Текст книги "Свое время"
Автор книги: Виталий Владимиров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Ужасно – женское слово, как сказала Марина, помнишь? Тебе от нее приветы тоже, она часто звонит, мы вспоминаем нашу свадьбу и наш с тобой медовый месяц из трех всего-то дней в ее квартире. Были бы слова сильны, как наши чувства, им не говорить, а звенеть, им бы звучать пением птиц, журчанием ручья, падением снега, им бы светиться аркой радуги, мерцанием звезд, им бы греться, зажмурившись, котами на мартовском солнце и оседать морозными узорами на окнах, им бы дышать свежестью розы и хрустеть ароматным яблоком... Где найти мне слова – про то, чем дыхание наше полнится, про то, чем жизнь наша полнится, про то, чем желания наши светятся...
Не иссякает желание,
нет,
словно сияет полдень,
будто весь мир
словно ярый цвет
или
как осень в Болдино.
Я сейчас переполнен тобой,
мне любое твое движенье
или даже простой покой,
окруженье
так важны
и нужны,
как вершине снег,
словно утру
ночная свежесть,
как важна
и нужна
тебе
моя нежность.
Р.S. Ездил на Яузу, заходил к Воробьеву. Он сказал, что ты обязательно поправишься, только надо быть очень осторожной и беречься от любой инфекции. Твой В."
Глава тридцать восьмая
–===Свое время===-
Глава тридцать восьмая
А что было бы, если бы Фурман тогда не подошел ко мне в коридоре издательства?
Но он подошел:
– Я глубоко сочувствую тебе, Валерий. Не имели они права отказывать в квартире двум больным людям. Кстати, как самочувствие супруги?.. Ничего, ничего, бог даст и поправится. Слушай, Валера, а я к тебе не просто так. Не знаю только, с чего начать.
Фурман замолчал и уставился на меня, теребя подбородок.
Молчал и я.
Фурман подождал еще немного, шумно вздохнул, оглянулся.
Наконец, зашептал:
– Обнаружились факты злоупотребления нашим директором Королевым служебного положения при распределении квартир. Понимаешь, к чему я клоню?
– Нет. Какие факты?
– Об этом пока нельзя говорить, но сведения точные, мне верные люди сказали.
– Даже если это так, то что дальше?
– А получается, что если факты подтвердятся, а в этом я абсолютно уверен, то опять пересмотрят очередь и тогда ты получишь квартиру, может, даже двухкомнатную, разве неясно?
– И что же я должен сделать?
– Вот! Завтра будет собрание, и я собираюсь выступить. Против Королева, понимаешь? И если ты от своего имени потребуешь пересмотра решения месткома, то создадут специальную комиссию. И тогда директору несдобровать.
– Как же я могу выступать, не зная, что у вас за факты? И откуда вы их взяли?
Фурман испытывающее посмотрел мне в глаза. Словно глубоко в душу хотел заглянуть. Не знаю, что он там увидел, но в какой-то момент решился и выпалил скороговоркой:
– Ладно, тебе скажу. Но только тебе, учти. Не проговорись, смотри. Особенно Фалину. Этот Лева и в самом деле не пожалеет родного папу ради пустой хохмы. Слушай сюда. Выступлю не только я, не только ты, но и Поляков, главный редактор. Он мне и рассказал всю правду. Дело в том, что совершенно незаконно но отдали на сторону еще одну однокомнатную квартиру.
– Разве такое возможно?
– Я тоже так думал. Но оказывается, в этой жизни все возможно. Королев отдал квартиру одному, имеющему достаточно важный пост товарищу из Госкомиздата. Сам сообрази, зачем и почему.
– Как же ему это удалось?
– Ты не учитываешь Горского. У Давида Борисовича, как признал сам директор на нашем заседании давеча, очень хорошие связи в райисполкоме. Скорее всего, высокого начальника оформили как очередника Моссовета. Не имеет значения – сделали. Получается следующая арифметика: товарищу из Госкомиздата – квартиру, Горскому – квартиру, Анюте-секретарше – квартиру, всем сестрам – по серьгам, и себя не забыл, а тебе – шиш и уборщице Голиковой вместо двухкомнатной – однокомнатную. Где справедливость, где правда, я спрашиваю?
– Ее нет, – сумрачно сказал я.
– Вот и я также считаю. Я тут походил, поговорил с людьми, оказывается, было еще несколько различных случаев и коллизий, например, в план редакции массовой литературы почему-то включена книга зампредрайисполкома.
– С кем же ты говорил, Ефим Сергеевич?
– Обошел почти всех. Кроме этой вертихвостки Аньки да еще нескольких королевских приспешников вроде Зверевой – люди за, поддерживают меня. А ты?
Я лихорадочно соображал. А ведь, действительно, подтвердятся факты сразу две квартиры освободятся, неужели мне одна не достанется?
– И я за.
– Принципиально?
– Конечно.
– Вот молодец! Принципиальным надо быть всегда и до конца.
Глава тридцать девятая
–===Свое время===-
Глава тридцать девятая
– Истомин, можно тебя на минуточку? – заглянула в редакцию Анюта-секретарша. Наклонилась в дверь из коридора так, что вертикально повисли серьги в ушах на длинных подвесках, разноцветная нитка бус на шее, а груди оттянули блузку.
Я вышел.
– Директор зовет. Иди, только лучше незаметно. Не хочет, чтобы про тебя болтали разное.
– О чем болтали?
– Беги скорей, пока никого нет, – капризно сморщила носик Анюта.
– Здесь тебе не стадион, чтобы бегать, – огрызнулся я, но споро зашагал по коридору. Миновал пустую приемную, двойные двери.
Портрет Брежнева, сочинения Ленина, два желтых стожка на лужке.
Директор оторвался от бумаг, кивнул на кресло напротив.
– Садись.
Скинул очки на стол, поднял седые кустистые брови и наклонился в мою сторону.
– Как работается?
– Как обычно, – пожал плечами я, не понимая, к чему он клонит.
– Малика не обижает? – весело усмехнулся он.
– Нет, что вы, она женщина добрая.
– Добрая женщина – это не профессия. Как и хороший парень. Сколько же лет ты у нас в издательстве?
– В июле будет пять.
– А получаешь те же сто сорок?
– Да рад бы больше...
– Сейчас возможностей нет, – раздумчиво сказал Королев – это верно. Немного рано говорить, но тебе скажу, ладно. Добился-таки я разрешения на реорганизацию. На днях подписали. У нас ведь как? Хочешь что-то поменять – нельзя, это значит, предыдущее решение надо отменять! Другое дело – реорганизация. Спасибо, есть люди в Госкомиздате, утвердили новое штатное расписание. Новые должности, новые оклады, новые возможности. Не за красивые глазки, конечно. Их очередник в нашем доме квартиру получает.
Тот самый, о котором Фурман говорил, подумал я.
– Я к тебе давно присматриваюсь. Вот скажи откровенно, нравится тебе журнал, который ты делаешь?
– Если откровенно, то нет.
Я на минуту задумался, хотя сам много размышлял над этим и с Яном Паулсом часами рассуждал о тематике, о новых рубриках, о страничке досуга – и коротко рассказал обо всем этом Королеву.
– Занятно, – с интересом посмотрел он на меня. – А что, если так? В результате реорганизации появится у меня возможность предложить Малике Фазыловне должность эксперта – и денег побольше, и ответственности поменьше, да и годы у нее берут свое. А ты приготовь-ка на мое имя служебную записку, где изложи свои мысли о журнале. По пунктам. И будем тебя рекомендовать на ее место. Правда, есть тут одна загвоздка. Беспартийного заведующим не утвердят. И в партию не возьмут, если ты рядовой.
Он помолчал, задумавшись.
– Годков тебе сколько?
– Двадцать восьмой.
– Значит, из комсомола пора выходить. Это кстати. В партию тебе обязательно надо. Пиши заявление, я с Гладилиным поговорю, рекомендацию тебе он даст, Малика тоже не откажет, третья от комсомола – и в райком. Жалко, у нас квота – один человек в год, не больше, тут же издательство, интеллигенция, а не рабочий класс. Но я тебе твердо обещаю, сам к секретарю пойду, вопрос идеологический, во главе журнала должен стоять коммунист! А как иначе?..
Я посмотрел на кустистые брови Королева, перевел взгляд на портрет вождя. И у того брови, как черные гусеницы. Генеральный секретарь взирал сквозь меня в глубь неведомых мне государственных далей. Как я отношусь к партии? Рано или поздно на этот вопрос надо ответить, надо знать ответ. Одно дело разговоры в издательских коридорах или на диване под чердаком. Там мы все смелые. Там Синецкий спорит с Фалиным на ящик коньяка, что он никогда не позарится на партийный билет, там мы говорим то, что никогда не скажем на собрании. Но в чем прав Королев на все сто – беспартийному в деле пера и кисти ничего не светит. И потом, совесть моя чиста, а чем больше честных людей будет в партии, тем активнее мы сможем вершить справедливость. Хотя бы у нас в издательстве.
– И, наконец, последнее.
Королев откинулся в кресле, расслабился.
– Вижу, Валерий, правильно ты все понимаешь. Принципиально. Но совет один хочу тебе все-таки дать. Послушай опытного человека, не верь ты всем этим Фурманам, Горским, Синецким, вон сколько их у нас развелось, дружка за дружку цепляются. Мне в Госкомиздате и то говорят, куда ты смотришь, почему своих не двигаешь? Ты не смотри, что они иногда между собой собачатся, как до дела дойдет, подведут они тебя. И Поляков, главный наш, по матери тоже французской национальности оказывается. Жидавр. Спасибо, кадровик раскопал. Так что держаться надо тоже вместе. Вот такие пироги... Значит, договорились, жду твоей записки. И с квартирой твоей само собой тоже все будет в порядке, не беспокойся...
Беспокоиться было о чем – я же обещал быть принципиальным и Фурману, и Королеву. Чью сторону взять?.. Победит Фурман, выгорит малогабаритная двухкомнатная, получу, а там хоть трава не расти... Возьмет верх Королев – пусть будет однокомнатная, но зато стану завредакцией, вступлю в партию и уж тогда смогу употребить власть свою на благо... Доживем до завтра, до собрания, главное, чтобы у Наташи...чтобы у нее... чтобы ей...
Глава сороковая
–===Свое время===-
Глава сороковая
На собрание пришли даже те, кто никогда не ходил на собрания. Ритуал регламента выполнялся строго в соответствии с заведенными, отработанными сотнями тысяч таких мероприятий нормами. Для начала лес рук единогласно избрал президиум во главе с Горобцом и утвердил повестку дня: первое – о снижении авторской правки, второе – утверждение протокола месткома о распределении жилплощади сотрудникам издательства.
По первому вопросу выступил Королев. Слушали его невнимательно, так как знали, что на стадии гранок и верстки неизбежно всплывают огрехи и автора, и редактора, которые исправлять все равно надо, несмотря на то, что это влетит издательству в копеечку.
Единогласно же избрали редакционную комиссию по выработке решения собрания.
В еще двух выступлениях не прозвучало ничего нового. Горобец предложил закончить прения по первому вопросу.
Опять все лениво подняли руки вверх в знак согласия.
– Значит, пусть пока редакционная комиссия подрабатывает проект решения, – поднялся со своего места в президиуме Горобец. – Товарищи! Поступила записка от товарища Полякова. Просит отпустить с собрания, он записан к врачу. Я думаю, уважим его?
Зал выжидающе молчал. Народ безмолвствует, мелькнула ассоциация.
– Так и решим, – разрешающе кивнул Горобец Полякову.
Тот встал, прошел по проходу и скрылся за дверью. Я проводил его глазами и увидел сидевшего неподалеку Фурмана. Побледнев, он тоже смотрел вслед Полякову.
Поляков вышел не только из зала – он вышел из игры. И Фурман не может уже на него рассчитывать. А ведь Поляков – главный козырь Фурмана. Теперь у Фурмана остались те, кто согласно кивал ему в коридорах, кто возмущался и негодовал вместе с ним, кто обещал ему...
– По второму вопросу слово имеет товарищ Зверева, – буднично объявил Горобец.
Инна вышла на трибуну, зачитала решение месткома о распределении жилплощади среди сотрудников издательства.
– Предлагаю решение утвердить. Кто за? – первым поднял руку Горобец.
– Минуточку, я прошу слова, – высоко и напряженно прозвучал голос Фурмана.
Ефим Сергеевич сказал все открытым текстом – и про товарища из Госкомиздата, и про связи Горского, и про книгу зампреда райисполкома, включенную в план издательства, и про уборщицу Голикову, и про меня с Наташей. Закончил он предложением направить протокол собрания в райисполком и положил на стол президиума отпечатанный текст своего выступления.
Горобец побагровел, вскочил и некстати радостно заулыбался:
– Что же мы теперь будем делать будем? – обратился он вроде бы к собранию, а на самом деле впился глазами в директора, сидевшего в первом ряду.
Тот набряк лицом, седые мощные брови совсем скрыли глаза.
Словно спал сидя.
– Ставьте на голосование мое предложение, – оборвал тишину Фурман.
– Разрешите мне? – вышел к трибуне Гладилин. – Я не совсем понимаю, что здесь происходит. О каких фактах говорил товарищ Фурман? У вас есть доказательства, Ефим Сергеевич?
– А как же! – вскочил со своего места Фурман. – Но тот, кто сообщил мне эти факты, просил не называть своей фамилии.
– Степан Тимофеевич, – обратился Гладилин к Королеву. – Хоть доля правды в выступлении товарища Фурмана есть?
– Все ложь, – кратко, но очень уверенно бросил директор.
– Вот видите, – развел руками Гладилин. – Кому прикажете верить? Товарищ Горский, вы что, действительно совершали какие-то незаконные махинации с райисполкомом?
– Упаси бог, – замахал руками Горский. – Ничего незаконного не было, хотя вы можете мне не поверить, я – лицо заинтересованное, я же тоже получаю квартиру, но все честно, слово коммуниста.
– Кстати, Гладилин выдержал небольшую паузу. – Товарищ Фурман, вы должны прекрасно отдавать себе отчет, что ваше заявление не оставят без внимания и партийные органы. Если факты не подтвердятся, можно за клевету положить партийный билет на стол. Но это будет ваше личное дело. Вернее, персональное. А вот с точки зрения общественной случится следующее: для проверки фактов создадут комиссию, это потребует времени, а дом готов и райисполком и райком своей властью могут просто передать нашу жилплощадь очередникам, которые живут в гораздо худших условиях, чем сотрудники издательства. И это будет справедливо, Мы там и так в роли просителей, в виде исключения. В результате никому ничего не дадут. Ни Королеву, ни Горскому, ни Истомину, ни Голиковой... Вера Ивановна, сколь лет ты ждала двухкомнатную квартиру как очередник района?
– Да считай всю жизнь. Как дочку на учет поставили.
– А сейчас ты согласна на однокомнатную?
– Конечно, согласная, лишь бы дали, а я уж на кухне как-нибудь, стала креститься Вера Ивановна.
– Остается еще Истомин. Мы понимаем сложность положения, но поскольку его жена еще пробудет в санатории месяца два-три, просим его подождать и твердо обещаем добиться для него отдельной квартиры в ближайшее время. Валерий Сергеевич согласился с нашими доводами. Не так ли?
Никто, кроме Гладилина, не смотрел на меня, но мне казалось, словно я на огромной пустой сцене и все сидящие в этом зале ждут моего ответа...
Глава сорок первая
–===Свое время===-
Глава сорок первая
Эх, поезд, моя колесница, перестук колес, вагона качка, за окном вертикальный промельк придорожных столбов и в середине горизонта – точка, вкруг которой вращаются поля, перелески, текущие речки, вкруг которой, кажется, бесконечный оборот делает наш поезд.
Еду к Наташе, в Крым. И мысли мои тоже вкруг одного и того же – что же нас ждет? Язык не поворачивается вымолвить это слово, глаза не глядят в пустые глазницы гибельной истины, душа каменеет предчувствием и только надежда, светлая, как солнышко, истово верующая в благополучный исход, только надежда зовет к жизни и хранит от невзгод. Ничего, все будет хорошо, если только хорошо сделали операцию, удалили всю нечисть. Есть еще уникальное средство, как сказал аспирант Воробьев. Сколько стоит "Москвич" последней модели?.. И где взять такие деньги?.. У Пижона они наверняка есть, а мои родители, мои друзья и знакомые живут до получки, если и собрать с миру по нитке, то есть еще одно, главное – о долгах обязательно узнает Наташа, никак не скроешь, спросит – для чего?.. Сказать ей смертоносную весть?.. Это убьет ее, отравит ее существование, ее жизнь, и без того, может быть, короткую... Я старался не заглядывать в черную бездну всех этих проблем, живя по принципу – будь, что будет!
А случилось все страшнее, чем можно было бы предположить при самых худших опасениях.
Наташа не встретила меня на вокзале, как обещала, я бестолково проторчал целый час на вокзале, даже начал сердиться, как же так, ведь договаривались и вроде кроме перрона ни ей, ни мне некуда деться, а надо же – разошлись.
Вышел в город, разузнал, как добраться до санатория, и на редко ходящих автобусах, как на перекладных, попал-таки туда, куда надо.
Из лечебного корпуса меня отправили в хирургический , где я узнал, что Истоминой вчера вечером сделали операцию – вырезали аппендицит и что повидать ее можно только завтра.
Я вернулся в центр города, измочаленный жарой и тяжелым чемоданом, отыскал бюро по сдаче комнат, договорился с какой-то женщиной на улице, дотащился до ее дома, где на веранде стояла моя койка, лег и еле дождался утра.
Наташа встретила меня слабой, виновато-удивленной улыбкой, сама не понимая, как же это она опять попала под скальпель хирурга.
Я покормил ее и к середине дня попал, наконец, к главному врачу – седовласой женщине с жесткими, мужскими чертами лица. Она курила папиросу за папиросой и только усмехалась в ответ на мои взволнованные речи. Ну, что вы, молодой человек, рядовая операция, аппендиктомия, для студентов второго курса, нет, ничего не надо, через неделю будет прыгать ваша ненаглядная, как птичка на ветке.
Неделя прошла незаметно по самим собой установившемуся распорядку: чуть ли не с первым автобусом – в санаторий, до обеда с Наташей, потом в город – перекусить и снова – на белую табуретку рядом с Наташей. Поправлялась она медленно, температурила, то наступало улучшение, как просвет в тучах, то жар полыхал лихорадочным румянцем на ее щеках.
Главврачиха невозмутимо курила и не утруждала себя даже ответом на мои вопросы.
Настал день, когда Нташа сказала мне, что ее переводят обратно в лечебный корпус, а это значит, что нечего опасаться. Я ушел от нее поздно, мы весь вечер проговорили, не засечая времени, пока не прозвенел сигнал отбоя.
Безумие – царь и воля его творится...
Наташа лежала на спине, раскинув исколотые шприцами руки в желто-лиловых кровоподтеках, змеилась трубка кислородной подушки. Наташа тяжело и часто дышала, на шее, вздуваясь и опадая, бился пульс. С трудом подняла тяжелые веки, посмотрела на меня с отчаяньем и только выговорила:
– Валера, я умираю...
В ординаторской, куда я, оглушенный, вышел, какой-то мужчина в белом халате зло кричал на главврачиху:
– Почему же вы не собрали консилиум, коллега? А?!
Коллега с неприступным видом закусила мундштук папиросы и ничего не ответила.
Наташа умерла утром. Перед смертью пропала боль, ей легко дышалось и говорилось, она вспоминала без боязни, казалось, совсем прошедший страх, и ничто не предвещало близкого обрыва. Вдруг замерла на полуслове и так и не договорила начатое:
– Ты не поверишь, Валера...
В морге я коснулся губами холодного, как булыжник, лба Наташи и отошел от гроба. За спиной тихий шепот старшей медсестры отделения, пришедшей со шприцем на всякий случай, потому что сердце работало на разрыв:
– Напишите жалобу на главврача. Я подпишу. Убийца она. И потом я знаю, кто взял сапожки вашей жены.
– Убийца... Убийцы моей жены – их несколько... На суд моего горя надо призвать и директора школы, который выгнал на субботник десятиклассников, не разрешив им одеться, чтобы они работали... На этом субботнике Наташа простудилась... И врача, который не распознал вовремя осложнений после простуды, потому что из-за ремонта лаборатории не хотелось везти кровь на анализ в другую клинику... И Наташа заболела туберкулезом... И того, кто поместил ее в палату с тяжелобольными, имеющими особый вид туберкулезной палочки... И Наташа заразилась ею... И главврачиху, которая неграмотно сделала операцию для студентов второго курса...
Солнечны, ленивый от праздного безделья, курортный Крым...
Перевозка гроба...
Москва в разноцветных флагах кинофестиваля...
Крематорий 232-03-21. Райсобес 283-36-71.
Похороны и поминки – девять дней... сорок дней...
И ночей...
Глава сорок вторая
–===Свое время===-
Глава сорок вторая
Нет правды на Земле. Да, на Земле с большой буквы. На этом свете.
Все говорят: нет правды на земле...
Кто говорит? Все? Нет, так сказал Пушкин. Устами Сальери, хотя уста Пушкина и уста Сальери совместимы только в трагедии... Пушкин, Моцарт, Сальери, трагедия – все это для искусствоведов...
Главное другое – правда: нет правды на Земле. Сальери у Пушкина изверился настолько, что бросил вызов небесам:
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет – и выше...
К такому придти – Моцарта убить...
Собор огромен, темен и пуст. Его готика не покрыта сводом купола, уходят в поднебесье колонны и витражи и оттуда, с самой верхней точки, над тусклыми трубами органа, поющими "Лакримозу" из "Реквиема", единственным сияющим пятном – гроб. Почетный караул пылающих толстых свечей на высоких подсвечниках, белые кружева жабо, белый завитой в букли парик, белые хризантемы, словно точеное из белой кости лицо – Моцарт спит с еле заметной улыбкой, смертию смерть поправ.
А где-то в углу собора, за колонной в полумраке черный Сальери:
Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет – и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма...
Я сидел на полу своей квартиры, прислонившись спиной к стене. В центре свежепобеленного потолка торчали скрученные провода с обрывком изоляции и крюк для люстры. Для той, что я хвалился в палате клиники перед Наташей и Вероникой – плафоны, как колокольчики ландыша. Стены обклеены светлыми обоями: по серому полю белый непонятный рисунок с бесконечными извивами переплетающихся линий без начала и конца. Прямоугольник тройного окна стеклянно чист, две крайние створки распахнуты настежь, и солнце, июньское солнце мощным световым потоком упиралось в паркетную лесенку пола. Я сидел на полу, прислонившись спиной к стене, руками ощущая выструганную стружку деревянных волокон, и смотрел, как световой столб незаметно, но неотвратимо, словно свое время, перемещался справа налево и уже взобрался косым углом на противоположную от меня стену.
Память то возвращала меня далеко в прошлое, в детство, в юность, то пыталась вспомнить о будущем, мир моих ощущений тоже двигался, как река времени, он был пронизан светом озарений, током иного восприятия жизни в такие моменты почти физически ощутима равнодушная гармония мироздания и видишь себя малой частью целого, частью прошлого и настоящего, переходящего с каждым мгновением в будущее, в такие моменты осознаешь, кто ты и зачем ты... А кто я?..
Простая история: родился, учился...
В сказке моего детства яркая, высвеченая до мельчайших подробностей, с запахами и голодным ознобом – послевоенная Москва.
Чугунные орлы на башне Киевского вокзала, раскинув крылья, всматривается в разноголосый, быстроглазый рынок-шельму: горестно взывает к справедливости под усмешки толкущегося народа мужик в кургузом пиджаке, кепке-восьмиклинке и кирзовых сапогах – ему всучили "куклу" – вместо пачки красных тридцати рублевок аккуратно сложенный сверток газетной бумаги.
От Киевского вокзала троллейбусные провода протянулись вдоль набережной, еще необлаченной в гранит, до Окружного моста, с одной стороны которого Дорогомиловский химический завод, переименованный местными жителями в Дорхимвонючку, а с другой стороны – тусклые купола Новодевичьего монастыря.
Сразу за Окружным мостом Потылиха – тогдашний пригород Москвы, тихая грязная Сетунь, источающий ароматы парфюмерный завод, как бы компенсирующий запахи Дорхимзавода, шоссе, взбирающееся на пологие Воробьевы горы, заросшие сиренью и мелким подлеском и раскопаные под огороды с картошкой.
Отсюда разноцветными букетами в вечернем небе открывалась панорама главного салюта страны – салюта Победы. Люди радовались, плакали, верили, что наступит яркая, зажиточная жизнь, что придет покой и радость в каждый дом.
Чуть поглубже, на Воробьевых горах – павильоны "Мосфильма". Пыльная Потылиха – город моего детства. Киногородок. Кино жило в нашем доме также естественно, как краски и кисти в мастерской художника. Может быть, отсюда у меня такая тяга к экрану, к киносценариям?..
...Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался – слезы
Невольные и сладкие текли...
Черный Сальери умиляется самому себе, у черного Сальери, оказывается, чувствительная душа – неужели, если убийце доступен восторг сопричастности к искусству, то он достоин сочувствия?..
А у Цыгана с Каретного ряда, который зарезал парня из Колобовских переулков, тоже была чувствительная душа?..
Невольные сладкие слезы катарсиса – духовного очищения – откуда им было взяться у меня, мальчишки московской окраины, уже успевшего пройти через бомбежки, голод и нужду?
У соседской тети Клаши пятеро по лавкам да от разных отцов. Моя мать как-то приметила, что, играя в прятки, я переоделся в солдатский бушлат тетиклашиного сына Левки. Мать отозвала меня в сторону и свистящим страшным шепотом внушила:
"Заразиться хочешь? У него же туберкулез".
"Хочешь квартиру, нужно, чтобы у тебя была открытая форма туберкулеза, а так ты не опасен для окружающих," – сказал мне через двадцать лет председатель месткома Горобец...
...Звуки умертвив,
Музыку я разъял, как труп. Поверил
Я алгеброй гармонию...
Так говорит Сальери и смотрит на убиенного им Моцарта. Сальери все познал, Сальери все разъял – и кончил кровью...
В музее Революции, бывшем Английском клубе, – выставка подарков.
Ему.
Бедно, невзрачно одетые толпы вступали в ярко освещенные залы. Шарканье ног, благоговейное перешептывание, дефилирование вдоль стендов все это никак не походило на художественный вернисаж, нет, это была выставка ширпотреба – дарили или, вернее, подносили обиходно-хозяйственное: сапоги, бурку, велосипед, ружье... Кустарные промыслы, каждый на свой манер, изготовляли портреты – на лаке, из соломы, янтаря, крыльев бабочек... Изъявлений преданности было множество, вся выставка, в том числе на рисовом зернышке выгравированный дифирамб из пятидесяти двух слов, больше просто не уместилось...
Где оно сейчас, это зерно? Так и не посеяно, не сварено – не дало ли оно новых всходов?.. В партийном секретаре Гладилине?.. В профсоюзном боссе Горобце?.. Во мне?..
Простая история: родился, учился, влюбился...
...Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за Ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?..
Сальери размножился, стал многоликим, но на одно лицо, сотни сальери заполнили храм и, стоя на коленях, подняли вверх одинаковые лица...
Не с такими ли одинаковыми лицами мы в марте пятьдесят третьего слушали второгодника Лямина, читающего в гробовой тишине биографию Того, о ком пелось:
На просторах Родины чудесной,
Закаляясь в битвах и труде,
Мы сложили радостную песню
О великом Друге и Вожде...
Не с такими ли одинаковыми лицами, одинаковыми мозгами мы дожили до восемнадцати лет, до двадцатого съезда, когда голая, жестокая, социальная правда глянула нам в глаза из-за тюремной решетки, из лагерного барака, из тьмы небытия, куда канули навечно вырванные с корнем, оторванные с мясом от семьи, от жизни, от веры...
А я не желаю быть одинаковым! Не хочу и все тут. Кок, брюки дудочкой, Чаттанугачуча, чуваки и чувихи! Хей, лабухи, хильнем по Бродвею? Улица пролетарского писателя Горького – наш Брод, плешка – на площади Революции, коктейль-бары в "Москве" и "Пекине"...
Днепродзержинск. Мартеновский цех. Студенты проходят практику. Ко мне подошел бригадир и, перекрывая голосом рев раскаленной глотки печи, прокричал:
– Истомин, мы сегодня, как бригада ударников коммунистического труда, будем стиляг ловить. Так ты с нами не ходи.
– Почему, Иван?
– Да у тебя у самого брюки узкие.
– А что вы с ними, со стилягами, делать будете?
– Портки аккуратненько по шву до колена распорем и отпустим.
Фестивальный тысяча девятьсот пятьдесят седьмой...
Никто не знал, с чего начать, как сказать простое "Здравствуйте!", мы не представляли себе, что может быть общего между нами. Они – с какой-то другой планеты... А может быть, это мы – с другой?..
Так и стояли, глазели исподтишка на этих, с другой планеты, на набережной Москва-реки в парке Горького. Они вышли из автобуса нехотя, опухшие от недосыпа, мятые, кто-то накинул на гранитный парапет цветастую тряпку и растянулся под теплым солнцем... Куда смотрит милиция?! Милиция в данном случае – мы. С красными повязками на левых рукавах. Инструктировали нас перед началом фестиваля довольно туманно – действуйте по обстановке. Обстановка к развертыванию боевых действий не располагала, скорее, наоборот. Ну и что, что человек лег на парапет?
Устал, может быть, пусть отдыхает.
Но поближе мы все-таки подошли.
Курчавый, лицо – в конопушках, паренек белозубо улыбнулся нам , помахал рукой:
– Хай!
Вот оно – здравствуйте! – на иностранном. Как просто.
Мы заулыбались в ответ. Лед тронулся.
– Вам помочь? – вдруг по-русски спросила симпатичная девчонка, ничем по внешнему виду не отличающаяся от инопланетян. – Меня зовут Ивета. Я переводчица. Вы что-то хотели спросить?
Что спросить?.. Что?.. Что самое важное, самое главное?..
Принципиальное...
– Почему у него брюки широкие?
Вот он корень всего! Критерий жизни.
Ивета перевела.
Конопушечный озадаченно посмотрел на свои штаны. Действительно, широкие, мешковатые.
– Не понимаю, – удивился он. – Каждый носит то, что ему нравится, что ему подходит... Разве может быть иначе?
Он задумался, потом озаренно воскликнул:
– О! Я теперь знаю. Вам интересно, что модно, а что не модно. И как я раньше не догадался? Сейчас позову Пита, модно одеваться – его хобби...
Закидали летку, заправили откосы, закончилась завалка – можно было перекурить.
Иван помолчал, потом сдвинул кепку на затылок и спросил в самое ухо:
– Слухай, Валерка, а по какому адресу в Москве Хрущев проживает?
– Не знаю, – честно ответил я. – Говорят, где-то на Ленинских горах.
– Брешешь, что не знаешь, – сплюнул Иван.
И опять спросил, но скорее самого себя:
– Что ж к нему и придти нельзя, в дверь позвонить, чтобы он открыл?
"Рабочий класс в няньках не нуждается", – ответили комсомольским секретарям трех крупнейших вузов столицы, когда они пришли в ЦеКа с предложением использовать прохождение студентами производственной практики для выявления и устранения недостатков и причин, тормозящих технический прогресс.
Заплаканная жена Ивана стояла в печном пролете мартеновского цеха, освещаемая всполохами пламени. Рассказывала громко, пытаясь перекрыть грохот завалочных машин, резкие звонки портальных кранов, шипение заводских вентиляторов: