Текст книги "Прозрение Аполлона"
Автор книги: Владимир Кораблинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Ремизов обошелся троими. Четвертым напросился старик Степаныч. Главной задачей крохотной газеты было разоблачение белогвардейской лжи, обезвреживание того пропагандистского яда, который в трескучих статьях «Телеграфа», в трезвоне молебствий и блеске военных парадов мог как-то влиять на общее настроение крутогорцев. Противоядие желтых листочков действовало безотказно.
Постукивал телеграфный аппарат на тихой лесной станции Дремово. Сквозь пальцы левой руки бежала, струилась узенькая бумажная лента. Редактор Ремизов записывал важнейшие из фронтовых сводок и вручал листок с записями курьеру Дегтереву Тот засовывал ремизовские каракули (плохо все-таки слушалась левая!) под клеенчатую подкладку околыша фуражки, и вот спустя какие-нибудь полтора-два часа в Крутогорске появлялся отставной старичок полковник, неспешно прогуливающийся по зеленым улицам города. Его встречали то в соборе на очередном торжественном молебствии о ниспослании «христолюбивому воинству» новых блистательных побед, то в городском саду, у ротонды, «на музыке», то в нарядной толпе, среди почтенных котелков и пестрых дамских шляпок, – всюду неизменно сияющего ласковой морщинистой улыбкой, неизменно при трех золотых Георгиях на поношенной, но чистенькой офицерской шинели. Его все скоро признали, привыкли к нему, он сделался неотъемлемой частью белогвардейского городского пейзажа.
Это и был курьер Дегтерев, человек с любопытной биографией. Бывший полковник царской армии, кавалер трех офицерских крестов, он в семнадцатом снял полковничьи погоны, сказал: «Ну, слава богу, рассвело-таки на святой Руси!» – и нанялся на железную дорогу сторожем, охранять пакгаузы товарной станции Крутогорск-Второй. В январе восемнадцатого, пытаясь задержать налетчиков, был тяжело ранен; месяца три существовал между жизнью и смертью, поправился все-таки, но тут же, сразу по выходе из больницы, был арестован и отсидел с неделю в Чека. Он вышел оттуда не только оправданным по всем статьям, но даже имея письменную благодарность «за проявленную смелость при задержании бандитов». Однако пробитое пулей левое легкое раз и навсегда определяло его в инвалиды, да и возраст сказывался: ему под семьдесят подбивало. Надо было искать работу полегче, в тепле. Так он и нашел свое место на скрипучем венском стульчике под часами, в передней редакции «Крутогорской коммуны». Дело было нехитрое: несколько раз в день пройтись куда пошлют, сдать под расписку казенную бумагу, з полдень вскипятить чайник и разнести по комнатам редакции жестяные кружки с мутной обжигающей бурдой.
В редакции скоро привыкли к нему и даже уважали за то, что мужественно перечеркнул свое прошлое и не остался в стороне, как это делали многие, а старался хоть как-то подсобить молодой Республике, принести ей хоть какую-то пользу. Один лишь редактор Ремизов, человек новый, несколько подозрительно поглядывал на курьера-полковника, да уборщица Марья Александровна откровенно презирала старика и тоже с большим недоверием относилась к нему. Не раз под часами, возле печурки, у них такие случались разговоры:
– Чудной ты старик, несамостоятельный. – Марья Александровна вязала бесконечный чулок, поглядывала на Дегтерева из-под очков – Всю жизнь командовал, а теперьчи сам, изволь радоваться, на побегушках… Через почему так?
Дегтерев смущенно улыбалея, пожимал плечами.
– Сроду не поверю, что ты в полковниках служил… Ну, скажи – врешь ведь, а?
– Ей-богу, служил.
– И царя видал?
– Мало сказать – видал. Государь в пятнадцатом, на смотру, после взятия Львова, собственноручно третьего Георгия приколол мне к тужурке. Руку пожал.
– Тебе?!
– Ну, конечно, мне, не тебе же…
Марья Александровна бросала вязать, с минуту обалдело таращилась на старика, затем чесала спицей под платком и снова принималась за работу. «А ну тебя! – плевала с досадой. – Врешь, врешь, а я, дура, ухи развесила…»
Второго сентября Дегтерев один сидел под часами. Марья Александровна еще с неделю назад, как только послышалось отдаленное гудение пушек, взяла расчет и уехала в деревню.
– Скучаете, господин полковник, без своей дамы? – неловко пошутил редактор, проходя утром мимо Дегтерева. Его часто называли господином полковником, он привык, не обижался. Но у редактора это величанье выходило как-то нехорошо.
— Ну, что вы, – сказал, вставая, вытягиваясь по-военному, – есть о ком скучать. Тут скоро, кажется, вообще не до скуки будет…
– То есть? – Редактор остановился.
– Слышите?
За рекой, со стороны шоссе, с утра гремело непрерывно.
– А-а! Вон что… Ваши коллеги напирают.
Покосился хмуро на старика. Посопел, пошел на второй этаж. Сзади, под пиджаком, топорщилась пистолетная кобура.
– Товарищ Ремизов! – окликнул Дегтерев.
– Ну? – Редактор обернулся с площадки, поглядел вниз.
– Я слышал, что редакция, возможно, эвакуируется…
– Допустим, – сказал редактор. – Так что?
– Покорнейше прошу, возьмите меня с собой.
– Боитесь? – усмехнулся редактор. – Опасаетесь, что коллеги за измену вздернут? Такие случаи, говорят, бывали.
– Это вы, извините, чепуху изволили сморозить. – Дегтерев строго поглядел на редактора. – Совсем не в этом дело.
– А в чем же?
– Ну, как вам сказать… – Дегтерев замялся, сконфузился, покраснел даже. – Привык я, знаете ли, к Советской власти. Желаю быть там, где она.
– Подумаем, – редактор занес ногу на следующую ступеньку.
– Извините, – сказал Дегтерев, – еще хочу просить вас об одном одолжении…
– Ну?
– Пожалуйста, не называйте меня господином полковником.
– М-м… Но ведь другие же называют – и ничего?
– Да другие-то ничего, а вот у вас как-то оскорбительно выходит. Словно с шутом разговариваете. А я, товарищ Ремизов, семьдесят лет живу, а шутом никогда не бывал.
Редактор опять помычал: м-м… Снял очки. Неловко, одной рукой, о подол гимнастерки протер стекла.
– Ну-ну, – сказал, близоруко глядя на Дегтерева. – Больше не буду. – И, надев очки, с хорошим добрым человеческим вниманием поглядел на Дегтерева…
Так вот, пока старичок полковник разгуливал по праздничному городу, в деревянном окраинном домишке, прилепившемся на береговой круче, Ляндрес «верстал» газету. Он переписывал на небольшие листочки последнюю фронтовую сводку, присланную редактором, десятистрочную передовую и два-три боевых лозунга своего сочинения, обязательно в стихах.
Затем в сумерки, ближе к ночи, на улицах появлялся другой прогуливающийся старичок с базарной кошелкой, сопровождаемый смешной кудлатой собачонкой. Этот гулял допоздна, выбирая места наиболее пустынные, безлюдные, держась около стен и заборов. Часто останавливался, как бы отдыхая, ворчливо разговаривал со своей собачонкой: «Ну, чего… чего скачешь как оглашенная… Вот отстанешь, гляди, ужо собашник поймает, шкурку обдерет… Экая, право, шалопутная…»
А утром на стенах домов, на афишных тумбах, на заборах нахально таращились желтенькие листочки.
И темнели безоблачные белогвардейские небеса, где реял малиновый звон церковных колоколов и банкетных бокалов. И бешенством искажалось изрытое оспой, длинное, волчье лицо его превосходительства…
Профессор проснулся внезапно, как от толчка.
Под грязным сводчатым потолком скучно тлела пыльная двадцатисвечовая лампочка. Ее жалкие красноватые нити испуганно дрожали, то почти совсем померкая, то разгораясь вполсилы.
Люди спали беспокойно, охая, ворочаясь на холодном цементном полу. Закутавшись с головой рогожными лохмотьями, хрипло дышал, постанывал Степачыч. Милиционер бормотал во сне: «Катя! Катюшка…» Во дворе, возле отдушины, тоненько, жалобно скулила собачонка.
Гм… Интересно, который час?
Аполлон привычно сунул руку в карман, за часами, – карман был пуст. Обшарил все, поискал глазами по полу, возле логова – никаких следов. Украли? Не, может быть, не та публика. Ах, значит, те, что обыскивали у входа, на лестнице, двое в залихватских фуражках с кокардами… Ничего себе для начала. Армия-освободительница! Га! Пока что освободила от часов. А дальше? Посмотрим, посмотрим…
Все-таки сколько же сейчас может быть времени?
«А что мне время? – подумал Аполлон. – Не все ли равно – двенадцать ли, два или пять? С нынешнего дня я арестант, казенный человек, своему времени не хозяин… «От тюрьмы да от сумы»… Вполне житейская мудрая поговорочка.
Посадили, значит. Ничего удивительного, со всяким может случиться, пока существуют партии, правительства…»
За свою почти пятидесятилетнюю жизнь ему ни разу не довелось побывать за решеткой. Тюрьму лишь понаслышке знает, из книжек – «Граф Монте-Кристо» и прочее: сводчатые потолки, каменные ступени подземелья, чугунное кольцо, ржавая цепь… еще что? Ах да – крысы, солома вместо постели, таинственные надписи, нацарапанные на стене, мерные шаги часового…
Здесь кольца нет, крыс – тоже. Пока. А вот соломки не мешало бы подбросить… Эта угольная пылища!
Таинственные надписи… гм…
Над самой головой, возле отдушины, что-то и в самом деле нацарапано. Ну-ка, ну-ка, любопытно… Приподнялся и разглядел: «32 пу 14 фу». Только-то и всего?
A собачонка скулила, скулила…
Хорошо все-таки, что Агния в деревне. Вот бы переживала! А Ритка? Ну, Ритка, Ляндрес – это народ особый. Новый. Новейший даже. В их глазах он, профессор, конечно, вырос бы сразу голов на десять. Еще бы: арестован белыми, следовательно…
А что – следовательно? В том-то и дело, что ровным счетом ничего-с.
– Ни-че-го-с!
Он, видимо забывшись, это вслух произнес, потому что товарищ Абрамов, лежавший рядом, зашевелился, поднял голову.
– Спать надо, – сказал. – Черт его знает что нас завтра ждет… Спать!
Укрылся пиджаком и глухо, точно из погреба, пробормотал:
– Сил набираться…
Опять заплакала собачонка, опять заскулила. «У, пропасти на тебя нету!» – злым, сонным голосом сказал кто-то на дворе. Затем негромко, сухо щелкнул выстрел. Плач оборвался, собака замолчала, словно подавилась.
Новые звуки стали доноситься со двора: ведром загремели, лошадь заржала, два голоса родным матерком перекинулись, засмеялись. «Наверно, дело к рассвету, – сообразил Аполлон, – лошадей пошли поить…»
Итак, Ритка, Ляндрес. Новые люди. Но почему она не пишет до сих пор? Пора бы. Впрочем, это, очевидно, не так просто – фронт, война. Почта, конечно, сейчас работает с перебоями, это естественно.
А Ляндрес? Где он сейчас? Сотрудник большевистской газеты, еврей… Вот уж ему-то никак нельзя попадать в лапы белой сволочи…
Чудной малый! Поэт. Как это он тогда читал: «Ночей топоры остры…» Непонятно. Но, кажется, в его топорах больше смысла, чем в Агнешкином «пламенном снеге»… «Он был черный и пламенный снег»! Га-га-га!
Товарищ Абрамов опять заворочался.
– Ну и неугомонный же вы человек! – прогудел как из погреба. – Спать, спать!
– Виноват, – сказал Аполлон и послушно улегся на свое громыхающее ложе.
В оконце засинел рассвет.
А Ляндрес бежал, задыхался, хрипел. Понимал, что еще минута-другая – и не выдержит, упадет. За ним гнались. В ночной тишине гулко бухали тяжелые солдатские сапоги. Дважды стреляли – по нему или в воздух? Вернее всего, по нему. И это еще придало силы, в нормальных условиях он черта с два сумел бы так бежать.
Бег начинался от угла Пролетарской и Карла Маркса. Именно здесь, к надтреснутому стеклу витрины кондитерской Мулермана, он прилепил листок «Крутогорской коммуны». Именно здесь, совсем недавно, за два-три дня до Ритиного отъезда, она вдруг сказала:
– Ах, Фимушка, никого нет на свете лучше тебя…
И, вздохнув прерывисто, как после долгого плача, поцеловала.
Вселенная со всеми своими звездными мирами вмиг перевернулась и исчезла, как исчезает в тире со стенда метко сбитая мишень.
Оглушенный и ослепленный, безмерно счастливый, стоял он, прислонясь к мулермановой витрине. А когда звездное небо стало на прежнее место, ее уже не было Только дробный стук каблучков раздавался во тьме, замирая.
На другой день он кинулся в военкомат, умоляя включить его в список вместе с теми комсомольцами которых отправляли на фронт. Ему отказали. И он целых два дня не мог решиться разыскать Риту, боялся, что та ночь и поцелуй у витрины – все это было во сне, что, встретясь с Маргаритой, очнется, и окажется: ничего не было.
И открыл ей это лишь на вокзале, на проводах, когда рычали оркестры и в четыреста глоток гремела комсомольская песня.
– Милый ты мой дурачок, – сказала Рита. – А я так ждала тебя… так ждала!
Обычно с расклейкой газеты отправлялся Степаныч, но вчера он ушел и не вернулся. Собачка Троля прибежала на рассвете, жалобно, тревожно повизгивала, слезящимися глазами упрашивала идти куда-то, очевидно туда, где сейчас находился Степаныч.
Позднее пришел Дегтерев, сказал, что видел собачку возле «Гранд-отеля». Лежала у ворот, верно дожидалась хозяина, как, бывало, в дни получки дожидалась у порога какой-нибудь пивнушки.
– Дело ясное, – сказал Дегтерев. – Попался наш Степаныч. Ну что ж тут раздумывать, Ефим Абрамыч, готовьте листки. Вечерком пойду прогуляюсь по городу.
– Как?! Вы?
– А разумеется, я.
– Нет, – сказал Ляндрес, – это несправедливо. Этого я не могу допустить. Вы и так каждый день по шестнадцать верст делаете, ночью-то хоть отдохните.
– Но кому-то же ведь надо идти, – возразил Дегтерев.
– Я пойду.
– Ну нет, вам-то уж никак нельзя, если попадетесь…
– А вас что, четвертым крестом наградят? – засмеялся Ляндрес. – Никаких разговоров, слышите, господин полковник?
Он вышел поздно, за полночь, близко к рассвету. Тихо, безлюдно было в городе. Ляндрес шел, мягко, неслышно ступая войлочными туфлями. «Весна, Революция, Рита…» Длинными волнами переливалась торжественная и прекрасная музыка ночной тишины… И звездное небо было точно такое, как тогда, у витрины кондитерской Мулермана… И именно здесь, к надтреснутому стеклу, хлебным мякишем прилепил Ляндрес первый газетный листок.
В этот момент из-за угла, с Пролетарской, вышли трое патрульных.
И начался бег.
Всю ночь не спал Денис Денисыч, сидел у постели умирающей. В ее сухоньком теле еще теплилась жизнь, еще шевелились, силились что-то сказать синеватые, бескровные губы, вздрагивали, чуть приподнимались веки. Но костлявые пальцы рук все холодели, все холодели, и это с ужасом и тоской чувствовал Денис Денисыч, гладя их, пытаясь их согреть.
Раза два она вдруг еле слышно, невнятно позвала:
– Де… ня…
Но ничего сказать не смогла, лишь шевелила губами.
– Я тут, с тобой, – шептал Денис Денисыч. – Милая моя, родная старушка…
Перед рассветом она успокоилась. Денис Денисыч испугался – не умерла ли? Нет, заснула: едва заметно, но дышит, на виске медленно, слабо бьется голубоватый живчик. Неужели конец? Для него, одинокого, беспомощного в житейских делах, она была все – ласковая мать, заботливая нянька, милый друг, тепло родимого дома, душевный покой.
Как же ему теперь, без нее-то?
Распахнул окно. И тотчас как-то особенно резко рядом хлопнули два выстрела. Вспугнутые галки загалдели над колокольней. Денис Денисыч выглянул на улицу. От угла, прижимая к груди какой-то сверток, бежал человек, изнемогая, почти падая. Поравнявшись с открытым окном, протянул руки, отчаянно, безмолвно прося о помощи. Не рассуждая, так ли, разумно ли он поступает, ни секунды не теряя на сомнения, Денис Денисыч поймал эти руки, втащил человека в комнату, тотчас прикрыл обе створки окна и задернул занавески. Человек, хрипя, повалился на пол, уронил сверток. Знакомые всему городу желтенькие листочки рассыпались по ковру.
На улице тяжко прогрохотали подкованные сапоги.
Утром Денис Денисыч встретился у водопроводной колонки с домохозяином Пыжовым.
– Слыхали, Денис Денисыч, – приподымая картуз, сказал Пыжов, – какая ночью на улице баталия была?
– Что ж удивительного, – небрежно ответил Легеня. – Нынче везде стреляют.
Вода сочилась из крана по капельке. У колонки выстраивалась очередь.
– Это да, – согласился Пыжов, – это верно… Ну, что, плоха старушка-то ваша?
Денис Денисыч промолчал. Ему не до пустопорожних разговоров было. Тем более с Пыжовым.
– Ну, бог даст, развяжет руки-то, – занудливо продолжал Пыжов. – На что вам тогда три комнаты? Я Тут недалечко квартерку вам приискал… Ах, красота!
– Слушайте, – раздраженно сказал Денис Денисыч, – я вам десять раз говорил, что никуда не уйду. Неужели трудно понять? Всю жизнь прожил тут, в этом доме, а теперь почему-то вдруг должен уйти… Странный вы человек, ей-богу. Да и закон на моей стороне.
– Это смотря какой закон, – проскрипел Пыжов. – Вчерась был один закон, нонче – другой…
Денис Денисыч набрал воды и ушел. Пыжов подставил свое ведро. Вода потекла ниточкой, потом и вовсе перестала.
– Тьфу, черт! – плюнул Пыжов. – Вот анафема…
– Власть новая, – сказал церковный сторож, старичок в гимназическом картузе, – а вода все равно, как при красных, – кап-кап… Чисто по карточкам!
В кране зашипело, забулькало.
– Ничего, – вздохнул старичок, – пойдет… А стреляли действительно. Возле самой караулки раза два пальнули.
– Патруль, – сказала толстая баба. – У нас ихний офицер стоит, давеча сказывал, будто ловили какого-то… ну, из энтих, какие листовки на забры́ лепят…
– Елегальную литературу, – пояснил старичок. – Что ж, поймали ай нет?
– Да пес его знает, они разве скажут…
«Так, так, – размышлял Пыжов, – нелегальная литература… Так-так-так… Ну, что ж, уважаемый Денис Денисыч, в Чека не выгорело, так может, бог даст, тут клюнет…»
Его осенило.
Придя домой, заперся на все задвижки; из большой конторской книги «Контокоррентные счета» (подобрал на мостовой, когда третьего дня новые хозяева банк шуровали) вырвал чистый лист и быстро, без помарок (дело привычное!), старательно выводя, как школьную пропись, сочинил следующее:
«Его высокопревосходительству господину генералу
Командующему Доблестной армией.
Я, нижеподписавшийся, Пыжов Митрофан Лаврентьев, честь имею донести Вашему Превосходительству как хозяин дома № 15 по Сапожному переулку по случаю неблагонадежности жильца Легени Д. Д., поскольку вышепоименованный Легеня Д. Д. заподозрен мною в хранении нелегальной литературы как-то…»
Он насторожился. Ему послышался чей-то незнакомый голос за стеной. Приник ухом к обоям – да, действительно, Денис Денисыч с кем-то разговаривал, и голос того, другого, что-то баском жужжал невнятно.
– Так-так, – пробормотал Пыжов вдохновенно. – Давай и его сюда, голубчика…
«… как-то газеты и книги…»
Вспомнил, что старых газет и книг у Легени было множество – три шкафа, небось пока разберутся…
«…газеты и книги разного содержания недозволенные. А также неизвестные люди ночующие подозрительные…»
Еще вспомнил дерзкое лицо Дениса Денисыча, когда возле колонки кричал давеча: «закон-де на моей стороне!» Ишь ты – закон… И приписал:
«Сам же Легеня Д. Д. состоит в родстве с известным советским комиссаром Луначарским, но скрывает. О чем всеподданнейше доношу.
К сему домохозяин Пыжов М. Л.
1919 года 16 сент.».
Затем надел парадный сюртук, плисовый картуз и, солидно постукивая тростью, отправился в генеральскую штаб-квартиру.
– Вот-с, ваше-ство, – сказал, вручая генералу сложенный вчетверо лист, – как будучи по гроб жизни предан присяге его императорскому величеству, в бозе почившему государю-императору… почел за долг и первейшую обязанность…
– Что-о тако-о-ое?! – вспыхнул его превосходительство, пробежав глазами пыжовскую бумагу. – Ваш квартирант связан с московскими комиссарами?! Да где же вы, сударь, до сих-то пор были?.. Где, я вас спрашиваю!
– Робел-с, ваше-ство, – пролепетал Пыжов. – Каюсь, робел-с…
Денис Денисыч возился на кухне с самоваром.
Только сейчас представил он себе всю опасность своего положения. Куда, конечно, было бы благоразумнее, увидев бегущего Ляндреса, захлопнуть окно, сделать вид, что ничего не заметил – ни выстрелов, ни смертельного страха на лице у задыхающегося, хрипящего человека. И потом лицемерно оправдывать себя тем, что не понял, почему бежал он, – что ж такое, мало ли что понадобилось, вот и бежит, в аптеку или куда там…
Нет, так поступить, то есть стать соучастником чьего-то преступления, может быть, даже убийства, он не мог. Значит, нечего и толковать об этом. Разумнее спокойно поразмыслить, как поступать дальше.
Что за листочки были у Ляндреса, Денис Денисыч догадался сразу. Кто о них не знал? И уж, конечно, знали те, что гнались и стреляли. Значит… Значит, надо быть готовым к самому худшему, потому что и Ляндреса и его листки будут искать именно здесь, в квартале, где он словно сквозь землю провалился.
Мимо окна проковылял хозяин. Вспомнился неприятный разговор у колонки. «Вот ведь как настойчиво выживает с квартиры, – подумал Денис Денисыч. – И чем я ему не угодил?..»
Самовар вскипел, забулькал с присвистом.
– Ну-с, молодой человек, давайте чай пить, – доставая чашки, сказал Денис Денисыч.
Обессилевший, осунувшийся Ляндрес сидел на диване, бормоча:
– Какой идиот… Какой кретин!
Он нервничал, места себе не находил: мейн гот, так провалиться!
Сразу же, как только за окном прогрохотали сапоги преследователей и улица снова задремала в рассветной розоватой тишине, он порывался идти продолжать расклейку.
– Чистое безумие, – сказал Денис Денисыч. – Они, без сомнения, рыщут где-то здесь. Понимают, что не свят дух, не растворились же вы, в самом деле, в воздухе…
– Ка-а-кой кретин! Ка-а-кой идиот! – заклинал Ляндрес, с остервенением колотя кулаком по вихрастой голове.
– Да бросьте вы! – строго прикрикнул Денис Денисыч. – Что за истерика? Стыдно! Подумаем-ка лучше, как дальше действовать…
– Но вы понимаете, я должен… должен!
– Что ж, так вот и пойдете среди бела дня?
– Но что же делать? Что? Что?
– Думаю, что придется уничтожить эти ваши листочки.
– Ка-а-к?! То есть как уничтожить?
– Да так. Сжечь, пожалуй, самое верное.
– Ни за что! Вот подожду до ночи, пойду и расклею. Ведь скоро новый матерьял принесут… Поймите!
– Ну, так давайте хоть спрячем куда-нибудь. Ведь каждую минуту могут зайти посторонние – домохозяин, священник… Да не исключено, что вот-вот и с обыском нагрянут.
– Ах, обыск… Да, конечно. А священник? Что за священник?
– К старушке. Просила вчера, я позвал.
Денис Денисыч осторожно, на цыпочках подошел к постели. Дыхание по-прежнему почти не слышалось, лишь живчик на виске.
– Послушайте, – громко прошептал Ляндрес. – У меня идея…
Ои неслышно в своих войлочных туфлях подкрался к постели умирающей, прижимая к груди пачку листков. Денис Денисыч приложил палец к губам: тише…
– Под матрас… а? Даже если обыскивать будут, не догадаются, умирает ведь… Да, может, еще и побоятся, мы скажем – тиф…
– Де… ня… – невнятно, чуть слышно произнесла старушка.
– Тсс… Что, милая? Что?
– Спит, – сказал Ляндрес. – Это она во сне.
Старушка вздохнула глубоко, спокойно.
Денис Денисыч стоял, не шевелясь, слушал.
Ти-ши-на…
И вдруг ненатурально звонкий, четкий, как в деревянные ложки за кулисами театра, раздался перестук конских копыт под окнами. Денис Денисыч украдкой глянул сквозь щель в занавеске. В ответ на испуганно-вопросительный взгляд Ляндреса кивнул:
– Они… Давайте-ка чай пить, – сказал спокойно. – Слушайте внимательно: вы пришли ко мне как к музейному работнику, предлагаете купить вот это… Ваша цена – сто николаевскими, я даю тысячу керенками… Мы торгуемся – поняли?
Он сунул в руки изумленному Ляндресу крохотную бронзовую фигурку раскоряченного Будды. И только успел разлить по чашкам жиденький чай, как сильно, требовательно загрохотали в дверь.
– Пейте же чай! – сердито шепнул. – Спокойно… Сто николаевскими, тысячу керенками…
И пошел не спеша открывать дверь.
Товарища Абрамова увели с утра.
– Ну, прощайте, профессор, – сказал, пожимая руку Аполлона, – увидимся ли – кто знает… У этих их благородий суд скорый, легки на руку, прохвосты… Прощай, Степаныч! – наклонился над рогожами. – Намучили старика, как бы не…
– Айда, айда! – тронул за плечо, заторопил конвойный. – Не наговорились…
– А ну без рук, дядя! – строго сверкнул очками Абрамов. – Мне торопиться некуда.
И пошел – прямой, спокойный, полный внутреннего достоинства, засунув руки в карманы перепачканного угольной пылью пиджака.
– Навряд вернется, – покачал головой Аполлонов сосед в милицейской шинели. – А старичок действительно как бы не тово… И собачонка его, почитай, всю ночь скулила… Не к смерти ли?
– Чья собачонка? – спросил Аполлон.
– Да чья – Степанычева. Старичка, значит, этого нашего. Ведь это ж подумать – до чего животная преданная!
Принесли ведро с кипятком, хлеб.
– Ешь, ребяты, наедай шею на казенных харчах! – пошутил солдат-охранник, только что заступивший на дежурство. Большой, широколицый, с какой-то чудно́й, разноцветной, пегой бородой, он стоял в дверях, с добродушной улыбкой причмокивал сочувственно губами, словно говорил: «Эх, жалко мне вас, мужики, да что ж делать, начальство велит…»
– Слышь, дядя, а из чего ж пить-то? – послышались голоса. Кипяток принесли впервые за три дня, ни кружек, ни иной посуды ни у кого не было.
– Чего-нито сообразим, – замыкая дверь, сказал охранник.
Вскоре он появился с охапкой пустых консервных банок, с грохотом вывалил их на пол.
– Оно бы и не положено, – сказал, – так ведь тоже крест носим, не турки какие…
С жадностью хлебали мутную, противно пахнущую жестью и вонючими консервами, успевшую уже остыть, теплую водицу.
– Эй, Капустин! – крикнул милиционеру вчерашний весельчак, так лихо собиравшийся на тот свет без пересадки. – Толкани деда-то, Капустин! А то ведь все ведро так и расхлебаем…
– Степаныч! – позвал милиционер. – А Степаныч! Вставай, горяченького попить принесли…
Молчал Степаныч, не откликался.
– Да жив ли? – робко сказал кто-то.
И сразу все притихли. Капустин приподнял край черной рогожи. На него глянули широко открытые, стеклянные, немигающие глаза старика.
Дениса Денисыча допрашивал щеголеватый, остро, неприятно пахнущий цветочным одеколоном полковник. Не первой молодости, но старательно молодящийся, он заметно позировал; в жестах, в манере откидывать со лба наполеоновскую прядку волос, в выпячивании подбородка – во всем чувствовалось любование собой, игра, что-то ненастоящее, фальшивое. «Где я его видел?» – силился вспомнить Денис Денисыч. Он рассеянно слушал полковника, односложно, невпопад отвечая на его вопросы. С ужасом и болью думал об умирающей, брошенной всеми… «Господи, и глаза закрыть некому… Проснется, позовет: «Деня!» – и никто не ответит, никто не подойдет. Боже ты мой, как же все нелепо сложилось!»
– И вот вы, русский дворянин… – выпячивая подбородок, скучно тянул офицер. – В час, когда гибнет отечество…
«Правда, когда уводили, встретился Пыжов, обещался заглядывать к старушке… Ах да что Пыжов! Он, конечно, рад без памяти, что наконец отделался от меня… Может быть, он-то и донес? Да нет, где же – улица была совершенно пуста, он ничего не мог увидеть…»
– Человек культурный, образованный, – откидывая прядку со лба, зудел полковник, – вы связались с этим жидовским отребьем…
«О чем это он? Какое отребье? А-а, Ляндрес… Но почему же – отребье? Тот штабс-капитанишка, что обыскивал давеча, – вот это действительно отребье… Мелкий воришка, как он рассовывал по карманам медальоны, камеи… Золотой брегет, старинные дедовские часы…»
– Итак, господин Легеня, надеюсь, вы поняли всю двусмысленную опасность вашего положения…
Полковник лизнул испачканный лиловыми чернилами палец, потер его бумажкой.
«Опасность положения? Да, конечно… Ах да пустяки это все! Там человек умирает – старый, одинокий, вот что ужасно!»
– Да, да, – сказал, – это ужасно…
– А, вот видите! – весело воскликнул полковник. – Давно бы так. Однако вам стоит только назвать адрес этой большевистской кухни…
– Простите… о чем вы?
– О подпольной редакции, разумеется. Где она?
– Не знаю, – сказал Денис Денисыч. – Откуда мне знать? Я никакого отношения к ней не имею.
– Свежо предание, – усмехнулся полковник. – Вы, может быть, станете отрицать и свои родственные связи?
– Какие связи? – Денис Денисыч тут уж действительно ничего не понимал. – Какие связи? У меня никого нет, один как перст.
– А в Москве?
– Тетка какая-то двоюродная, если еще жива. Но я ее даже в лицо не знаю.
– М-м… Тетка, говорите?
Постучал карандашиком по столу. Щелкнул портсигаром, закурил.
– А товарищу Луначарскому кем изволите доводиться?
– Что-о-о?! – Денис Денисыч даже подскочил на стуле.
– Спокойно, спокойно, – сказал полковник. – Итак?
– Какой вздор! Это дурацкий бред какой-то!
– И это, значит, отрицаете?
– Конечно, что за глупости!
– Полегче на поворотах, – нахмурился полковник. – Ну, что ж, – вздохнул с притворным сожалением, – имейте в виду, сейчас вы имели дело с интеллигентным человеком, но, увы, не оценили этого. К глубокому прискорбию, поверьте, вынужден познакомить вас со своим помощником…
Он тряхнул крошечным серебряным колокольчиком.
– Поручика Рябых, – коротко приказал вошедшему солдату.
Перебирая на столе какие-то бумажки, нет-нет да и посматривал на Легеню.
«Где же, где я его видел? – напряженно вспоминал Денис Денисыч. – Этот наполеоновский чубчик… этот подбородок…».
– С профессором Коринским, простите, не знакомы?
«Ах, вон что!»
Денис Денисыч вспомнил наконец, как ранней весной зашел к Аполлону взять у него тетрадь с начальными главами своей повести и как профессорша представила его какому-то неопрятному, заросшему субъекту, сказала томно: «Кузен… поэт, артист, проездом из Питера…»
Совершенно верно: этот чубчик, этот гвардейский говорок… Ну, конечно!
Но как ответить? Дело так ведь вдруг обернулось, что лучше, пожалуй, скрыть. Не повредить бы Аполлону Алексеичу.
– Нет, – сказал твердо. – Не имею чести.
Полковник гмыкнул неопределенно, посмотрел на лиловый палец, поморщился, хотел, кажется, еще что-то сказать, но тут появился поручик Рябых, литой чугунный коротышка, и, поймав взгляд полковника, равнодушно буркнул Денису Денисычу:
– Попрошу.
…К вечеру Легеню отвели в подвал «Гранд-отеля» и заперли в тесный закуток, в какую-то каменную, совершенно темную, узкую щель. Он был так избит, что уже и тела своего почти не чувствовал. Правый глаз сверлила, жгла невыносимая боль, пульсирующими ударами стучала в висок. И липкая густая кровь сочилась по щеке, никак не могла остановиться.
Денис Денисыч рухнул на пол, едва только, взвизгнув ржавыми петлями, захлопнулась тяжелая дверь.
И то появлялась, страшно гримасничая, то в мутном тумане исчезала голая бритая голова чугунного поручика. Он не кричал, допрашивая, он даже ни разу не повысил голоса, но сколько злобы, сколько нечеловеческой, фантастической злобы и ненависти вкладывал он в свои удары…
А бил поручик Рябых кавалерийским стеком.
В другой такой же тесной каменной щели лежал Ляндрес.
Его кинули сюда замертво. Он долго не приходил в сознание, и сколько раз в течение ночи часовой ни подкрадывался к двери, сколько ни прислушивался, в щели была тишина. Лишь близко к рассвету послышалось какое-то странное отрывистое бормотание.