Текст книги "Разорванный круг"
Автор книги: Владимир Попов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Таисия Устиновна не знала теперь покоя ни днем, ни ночью. При всей своей общительности она не выносила обстановки коммунальной квартиры. Она привыкла чувствовать себя хозяйкой в доме и не представляла себе, что ее налаженная жизнь может так круто измениться.
Целый день открывались и закрывались двери. Приходили «на минутку» какие-то женщины и подолгу простаивали с Заварыкиной на кухне, болтая о всяких пустяках. Семилетний Коська продолжал кататься по натертому полу в коридоре, как ни отучала его Таисия Устиновна от этого развлечения. К тому же Заварыкины считали, что ежедневно мыть полы в ванной и чистить раковину незачем, а дети, привыкшие к вольному житью, забывали порой спустить воду в унитазе. Вдобавок жена Заварыкина любила стряпать. Тут уж она не жалела ни труда, ни времени, отдавалась этому занятию с упоением и с утра до вечера толклась на кухне. Квартира всегда была заполнена запахами то поджариваемых овощей для украинского борща то тушеной капусты, то фаршированной рыбы.
Но хуже всего было то, что грудной ребенок Заварыкиных по целым ночам орал. Днем он спал, а наступала ночь – и его ничем не успокоишь.
Таисия Устиновна не скандалила, но удержаться от того, чтобы не читать нотаций, не учить уму-разуму, не могла и, случалось, доводила Заварыкину до истерики.
В тот день, когда Брянцев отправил Таисию Устиновну посмотреть, в каких условиях живет семья Заварыкиных, она вернулась домой с горьким чувством раскаяния. Выходит, что доброта к одним может обернуться злом к другим, что и с добротой нужно быть осторожной. Приданцева пожалела – Заварыкиных обездолила. А когда через несколько часов грузчики начали заносить в квартиру скарб Заварыкиных, раскаяние ее быстро испарилось. Вот, оказывается, что означали слова мужа, когда он грозил отучить ее быть доброй за государственный счет.
Теперь Таисия Устиновна предпочитала доброту другого рода. Легче всего терпеливо выслушать, посочувствовать, поохать. Это занимает минимум времени и ничего у тебя не отнимает. Больше того, прибавляет уважения к собственной персоне: вот какая я хорошая.
В молодости Тася знала радость и другой доброты – доброты самопожертвования. Это и соединило их с Алексеем. Изрешеченного осколками мины, без признаков жизни, она подобрала его на поле боя и приволокла в госпиталь. Жизнь его висела на волоске. Нужно было сделать переливание крови, но консервированной крови не оказалось. Хирург полевого госпиталя посмотрел на Тасю, крупную, рослую, сильную девушку, спросил коротко:
– Медсестра, какая группа?
– Вторая.
– Кровь отдашь?
– Берите.
– Много крови надо.
– Я ж сказала – берите.
Крови пришлось отдать столько, что Тася не смогла вскоре вернуться к своему трудному делу, и ее, как и Алексея, отправили в Альтенбург, в тыловой госпиталь.
Первым человеком, которого увидел Алексей, придя в сознание, была Тася. Все эти дни она не отходила от раненого, вслушивалась в бессвязный бред, перемежаемый крепкой солдатской руганью, и только удивлялась, когда этот мальчишка набрался такой премудрости.
Через несколько дней война кончилась, Тасю оставили при госпитале. Она выделяла Алексея среди остальных, подолгу задерживалась у его койки, заговаривала. Нет-нет, и руку ему погладит, когда он застонет от боли, умоет вспотевшее от мук лицо. И он платил ей признательностью. Перестал дичиться, расспрашивал, кто она и откуда. Она охотно рассказывала о своем городе Темрюке, о родных, о подругах своих, а больше всего о длинношерстном ирландском сеттере, медалисте города, любимце всей семьи. Какой он умный, как приходил за ней к медицинскому техникуму точно к концу занятий и как находил ее, где бы она ни была. И так мило это у нее получалось, что Алексей даже улыбаться начал, превозмогая боль.
Боли пришлось перетерпеть ему много. Хирург задался целью извлечь из него все осколки, «расфаршировать», как он выражался, и едва раны начинали заживать, снова клал Алексея на стол.
Отношения Таси и Алексея не укрылись от зоркого глаза хирурга, и он как-то подлил масла в огонь:
– Тася – твоя единокровная, Алексей. Начнешь ходить – на колени перед ней стань. Ты ей жизнью обязан. – И погладил Тасю по голове.
Алексей поднял на девушку удивленные глаза.
– А я ничего не знаю…
– С поля боя под огнем она тебя вынесла, кровь свою отдала. Столько отдала, что сама слегла.
Когда хирург ушел, Алексей спросил Тасю:
– Чего ж ты мне ничего не сказала?
– А что я выхваляться буду? Не тебя одного спасла… Ты – тридцать четвертый. А кровь… Я еще двум отдавала.
– Но отдала и мне, – тихо сказал Алексей и, взяв ее большую руку, поцеловал в ладонь.
У Таси даже дыхание перехватило, кровь в голову бросилась. Всякое ей приходилось видеть от раненых, а еще больше – от здоровых. Была она дивчиной броской внешности, и охотников поцеловать, а больше потискать находилось множество. А этот, который гораздо больше прав имел на мужскую ласку, вдруг руку поцеловал.
– Обжег ты мне сердце тогда, Алеша, – вспоминала потом Тася. – Словно пламенем взялось оно, и дух занялся: ни вздохнуть, ни выдохнуть.
Душевный был человек хирург. Сумел сделать так, что в тот день, когда рядовой Алексей Брянцев был выписан из госпиталя и освобожден от воинской обязанности, демобилизовали и медсестру Таисию Соловьеву.
Увезла Тася Алексея в свой Темрюк на Азовское море, слабого, изможденного. Ее отцу, заведующему конторой «Заготскот», привыкшему все живое оценивать по степени упитанности, дочерний «военный трофей» мало приглянулся.
Но мать оказалась намного дальновиднее и предприимчивее. Она не переоценивала дочь и отдавала себе ясный отчет в том, что выйти замуж у нее шансов немного. Слишком высокая, угловатая, простушка. Ребята в техникуме дружили с ней, называли хорошим парнем, но ни один не ухаживал. И выпускать из дома жениха было неразумно. Кормила, поила, выхаживала. И испробовала весь арсенал женских ухищрений. Комнаты фронтовикам отвела рядом. Тасина проходная. Платья пооткрытее. И как можно больше оставляла их наедине. Утром выпроваживала на реку, вечером в лесок, днем надолго исчезала. А за едой бесконечные ахи и охи. Как они похожи, как они друг другу подходят, какая они бесподобная пара, и главный мотив – чувство долга.
Алексей в Темрюке оставаться не хотел; решил вернуться в Ярославль, откуда взяли его в армию, поступить в институт. Мать пригорюнилась, но от своих намерений не отступилась и успокоилась, лишь добившись своего. Не совсем, правда, ладно получилось. Сегодня свадьбу сыграли, а завтра проводили молодых. Всякое в этом городке бывало, но такое, чтобы жених и невеста уезжали, не опохмелившись, произошло впервые. И многочисленные тетушки пророчили Тасе всякие беды.
Однако бед никаких не случилось. Шили они хорошо, Таисия Устиновна была довольна своей судьбой. Даже считала себя счастливой. Одно только омрачало ее жизнь – чрезмерная занятость мужа. Прожили они много лет, но если подсчитать, сколько они за это время виделись, то, право, раз в десять меньше, чем муж и жена в обычной трудовой семье. И часто бывало так, что уходил он, когда она еще не проснулась, а возвращался, когда уже спала.
Нет беспокойных должностей, есть беспокойные люди. На каком бы посту ни работал такой человек, всегда он умудрится быть занятым с утра до ночи. Так устроен и Брянцев. Еще будучи начальником смены со строго регламентированным рабочим днем, он проводил на заводе почти полсуток – приходил на час раньше, чтобы вникнуть во все тонкости обстановки, проверить положение дел на подготовительных участках, а после смены еще задерживался часа на два. Став начальником цеха, он находился на заводе и днем и ночью, пока не расставил на участках людей, которым можно было доверять, как себе. Больше всего сил и энергии приходится затрачивать, когда осваивается новое дело. Брянцеву в этом отношении «везло». Едва успевал поставить твердо на ноги работу одного участка, как его посылали на другой.
Последнее время Брянцев, правда, научился выкраивать свободное время. Обедал дома, вечером не задерживался и взахлеб читал, наверстывая упущенное. Но после того как в квартире поселились Заварыкины, снова стал приходить поздно – ждал, когда соседи угомонятся.
Теперь в распоряжении Брянцевых осталась небольшая комната. Диван с кроватью да письменный стол между ними. Как в гостинице. И покоя не было. Странное дело: в самолете, под шум мотора, он засыпал мгновенно и в поезде спал хорошо, а детский плач по ночам тревожил его и не давал сомкнуть глаз. Он узнал, что такое хроническое недосыпание и как трудно работать на предельном напряжении сил. Таисия Устиновна понимала, что такая обстановка угнетает мужа, и принимала все меры, чтобы к его приходу в квартире воцарялась тишина.
Но сегодня так не получилось. Брянцев подошел к двери и услышал голос Заварыкиной. Она проклинала тот день и час, когда переехала к этой «кулачке», которая не дает ни охнуть, ни вздохнуть, считает каждую царапину на мебели, пропади она пропадом, каждую сорину на кухне. «Значит, Карыгин не преувеличил, – подумал Брянцев. – Не ладят, грызутся».
У него возникло желание повернуться и уйти. Но куда? Было около двенадцати ночи. Не спать же в кабинете на диване. Он решительно сунул ключ в замочную скважину и хлопнул дверью, надеясь, что Заварыкина стихнет. Но не тут-то было. Весь свой гнев она обрушила на Брянцева.
– Угомоните вы ее, Алексеич! – кричала она, не обращая внимания на то, что проснулся и расплакался ребенок. – Замучила прямо. Полы ей чуть ли не языком вылизывай, плинтуса протирать требует. Да мне в том курятнике трижды лучше жилось, потому что я там хозяйкой была!
– Успокойтесь, – мрачно сказал Брянцев и прошел в свою комнату. Таисии Устиновны в ней не оказалось.
Алексей Алексеевич ткнулся в кухню, но и здесь жены не было. Открыл дверь в ванную – и ахнул. Вся ванная заполнена пухом. Пух был везде: на полу, в умывальнике, в ванне, на халате жены, в волосах.
– Что это за пейзаж? – спросил он.
Таисия Устиновна смутилась и принялась сбивчиво объяснять. У нее была давнишняя мечта сделать себе пуховую перину, точно такую, как у матери. Но пуха не достать, она накупила подушек и делает из перьев пух. Раньше она этим заниматься не решалась, не хотела загрязнять квартиру, а теперь ей все равно.
– Значит, трест пух-перо, – внутренне смеясь, резюмировал Брянцев.
Таисия Устиновна увидела себя со стороны, глазами мужа, и ей самой стало смешно.
– Трест не трест, а кустарь-одиночка, – отшутилась она и пошла разогревать ужин.
Брянцев сидел один в своем «номере», как он называл комнату, в которой они теперь жили, и думал о том, как хорошо было бы очутиться сейчас в другой комнате, ощутить теплоту Еленкиного плеча, испытать то ни с чем не сравнимое состояние душевной приподнятости и покоя, которое неизменно возникало у него от одного только ее присутствия…
Повертелся в промежутке между кроватью и диваном, закурил, подошел к окну, стал вглядываться в темноту улицы, подчеркнутую редкими точками фонарей, и стон, протяжный, надрывный, непроизвольно вырвался у него.
Дверь открылась, с полотенцем в руке вошла Таисия Устиновна.
– Ты меня звал? – спросила она.
Уже позже, в постели, просмотрев газеты, Брянцев сказал жене:
– Ты все-таки оставь ее в покое. Человека не переделаешь.
– Тебе легко. Утром ушел – ночью пришел, – зашипела Таисия Устиновна. – Живешь, как квартирант. А я целый день с нею с глазу на глаз.
– Могу дать совет: иди работать.
– Медсестрой?
– Сможешь врачом – иди врачом.
Таисия Устиновна сердито засопела. Сколько раз убеждал ее муж учиться, когда учился сам. Не лишь бы учиться, а тому, к чему душа лежит. Но у нее ни к чему душа не лежала. Даже к медицине, хотя после техникума и фронта дорога в медицинский институт была ей открыта. Очень убедителен был пример матери. Ничему не училась эта женщина и счастливо жила с отцом. Так почему ей должна быть уготована другая участь? Она считала замужество пожизненной рентой.
– Право же, так обалдеть можно, – развивал наступление Брянцев. – Я доставляю забот очень мало, квартиры у тебя теперь нет, чистоту наводить негде. Надо же себя куда-то деть.
– Дикое говоришь. Молодая была – не работала, а сейчас… Людям на смех… Жена директора завода пошла медсестрой.
– Ах, вот оно что… Странные взгляды у тебя, Тася. Ты себя уважаешь?
– А почему бы и нет?
Таисии Устиновне многое хотелось сейчас сказать. И то, что она хорошая, заботливая жена («Разве я для себя живу? Для него живу»), и то, что ради него отказалась взять на воспитание ребенка («Сейчас уже невеста в доме была бы»), и то, что ее уважают люди.
Но она сочла самым благоразумным отмолчаться. Повернулась к мужу спиной и спросила через плечо:
– Ты мне лучше объясни, почему тебя не любит городское начальство?
– А ты откуда знаешь? – спросил Брянцев, поняв этот вопрос как желание сказать в отместку что-нибудь неприятное.
Таисия Устиновна не призналась, что была в исполкоме – выбивала для пенсионерки путевку в санаторий – и краем уха слышала там неодобрительный разговор о муже.
– От жен, – сказала она. – Жены все знают. Слава о тебе нехорошая пошла. Будто ты все по-своему вертишь и никого признавать не хочешь.
– А считаются?
Ей не хотелось золотить пилюлю, но и отрицать правду она не могла.
– Считаются.
– Вот это главное. А любовь мне в другом месте нужна. На заводе.
– А все-таки, почему начальство тебя не любит? – не унималась Таисия Устиновна.
Брянцев ответил не сразу. Подумал, как объяснить, чтобы было понятнее.
– Не любят за упорство. Не за упрямство. Упрямство – это способность стоять на своем независимо от того, прав ты или не прав. А упорство – другое качество: способность отстаивать свою правоту. За это тоже не любят, особенно, если впоследствии оказывается, что ты был прав.
Глава шестнадцатаяС тех пор как институт рабочих-исследователей получил известность во всей стране, Сибирск стал местом паломничества представителей разных предприятий и работников прессы. Журналисты приезжали, как правило, с фотокорреспондентами. Одни с готовностью принимали все на веру, другим успехи рабочих-исследователей казались фантастическими, и они устраивали дотошный допрос с пристрастием, пытаясь обнаружить просто «шумовой номер». Но все кончали одним и тем же: писали очерки и фотографировали людей. Наиболее добросовестные старались запечатлеть то, что видели, но находились и ловкачи, виртуозы своего дела – те беззастенчиво «организовывали» материал. Таким нужно было собрать живописную группу, потребовать от людей либо сосредоточенно-значительного выражения лиц, либо сияющих счастьем улыбок и обязательно сфотографировать рабочих, беседующих не с кем иным, как с секретарем парткома на фоне какого-нибудь впечатляющего агрегата.
Секретарь парткома Пилипченко не выносил этих инсценировок. С рабочими он беседовал каждый день, но не у агрегата, когда дорога каждая минута, – находил для этого другое время. Он был предельно безыскусствен и честен, – за эти черты и избрали его секретарем партийного комитета, – и никогда не принимал бы участия в инсценировках, устраиваемых журналистами, если бы не Карыгин. Тот упорно твердил ему, что надо учитывать соотношение своего авторитета и авторитета директора. У директора он неизмеримо выше, и наращивать его не обязательно. А корреспондентам все равно нужен объект из руководящих работников. Отказываетесь вы – они Брянцева тащат. И получается нонсенс: институт – организация общественная, а представляет его директор.
Противоречивые чувства испытывал Валентин Герасимович Пилипченко к Карыгину – и антипатию и уважение. В причинах антипатии он разобраться не мог – она возникала откуда-то из подсознательных глубин, – а вот уважение обосновать мог. Крепко политически подкован Карыгин, с чутьем, дальновидный, бывалый. Такому по плечу деятельность любого масштаба. Ну как ему, молодому партийному работнику, вчерашнему цеховику, не прислушаться к этому ветерану.
Ни в приятели, ни в подшефные к Карыгину Пилипченко не напрашивался. Карыгин пришел к нему сам в тот знаменательный вечер, когда секретарь парткома провел свое первое в жизни общезаводское партийное собрание. Хорошо провел. Задел в докладе многих, вызвал бурные споры и был очень доволен собой. Даже секретарь райкома Тулупов, уходя, крепко пожал ему руку и шепнул: «Ну вот видишь, паниковал, отказывался – не потяну, не справлюсь. А как сразу заворачиваешь! Так и держи».
Уставший от шестичасового напряжения Пилипченко пришел в партком и сел отдохнуть, выкурить одну-другую папиросу, продлить ощущение того радостного подъема, который дает сознание хорошо сделанного дела.
Вот тут и зашел к нему Карыгин «на огонек», как он сказал.
– Хорошее собрание? – спросил Пилипченко со свойственной ему непосредственностью.
– Собрание хорошее, а доклад дерьмовый.
Пилипченко даже подскочил на стуле.
– Почему?
– Вы походили на сумасшедшего автоматчика, который поливает огнем всех подряд, – и чужих и своих. Надо быть похожим на артиллериста: выбрать одну точку и лупить по ней.
Пилипченко сидел сраженный и озадаченный. Карыгин принялся пояснять:
– Вы пощипали многих, и многие остались вами недовольны. Не так нужно, дорогой мой дебютант. Нужно вытащить за ушко одного человека и показать его с фасада. Потом, когда и он, и весь зал будут думать, что вы приметесь за другого, опять его показать, теперь с тыла. Затем с одного бока, с другого. Все будут видеть, что вы умеете бить насмерть, и каждый будет вам благодарен, что минули его…
Способность Карыгина ухватить самую суть, увидеть то, чего не видят другие, дать свое истолкование фактам, свою оценку постоянно удивляла Пилипченко.
Сидели они как-то раз на директорской оперативке в кабинете Брянцева. Брянцев всегда слушает начальников цехов и отделов терпеливо, пока до конца не выскажутся, не прервет человека, если тот только явно не заврется или не выйдет из положенного регламента. И на этот раз он долго слушал разглагольствования Гапочки, у которого все были кругом виноваты, в том числе и директор. А когда Гапочка уселся на место, покручивая усы, придающие ему сходство с Тарасом Бульбой, Брянцев неожиданно сказал:
– Дорогие мои руководители, признайтесь откровенно, не надоело ли вам каждый день сидеть по часу на селекторе, возводить друг на друга обвинения, предъявлять друг к другу претензии и заставлять меня и главного инженера разбираться в том, кто прав, кто виноват, кто, простите, врет без всякой меры, кто в меру, а кто говорит правду? Вот нас полсотни человек. По часу в день – пятьдесят человеко-часов, и не каких-нибудь, а отнятых у самых квалифицированных людей на заводе, у «мозгового центра», я бы сказал. Вы же в конце концов не цирковые лошади, которые ходят по манежу до тех пор, пока дрессировщик щелкает бичом. Может, обойдемся без ежедневной оперативки? Учредим совет начальников цехов и отделов, который собирался бы накоротке два раза в неделю и все решал полюбовно.
Начальники цехов сначала опешили от такого предложения. К оперативке они привыкли и как обходиться без нее – даже представить себе не могли. Но поразмыслили – и согласились.
На другой день оперативки уже не было.
Пилипченко слушал тогда Брянцева и никакой крамолы в этом новшестве не увидел, никакой политической оценки ему не дал. А Карыгин сразу же, как только они вышли из кабинета, сделал развернутый анализ действий директора, да такой, что дух захватило.
– Ты, Валентин Герасимович, партработник молодой и многого не видишь, – говорил он. – У директора нашего ошибка одна и та же, постоянная и углубляющаяся – переоценка сил общественности. Правда, партия призывает к развитию общественных форм деятельности, но у Брянцева в душе нет уголка, в котором умещалось бы чувство меры. Он выпустил из рук последнюю узду, с помощью которой мог управлять. Идите, лошадки, куда хотите, сами ориентируйтесь. И еще одно: для чего так себя выставлять? Появилось у тебя что-то стоящее – приди в партком, посоветуйся. Одобрят – и пойдет как инициатива парткома. Это тебе, Валентин Герасимович, в копилку. А он – нет, в свою копилку складывает. Бах, бах – и готово: его идея. Одобряй, не одобряй – заявочный столб поставил. Помяни мое слово: получится у нас неуправляемый завод.
Пилипченко вздрогнул. Шуточное ли дело: неуправляемый завод! И удивительно, до чего совпадает терминология Карыгина с терминологией секретаря райкома. Тот тоже как-то эти слова произнес, непривычные и… страшные.
Или вот недавно пришел он с председателем заводского комитета профсоюза и Карыгиным убеждать Брянцева присвоить звание цеха коммунистического труда первому заготовительному, которым руководит Гапочка. На днях должно состояться партийное перевыборное собрание, а на заводе нет ни одного цеха коммунистического труда. Брянцев решительно восстал против присвоения, как восставал всегда, когда об этом заходил разговор.
– Сколько в цехе бригад коммунистического труда? – спросил он. – Двенадцать? А всех – двадцать одна? Так вот, когда все бригады получат это звание – пожалуйста. А пока повременим.
Напрасно говорили Брянцеву, что на заводе синтетического каучука уже четыре цеха стали цехами коммунистического труда, а на нефтеперегонном – пять. Он стоял на своем:
– Такое высокое звание не должно присваиваться сверху. Оно завоевывается снизу. Завоюют его все бригады – значит, цеху можно присвоить автоматически.
Его убеждали, что неприлично как-то получается: создается впечатление, будто их завод отстает. И райкому партии неудобно перед остальными районами и горкомом.
А Брянцев опять свое:
– Пусть другим районам будет неудобно, что присваивают высокое звание не по заслугам. У нас такого не случится. Прогулы в цехе есть?
– Четыре.
– Выходы в пьяном виде?
– Два.
– Учеба?
– Лучше, чем у остальных, но не очень. Зато рабочих-исследователей много, более сорока. И хорошо работают.
– Этого недостаточно.
Тогда пошел в атаку Карыгин. Стал доказывать, что звание цеха коммунистического труда можно дать авансом, что эта мера воспитательная, – она заставит людей подтянуться.
Брянцев взглянул на него уголком глаза.
– Я в принципе против авансов. По той простой причине, что люди разные и коллективы разные. Одни стремятся аванс отработать, а другие, получив его, почиют на лаврах, решив, что взяли бога за бороду.
Брянцев подумал, закурил папиросу, сделал затяжку, одну, вторую. И вдруг его осенило:
– А знаете что? Давайте присвоим звание коллектива коммунистического труда институту рабочих-исследователей. Чем у них не коммунистический труд? Тут даже формула посложнее: «От каждого по возможности, каждому… ничего, кроме морального удовлетворения». – И стал философствовать: – Вы смотрите, друзья, как эта форма труда опрокидывает представления об общественной работе. Принято считать общественной такую работу, которая не дает никаких материальных благ тому, кто ее делает. Но она ведь и не создает никаких материальных ценностей. А эта форма труда благ не сулит, но ценности создает колоссальные. Сколько наши исследователи сэкономили государству за три года? Три миллиона рублей. А с антистарителем под десять миллионов подберемся. Да, да, товарищ Карыгин. Не делайте кислого лица.
– Есть одна украинская поговорка, Алексей Алексеевич. Не обидитесь? – Карыгин выжидательно посмотрел на Брянцева.
– Давайте.
– «Дурень думкою богатеет…»
– А без думки и богатый обеднеет, – отпарировал Брянцев.
Договорились вынести предложение на заседание завкома профсоюзов. Но вышли от Брянцева – и Карыгин опять принялся за свое.
– Вам кажется, вы над ним верх взяли? Да он же вас, как мальчишек, облапошил. Цеху звания не присваивать, а институту – дать. А что такое институт по сравнению с цехом? В цехе и партийная организация, и профсоюзная, а в институте ни той, ни другой. Вот и получается: там, где командуете вы, звания не заслужили, а там, где единоначальник он, – коллектив коммунистический. Логика?
Ничего не скажешь, логика железная. Пилипченке неловко, что сам не додумался до таких тонкостей. Но на этот раз у него зарождается недоверие к своему наставнику. А не демагог ли Карыгин? По сути, вся оригинальность его мышления состоит в том, чтобы в любом душевном движении человека, который ему не нравится, в любом поступке выискать дурные мотивы.
Пилипченко остро почувствовал, что ему, мечтавшему до сегодняшнего дня об уходе с партийной работы, о возвращении к привычному любимому труду, не хочется уступать свое место Карыгину, сдавать завоеванные позиции. Вот такому, как Брянцев, он передал бы свой пост с радостью, а Карыгину… Но ничего не поделаешь: срок выборной работы кончился, вопрос в райкоме предрешен.
Несколько раз делал Пилипченко доклады по рецепту Карыгина и не понимал, почему они не пользовались успехом. По этому же рецепту подготовил он и свой отчетный доклад. Но за два дня до перевыборного собрания пересмотрел его заново и переделал на свой лад.
Вместо того чтобы вытаскивать за ушко двух-трех человек на собрании, он затронул многих, – одних поднимая, других критикуя. Особую радость испытывал он, когда говорил теплые слова о рабочих, чья роль на производстве была большой, но незаметной, – об этих людях обычно не говорят и не пишут. Аудитория бурно реагировала на каждый такой пример. Когда он упомянул о Фоминой, старой работнице, готовящей латекс для пропитки корда – раствор, от которого во многом зависела продолжительность жизни шин, в зале зааплодировали: добрался-таки до пластов, до сих пор не поднятых на поверхность! Он не обмолвился ни одним плохим словом в адрес директора завода, хотя это настоятельно советовал сделать Карыгин, – пусть, мол, увидят коммунисты, как вырос за это время секретарь, если рассмотрел недостатки руководителя и решил указать на них.
Прения по докладу проходили бурно. Активнее всех вели себя рабочие-исследователи. У них вообще сильно развит наступательный дух, им всегда казалось, что результаты их работ медленно внедряются.
Только что отгремел громоподобный бас Каёлы. Старый вулканизаторщик недоволен: его предложение приняли, один автоклав переделали, а с остальными не торопятся.
Пилипченко выразительно смотрит на директора, сидящего рядом с ним в президиуме. Тот улыбается. Значит, есть помехи, выше которых не прыгнешь, и он не чувствует себя виноватым. Когда Брянцев виноват, ему не до улыбок: не может сделать вид, что сказанное его не задевает.
Завершает прения Дима Ивановский. Он говорит быстро, и создается впечатление, будто испытывает неловкость оттого, что задерживает внимание стольких людей.
У рабочих Ивановский пользуется уважением, хотя многим сборщикам наступил на мозоли, и не чем иным, как личным примером: за два года работы у него ни одной бракованной покрышки. Выбил-таки почву из-под ног «объективщиков», которые любили ссылаться на качество материалов. Теперь им нечего говорить. Ивановский работает на тех же материалах, а результаты у него как ни у кого: ноль брака. Год тому назад Диму чуть было не смяли из-за одного случая. Отклеился на покрышке личный номер, которым каждый сборщик маркирует свои шины, и разнеслась весть: «Он не все покрышки маркирует, вот почему у него нет брака». А Приданцев со своими приятелями потребовал общественного суда. Пришлось тогда парткому горланов обуздывать. Но на каждый роток не накинешь платок, все равно шипели за углами.
Сегодня Ивановский берет реванш. Он работает второй год без брака, однако приклеивает свои номерки к шинам так, что зубами не отдерешь. Да не один, по три штуки на каждую покрышку – для гарантии.
– Исходя из опыта второго года, – завершает свое выступление Ивановский, – можно сделать вывод, что все ссылки на качество материалов лишены каких бы то ни было оснований. Что соберешь, как соберешь, то в результате и получишь.
– А почему вы топчетесь на одном месте? – неожиданно задает вопрос секретарь райкома Тулупов. – Сто два процента плана – и не больше. У других сборщиков до ста восьми – ста двенадцати доходит!
Пилипченке этот вопрос понятен. По настоянию секретаря райкома Ивановский не внесен в рекомендуемый общему собранию список членов парткома, вместо него введен Карыгин. Вот и старается Тулупов как-то принизить Ивановского, чтобы не взбрело кому в голову добавить его к списку.
– У меня лучше качество шин при таком выполнении, – спокойно ответил Дима Ивановский. – Делаю больше – шины получаются хуже.
– Значит, у тех, кто делает сто восемь процентов, шины хуже ваших?
В зале стоит напряженная тишина. Что ответит сборщик? Есть вещи, о которых неудобно говорить.
– Я этого не сказал. Я сказал – у меня. У каждого свой потолок.
Секретарю райкома не нравится этот скромный ответ. Он не настраивает аудиторию против сборщика, наоборот, располагает к нему.
– А вы можете по сто восемь делать?
– Были дни, когда делал сто двенадцать, – отвечает Ивановский, не понимая, куда клонит Тулупов.
– Для чего?
Ивановский не спешит с ответом, думает и в конце концов признается чистосердечно:
– Хотел показать, что и я могу.
– Значит, сознательно шли на ухудшение качества?
– Да.
По притихшему залу прокатывается нарастающий шумок.
За Ивановского вступается Брянцев:
– Такие дни у него единичные. Обычно он сознательно идет на потерю первенства, на потерю заработка, чтобы обеспечить высокое качество шин. Нет лучших шин на заводе, чем шины Ивановского.
«Какого черта ты лезешь?» – думает Тулупов, но спрашивает сдержанно:
– Это можно доказать?
– Хоть сейчас. Нужно принести срезы шин Ивановского и хотя бы Приданцева. Это небо и земля.
На помощь секретарю райкома приходит председатель собрания Прохоров. Он спрашивает, нет ли еще желающих выступить в прениях. Желающие есть, но уже поздно, и собрание решает перейти к заключительному слову.
Пилипченко отказывается от заключительного слова. Бушуев оглашает список людей, которых райком партии рекомендует в состав партийного комитета завода.
Хорошо подобраны люди – толковые, честные, знающие. Собравшиеся встречают каждую кандидатуру гулом, более громким, менее громким, но одобрительным. Даже на Карыгина среагировали хорошо, хотя и гораздо сдержаннее, чем на остальных.
– Какие будут предложения? – спрашивает Прохоров.
Поднимает руку Салахетдинов.
– Я предлагаю список в целом одобрить и не дополнять.
Вот этого Брянцев боялся больше всего. Если предложение пройдет, Карыгин безусловно будет избран в состав партийного комитета, а там… Что делать? Дать отвод он не может, нет фактов. Остается только один выход.
Брянцев встает и, волнуясь так, что у него слегка дрожит голос, произносит фразу, которая заставляет секретаря райкома приоткрыть от удивления рот.