раков с детских лет – на Дону они первое лакомство.
– Не задохнутся? – спросил Брянцев.
Шофер снисходительно посмотрел на него.
– Что вы! Я их сухим мхом переложил. В такой упаковке с ними ничего не станется.
Брянцев верит и не верит. Рыболовы у него доверием не пользуются, а Василий Афанасьевич – настоящий рыболов. Своеобразный он человек, Василий Афанасьевич. Заботливый, преданный, но не теряющий своего достоинства. Кого не любит, того не возит. У Хлебникова продержался только две недели и запросился в грузовой парк. И вежлив тот был, и внимателен, и перерабатывать не заставлял: привезет его на совещание – домой отпускает, не заставляет ждать у подъезда по три-четыре часа. Но шло это не от души, а от наигранного демократизма, – вот, мол, какой я свойский и простой.
Василий Афанасьевич научился отличать естественную простоту от игры в простоту и фальши не выносил. К Брянцеву он и привязался за то, что тот не играл. Не заладится у него что, муторно на сердце – молчит, а отойдет немного – разговорится, и, что больше всего ценил Василий Афанасьевич, – посоветуется. Ничего тут удивительного нет. Оба шинники, только один делает их, а другой на них ездит. Сядет рядом с ним Брянцев – и чувствует шофер, что везет своего человека. Ничего ему от директора не нужно, ни квартиры, потому что свой домик есть, ни премии, потому что шоферам никаких премий не начисляют. Но старается он изо всех сил. Знает Василий Афанасьевич много больше того, что полагалось знать шоферу, – при нем Брянцев вел любые разговоры, доверял даже письма получать до востребования.
В аэропорту Василий Афанасьевич передал Брянцеву берестяную кошелку, затянутую обрывком старой рыболовной сети. Он догадывался, кому предназначаются раки, а потому выбрал самых больших и широкозадых.
Транзитный самолет опоздал, Брянцев добрался до Сивцева Вражка только к девяти. Позвонил на всякий случай, хотя ему было известно, что Валерка в пионерлагере. Подождал немного и отпер дверь своим ключом.
Не раздевшись, вывалил раков в ванну и невольно залюбовался ими. Подобрал же экземплярчики Василий Афанасьевич. Вот будет довольна Еленка!
Сколько раз пытался Брянцев сделать ей какой-нибудь подарок и всегда получал отпор. Не устояла только, когда принес отрез шерсти цвета фрез, – очень уж подходил этот цвет к ее светло-серым глазам, к пепельным волосам. И только однажды сама сказала, когда он затащил ее в комиссионный магазин на улице Горького: «Купи мне эти серьги, Алеша. Они очень подойдут к тому платью». Серьги были недорогие, коралловые. Потом она, как бы оправдываясь, призналась: «Мне очень хотелось иметь от тебя какую-нибудь вещицу, которая постоянно напоминала бы о тебе. Но сам ты не проявляй инициативу. Запрещаю. Не потому, что не доверяю твоему вкусу. Так… вообще… не надо».
Брянцев поворошил раков, сбрызнул их водой из душа, отчего они зашуршали, расползаясь в разные стороны, и прошел в комнату.
Сел на диван. Хотелось отдохнуть, а вернее, просто побыть в этой комнате, которая всегда вызывала у него чувство умиротворения и успокоенности. Как все мило здесь. Ничего лишнего, что мешало бы жить. Низкий диван, круглый журнальный столик с двумя легкими креслами по бокам, маленький письменный стол у окна. Небольшое пианино уютно примостилось в углу. На нем бисквитного фарфора бюсты Моцарта и Доницетти. Удобный торшер с кокетливым абажуром, сделанным руками Елены.
Алексей Алексеевич закурил, посмотрел, открыто ли окно; Елена не любила запаха застоявшегося табачного дыма. Открыто. Только сейчас он заметил на столе тетрадь в сафьяновом переплете с золоченым обрезом, которую никогда не видел раньше.
Взял тетрадь и снова уселся на диване. Наспех перелистал страницы, исписанные знакомым почерком, увидел, что это дневник, и захлопнул его. Не из деликатности. Страшно стало заглянуть в человеческую душу, в те глубины, которые, безусловно, скрываются от него. Но любопытство взяло верх, он открыл первую страницу.
«Какой это оказался великолепный мальчишка!
– прочитал он первые слова и не удержался от того, чтобы не читать дальше. —
У него настоящая, словно врожденная мужская смелость. У нас вообще мальчишки не трусы, но их смелость идет от озорства, от стремления показать себя, я бы сказала, какая-то напряженная, вымученная смелость. А он смел потому, что у него начисто отсутствует чувство страха, и ему не надо глушить в себе этот страх. Даже в самые опасные минуты он не только спокоен, но и весел.
Трудно писать, соблюдая последовательность, когда мысли кружатся в таком хороводе, что не знаешь, как их обуздать и привести хотя бы в хронологический порядок.
Когда он первый раз появился в классе и остановился, спокойно разглядывая всех нас, словно взвешивая каждого – кто чего стоит, я ощутила к нему неприязнь. Большой, выше на голову самого высокого из ребят, с крупными руками, в кожу которых въелась какая-то чернота, он походил на переростка. Я подумала, что он из райкома комсомола или с завода, который шефствует над нашей школой. Но он спросил, где есть свободное место. Мальчишки указали на парту у двери, место, которое у нас не любили, и он покорно уселся за нее.
Оказалось, что он перевелся к нам из другой школы, где у него произошли неприятности. Он ничего особенного не делал, остроумием не блистал, но столько в нем было мужественной уверенности, что мальчишки вскоре признали его своим лидером. Девчонки тоже были к нему неравнодушны. А я не понимала, что они нашли в нем. Во всяком случае, это не принц Калаф».
Брянцев снова перелистал дневник. Все записи были посвящены ему, только ему, никаких других он не обнаружил. Посмотрел на даты. В первой своей части дневник заканчивался описанием выпускного вечера. Потом перерыв и снова записи, датированные годом их встречи в Новочеркасске.
17 августа
«Лека приходит ежедневно, мы с ним проводим целые дни. Опять бой часов на соборе разлучает нас, как в годы юности, опять тревожится мама, как и раньше, и что-то ворчит насчет приличия и старых вскрывшихся ран, насчет розы, которая расцветает вторично, и прочих атрибутов присущего маме высокого «штиля».
А вчера она сказала мне жесткие слова: «Милая моя, любовь, которая бывает эпизодом в жизни мужчины, целая история в жизни женщины». А потом сразила еще одной фразой: «Ты знаешь, мне твой друг напоминает охотника, который напал на след им же подраненной дичи и теперь старается во что бы то ни стало добить ее».
Подранок! Как это беспощадно сказано… Но я не хочу быть добитым подранком. Лучше уж быть раненной вторично, но недобитой. Не хочу!»
18 августа
«До сих пор не знаю, женат он или нет. Наверное, женат. А он не знает о том, что я свободна. Мы договорились пожить в мире воспоминаний и не выходим из этого мира. Я еще не рассказала ему о Сергее, о его нелепой смерти, о сыне. Нельзя подранку показывать, что он совсем беззащитен… Вся эта погоня за воспоминаниями, использование «гипноза места» может показаться ему заранее обдуманным стратегическим планом. Нет, пусть он ничего не знает. Тем более, что он собирается уезжать. Я с ужасом думаю о том дне, когда открою глаза и пойму, что его нет, что мне больше не придется ждать встреч и расставаться с ним, о том дне, когда перестану ощущать теплоту его руки, слышать его голос, низкий, густой, такой мужественный голос».
20 августа
«Может ли чувство сохраняться подспудно, независимо от тебя, и, главное, незаметно для тебя? Произошло что-то непонятное. Столько лет мы не виделись с Алексеем, а встретились так, словно ждали все эти годы друг друга. Каждый раз, когда я приезжала в Новочеркасск, я вспоминала о нем, бывала там, где бывали мы вместе, и в душе всегда возникала тоска о прошедшем мимо и нелепо утраченном счастье. Глухая тоска, но странно, что она не убывала. А последний раз она была особенно острой. Я думала, что это от одиночества, на которое обрекла меня жизнь после гибели Сергея. Жизнь или я сама? Ведь были люди, которые хотели жениться на мне. И неплохие люди, интересные. Но не было в них главного – мужественности, что так привлекало меня в Алексее. Сергей тоже был мужественный. Они-то и сформировали мои вкусы. Может быть, это по закону контрастности? Потому что я сама трусиха?»
Алексей Алексеевич взглянул на часы. Половина десятого. К десяти его вызывали в Госплан. Не пойти нельзя, но и оставить дневник непрочитанным теперь он не мог. С каждой строкой он узнавал Елену больше, глубже, чем знал до сих пор. Забрать дневник с собой? Нет, нельзя. Мало ли что еще таится на его страницах. Может быть, и такое, чего Лена стыдится, что можно знать только ей одной. И поступок его вызовет гнев или, что еще хуже – отчужденность.
Снял телефонную трубку, набрал номер, назвал себя. Нет, ему положительно везет в жизни! Референт извинился, сказал, что совещание перенесено на завтра. Алексей Алексеевич не сумел подавить радостного возгласа и, повесив трубку, снова занялся дневником.
21 августа
«Я, кажется, начинаю понимать состояние человека, приговоренного к смертной казни. Он радуется каждому дню, который дарит ему жизнь, но как мучительны эти дни, когда знаешь, что все равно они кончатся… Горше этой пытки невозможно себе представить. Не возникает ли у такого человека желание поскорее избавиться от мучений? Вот и мне иногда хочется, чтобы Алексей поскорее уехал, или самой уехать, бежать без оглядки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я счастлива, но это горькое счастье, омраченное ожиданием неизбежной разлуки. Как бы я ни старалась казаться веселой, мне это не удается. И Алексей стал другим. Неужели и у него возрождается чувство? Неужели и он так же дорожит этими часами и отодвигает минуту разлуки? Он сказал, что приехал на неделю, но неделя уже прошла…»
22 августа
«…Чувство легче подавить в зародыше, чем назначить ему пределы. Иногда мне кажется, что мы оба теряем власть над собой… Но он так же послушен, как раньше. Щадит меня? Думает, что я замужем и, переступив границу, буду мучиться угрызениями совести? А может быть, себя? Спасается от угрызений? Что бы там ни было, но мое уважение к нему растет, как растет… Да, это любовь».
23 августа
«Сегодня он сказал мне «любимая», а завтра он уезжает. Просил прийти проводить. Не пойду, не в силах. Пусть думает, что хочет. И – конец».
Дальше шли пустые страницы. А вот запись, датированная днем его отъезда в сентябре.
«Алексей уехал. Даже день о нас плачет. Мелким, тоскливым дождем. Я держалась молодцом, и, как ни удивительно, мне это не стоило больших усилий. Что, израсходовала запас боли, который мог уместиться в душе, на ежедневные мысли о разлуке? Или появилась надежда, что когда-то, может быть, совсем скоро, мы будем вместе? Он ничего не обещал мне, но он что-то задумал. Это я видела по глазам, они у него никогда не лгут. Хорошие у него глаза, мягкие, ласковые и преданные. И самое главное – исчезло в них выражение вины.
Возможно, он решил проверить себя в разлуке? Кто-то сказал, что разлука действует на всякую любовь: слабую она ослабляет, сильную – усиливает, подобно тому как ветер задувает свечу и раздувает пожар. Кто? А, не важно. Но это точно. Ведь вправе он думать, что все то, что произошло, навеяно «гипнозом места». Уедем отсюда – и гипноз рассеется…»
И еще одна запись без даты. В этот день не произошло никаких событий. Просто захотелось Елене поразмышлять на бумаге.
«Я по-прежнему, как и в школьные годы, испытываю неловкость, когда Алеша высказывает какие-то мысли или суждения. Они до странного совпадают с моими. Мне бывает стыдно постоянно соглашаться с ним, и однажды я специально рассказала ему старую, кажется, индийскую легенду о родстве душ. Душа создается одна, но ее делят на две части и вкладывают двум разным людям, мужчине и женщине. И если эти люди встречаются, у них возникает удивительное взаимопонимание и контакт. Наверное, и у нас так.
У Алексея свой строй мыслей. Он попытался объяснить это иначе:
– А не кажется ли тебе, что в распоряжении у природы недостаточно материала, чтобы создавать абсолютно непохожих людей? Нет-нет – и встречаются люди, сложенные из одинаковых кубиков.
Встречаются. Но не так часто. Это большое счастье, когда встречаются. И преступление отказываться таким людям друг от друга, от счастья, которое никто другой им дать не может».
Алексей Алексеевич задумался. Счастье… Он не считал себя несчастливым, но, только встретившись с Леной, понял, что счастлив никогда не был. Удивительно, как в те дни ушла из памяти Тася. Словно растаяла. И сейчас уходит, когда он рядом с Леной, и угрызений совести он не испытывает. Он у Таси ничего не ворует, ничего не отнимает. У них совершенно не изменились отношения. Они всегда были ровные, спокойные. Им ничего не стоило расстаться на любой срок без огорчения и встретиться, не испытывая особой радости. Так было уже в первые годы их совместной жизни, когда он учился в институте, а она металась между Ярославлем и Темрюком. Никто не скучал друг о друге. Если разобраться, то они, пожалуй, даже не друзья. Дружба подразумевает полное понимание, какое-то взаимное вхождение, вторжение в жизнь каждого. А они хоть и жили под одной крышей, а были похожи на две жидкости, никогда не смешивающиеся.
20 сентября
«Получила первое письмо. Не удержалась, чтобы не переписать.
«Родная моя Аленушка! (Ах, непослушный, я же говорила, что это имя вызывает у меня грустные ассоциации.) Я, кажется, не заслуживаю твоей любви. Ну на самом деле: уехал – и ничего, даже слова утешительного не сказал, думай, мол, что хочешь. (Я и думала, что хотела, и, разумеется, видела все в самом радужном свете, рисовала самые отрадные картины.) Но ты знаешь: это не от черствости – от честности. Боялся наговорить лишнего в минуту порыва. А сейчас – могу. Я не мыслю существования без тебя. (И я тоже.) Уеду. Куда – не знаю. Но только туда, где мы спокойно сможем быть вместе. Когда я представляю себе нашу комнату, где будут висеть твои платья, стоять твои туфли, комнату, насыщенную запахом твоих волос (Ну, это уж твое воображение. Волосы мои не так пахнут, чтобы наполнить всю комнату. Простить? Простить.) и твоих духов (Ой, ой, Лешка, ведь при тебе я ни разу не душилась. Ладно, прощу и это.), у меня дыхание перехватывает.
Не сердись, что не писал тебе так долго. (Хорошо, что неделя показалась тебе долгой.) Месяц отсутствовал – и на производстве все пошло не по-моему. Пришлось поднажать, чтобы войти в ритм. Все прочее отодвинул на второй план. (Вот я и боюсь, что моя участь – оставаться на втором плане.) Сказалось и очень серьезное отношение к нашей «проблеме». Большое видится на расстоянии. Нужно было время, чтобы определиться, чтобы ощутить всю остроту тоски по тебе, почувствовать, что без тебя нет меня. (Это я и хотела услышать от тебя, и не в горячую минуту, а после трезвого размышления.) Осталось три месяца сумасшедшей напряженной работы. Наберись терпения, жди…»
7 января
«Три дня тому назад приехал Алексей. Был у меня. Валерик смотрел на него волчонком – не привык видеть мужчин в нашем доме. И хотя мы с Алешей держались в рамках чисто дружеских отношений, неотступно наблюдал за нами и явно ревновал меня. Если бы Алексей вздумал подлаживаться к нему, заигрывать, разговаривать покровительственно или панибратски, что так неуклюже делают взрослые с мужчинами одиннадцатилетнего возраста, лед неизвестно когда растаял бы. Но Алексей нашел к нему подход тем, что не искал подхода. Заговорил, когда в этом появилась необходимость, не задавал приевшихся детям вопросов – какие отметки, как ведет себя в школе, слушается ли маму, и, совершенно откинув в сторону всякие педагогические соображения, рассказывал, что вытворял в его возрасте. И когда я увидела, как мой Валерик доверительно шепчет на ухо Алексею, я поняла, что у них установился полный контакт.
На другой день мой сын принес двойку по поведению. Оказывается, он передал на уроке девочке завернутую в бумагу трещотку-резинку, которая трещит и ворочается в руках, как живое существо. Ах вот оно что! Пугалка школьных лет конструкции Лешки Брянцева. Но как я ни допытывалась, Валерик держался стойко и не выдал своего Песталоцци.
Алексей сообщил неприятную для нас новость: наши дела откладываются, его назначают главным инженером завода. Он отбивается, и я верю, что отбивается всеми силами. Он не тщеславен и в этом очень напоминает Сергея. Летчик-испытатель, Сергей сказал мне, когда мы познакомились, что он механик. Много позже он объяснил: «Есть профессии, которые действуют на девушек завораживающе, – летчик, подводник, полярник, журналист. А мне хотелось, чтобы прежде всего ты увидела во мне человека».
Алексей чувствует себя виноватым – впереди снова неопределенность. Но я его успокоила. Сказала, что все оцениваю трезво, ни на чем не настаиваю, хочу только, чтобы он любил меня».
11 марта
«Наконец закончили работу, которую вели семнадцать месяцев. Почти полтора года изучала наша группа усталостные характеристики резин. Нам казалось, что копаемся мы мучительно медленно, но нас похвалили за форсированную и очень результативную работу. Наши исследования будут положены в основу технологии изготовления резин, и их сразу использует промышленность.
На душе у меня радостно, как в хороший праздник. Люблю делать работу, необходимость которой очевидна. Из меня, конечно, не вышел бы чистопробный ученый, который способен заниматься отвлеченной теорией, не зная, можно ли будет использовать ее практически.
Как все-таки хорошо, что нас с Алексеем, помимо всего прочего, связывает и общее дело, – он делится со мной своими мыслями и планами не только как с другом, но и как со специалистом».
23 сентября
«Стоит жить на свете, ох как стоит! Алексей подарил мне месяц. Целый месяц! И выбрал, хитрец, место. Станица Федосеевская, где никого из знакомых наверняка не встретишь. Приехал с женой, с ребенком – и баста. Я так привыкла к новой роли, так вошла в нее, что даже страшно становилось. А милейший Данила Степанович никак не мог на нас налюбоваться и все удивлялся, как это Алексей подобрал себе такую жену, которая словно для него слеплена. И, главное, безошибочно подобрал, с первого раза… Эх, знал бы он!..
Какое это поэтическое место! Станичка – одна улица, зажатая между серебристым Хопром и меловой горой. Сады с одной стороны спускаются к самому берегу, с другой – взбираются на взгорье. Взбираешься за ними ты – и горизонт раздвигается необъятно. За рекой, куда только хватает глаз, тянется могучий лес с врезанными в него озерами. На этих озерах мы с Алешей и рыбачили и охотились.
Нет, пожалуй, большей красоты в мире, чем лесное озеро на рассвете, когда отражает оно в себе могучие дубы и могучие облака. Оно красиво еще и потому, что все время меняет свой цвет – от темно-зеленого до нежно-голубого, словно незримый кто-то растворяет в воде самые разные краски. И я, типичный потомок плаксивой интеллигенции, полюбила тот миг, когда застоявшуюся утреннюю тишину вдруг разрывает звук выстрела, и озеро, испуганное падением чирка, ломает очертания дубов и разметывает облака.
Воображаю, как удивилась бы маман, увидев свою дочь в широкополой задыренной рыбачьей шляпе, с удочкой в руке. Червей насаживал Валерик, рыбу с крючка снимал Алеша, я только закидывала удочку. Да, рыбак заправский, ничего не скажешь! И стрелять я научилась. Не по сидячей дичи, а влет. До сих пор синяки на плече. Лека умилялся, говорил, что я неправдоподобно разносторонне способная.
Маленький мой Валерик, он так привязался к Алексею! Страшно хочет быть похожим на него. Во всем. Стал причесывать пятерней волосы, теребит кончик носа, когда собирается изречь что-нибудь «глубокомысленное», и сто раз на день говорит мне: «Мама, здравствуй».
Я уже не жалуюсь на свою судьбу. Можно год ожидать такого месяца. Жалко было даже засыпать. – Во сне я не чувствовала, что Алеша рядом, что мы вместе, что он мой. Но зато как радостно просыпаться утром! Первое, что я испытывала, проснувшись, – это ощущение неизбывного счастья. До сих пор отголоски его живут во мне.
Теперь буду ждать отпуска в будущем году. Да, долго ждать тебе, Лена. Одиннадцать месяцев. 335 дней. Три-ста, да еще тридцать, да еще пять…»
Брянцев пролистал страницы дальше. Они жизнерадостно начинались и жизнерадостно заканчивались. Были свежи воспоминания о счастливом месяце, жила надежда на скорую встречу. Но, как назло, в Москву ему выезжать не приходилось. Не пришлось и в отпуск пойти. Лена часто писала письма, беззаботные, бодрые, но он чувствовал себя виноватым и проклинал свою участь.