Текст книги "История нравов России"
Автор книги: Виталий Поликарпов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)
С эпохи Великих географических открытий наряду с заморскими экспедициями, которые снаряжались правительствами Португалии, Испании, Англии и других стран для завоевания новых земель или торговыми компаниями для извлечения выгоды, началась деятельность «авантюристов», занимавшихся попутно морским разбоем. Они находились под явным или тайным покровительством властей, за что вносили в казну значительную часть добычи (42, Гл.4). Следует отметить деятельность английских пиратов, подрывающих монопольное испанское могущество на морях своими внезапными нападениями на караваны галеонов, которые возвращались в Испанию с ценными грузами золота, серебра и всевозможными колониальными товарами. Помимо этого они совершали отчаянные налеты на маленькие гавани и форты, находящиеся на побережье Центральной и Южной Америки. В ходе таких корсарских рейдов «авантюристы» или погибали, или неслыханно обогащались, причем они делились своей добычей с вельможами, министрами и с самой королевой Елизаветой, принимавшей негласное участие в снаряжении пиратских экспедиций (239).
Британские пираты XVI‑XVII вв. своей основной базой в Англии считали порт Плимут, откуда отправлялись в Атлантический океан флотилии «морских псов», не дающих житья дряхлеющему испанскому льву. Город процветал за счет морского разбоя, огромная гавань была занята большими и малыми кораблями, склады были переполнены ценнейшими товарами самого различного происхождения. Плимутские негоцианты в качестве пайщиков пиратских компаний торговали оптом и в розницу всеми товарами обеих Испании: гвоздикой, шелком, бразильским деревом, амброй, старыми испанскими винами и сахаром. В темных лавках, расположенных вблизи плимутской гавани, по сходной цене можно было приобрести золотые кольца, снятые с убитых испанцев, бархатные и шелковые платья с плохо замытыми следами крови (239).
За счет пиратского промысла кормились сотни комиссионеров, факторов и мелких скупщиков награбленного добра; процветали и богатели кабатчики, содержатели веселых домов и воровских притонов. И если судили и отправляли на виселицу нищих, бродяг и воровато знаменитые мастера пиратского промысла пользовались знаками уважения и почтения со стороны судей и шерифов. Ведь сами короли зачастую были с ними на дружеской ноге, возводили их в дворянское достоинство, назначали в состав королевского общества, возводили в разряд национальных героев за отличия в войнах. В их число входили сэр Френсис Дрейк, сэр Уолтер Рели, сэр Томас Кэвендиш, Джон Девис, Уильям Дампир, Генри Морган и др. (69, 57).
Английские пираты и корсары действовали, в основном, в водах Атлантического океана, омывающих берега Америки, находившихся в испанском владении. Об их жизни повествует А. Эксквемелин в своей знаменитой книге «Пираты Америки». Кстати, он сам был пиратом, и поэтому со знанием дела излагает их быт и нравы. Он пишет: «Захватив корабль, команда решает, передавать ли его капитану. Если захваченный корабль лучше их собственного, пираты переходят на него, а свой сжигают. После того как корабль захвачен, никому не дается право грабить имущество, посягать на товары в его трюмах. Вся добыча – будь то золото, драгоценности, камни или разные вещи – делится впоследствии поровну. Чтобы никто не захватил больше другого и не было никакого обмана, каждый, получая свою долю до–, бычи, должен поклясться на Библии, что не взял ни на грош больше, чем ему полагалось при дележке. Это касается как золота, серебра, драгоценностей, так и шелка, льна, хлопка, одежды и свинца. Того, кто дал ложную клятву, изгоняют с корабля и впредь никогда не принимают. Пираты очень дружны и во всем друг другу помогают. Тому, у кого ничего нет, сразу же выделяется какое–либо имущество, причем с уплатой ждут до тех пор, пока у неимущего не заведутся деньги» (317, 61–62).
Одно из самых любимых занятий пиратов – это стрельба в цель и чистка оружия, которое (ружья и пистолеты) у них является поистине великолепным. К ним имеются патронташи с пулями и порохом, достаточные на тридцать выстрелов: пираты никогда не расстаются с оружием и поэтому их никогда нельзя застать врасплох. Если же они останавливаются где–либо на продолжительное время, то стремятся отправиться на поиски приключений. Среди пиратов имелись такие, кто веселился на добытые деньги, пил и развратничал, пока они не кончались. «Некоторые из них умудряются за ночь прокутить две–три тысячи реалов, так что к утру у них не остается даже рубашки на теле. Я знал на Ямайке одного человека, который платил девке пятьсот реалов лишь за то, чтобы взглянуть на нее голую. И такие люди совершают много всяческих глупостей. Мой бывший господин частенько покупал бочонок вина, выкатывал его на улицу, выбивал затычку и садился рядом. Все шедшие мимо должны были пить вместе с ним – попробуй не выпить, если тебя угощают под ружейным дулом, а с ружьем мой господин не расставался. Порой он покупал бочку масла, вытаскивал ее на улицу и швырял масло в прохожих прямо на одежду или на голову» (317, 74).
У пиратов Америки были свои собственные законы, согласно которым они вершили суд над совершившими проступки. Если кто–нибудь из них вероломно убил своего сотоварища, то его привязывают к дереву и предлагают ему самому выбрать того, кто его умертвит. В случае, когда пират не нападал на своего вооруженного противника сзади, пираты прощали убийцу. Среди них очень легко завязывались дуэли, что служило развлечением для собравшихся их посмотреть. Когда пираты захватывали корабль, то пленных высаживали при первой же возможности, оставляя себе нескольких человек на продажу или для прислуживания (после двух–трех лет добросовестной службы их иногда отпускали).
Для нравов пиратов характерно то, что при наборе экипажа оговаривались доля пирата в добыче и компенсация за понесенное увечье в бою. В качестве примера можно привести договор, заключенный в 1385 г. Балтазаром Коссой, где, в частности, говорилось: «Все добытое в операциях – будет немедленно делиться на четыре части. Две из них будет получать экипаж, четверть пойдет моим верным и храбрым друзьям – Ринери, Джованни, Ованто, Берардо и Биордо. Последнюю четверть буду получать я, как капитан корабля и руководитель операций. Если в нашей операции кто–то потеряет глаз, он получит компенсацию в 50 золотых цехинов, дукатов или флоринов, или 100 скудо или реалов, или 40 сицилийских унцир. Или, если он это предпочтет, – одного раба мавра…» (69, 119). Подписывая договор, пираты клялись в его соблюдении и в подчиненности капитану на Библии. В целом, можно сказать, что нравы пиратов были достаточно суровые, и их нарушение каралось весьма жестоко.
Раздел 26. Крестьянство: Восток или Запад?
Все познается в сравнении, и поэтому нравы русского крестьянства лучше всего высвечиваются при их сопоставлении с нравами восточного и западного крестьянства. Ведь не секрет, что в нашем представлении до сих пор проскальзывают высокомерные нотки в отношении русского мужика. Исследователь культуры русских крестьян XVIII‑XIX веков М. Громыко пишет: «Случилось так, что в своем высокомерном отношении к крестьянину, к его возможностям, иные современные деятели, хотя и провозглашали себя выразителями народных интересов, оказались в одном ряду с худшей частью надменных аристократов или ограниченных чиновников старой России, презрительно поджимавших губы в адрес простого мужика. Именно с худшей частью, потому что не только лучшие из дворян восхищались крестьянскими сметливостью в хозяйстве или художественным творчеством, но даже средние помещик и чиновник, обладавшие здравым смыслом, считались с крестьянским опытом и обычаем» (71, б). Сопоставление нравов русского, турецкого, японского и французского крестьянства феодально–абсолютистской эпохи весьма поучительно, позволяя более объемно представить фигуру крестьянина в ее многомерности. Османская Турция слагалась из территорий четырех типов, а именно: регионы, управляемые непосредственно (Анатолия, Румелия и некоторые другие провинции); регионы типа Египта, Мекки и Медины; провинции Румыния, Семиградье и пр.; протектораты, к которым относились вассальные государства Арабского полуострова и крымских татар. В наиболее чистом виде быт и нравы турецкого крестьянства проявлялись в Анатолии, где, в отличие от остальных регионов империи, крестьяне выплачивали десятину (это относилось к мусульманам) деньгами или натурой с произведенного продукта. Естественно, существовали налоги на заключение брака, на холостяков и др.
Все существование анатолийского крестьянства связано было с возделыванием земли, принадлежащей крупным феодалам–землевладельцам, получившим ее от султана. Эта земля на принципе долговременного владения передавалась крестьянским семьям, которые взамен обязаны были во время войны выставлять солдат, воюющих под началом феодала. Землю мог получить во владение сын умершего арендатора или его близкие родственники за небольшую оплату. В случае отсутствия наследника землю передавали кому–нибудь чужому; если же никто из крестьян не хотел воспользоваться ею, то ее можно было передать жителям другой деревни, однако местные сельские общины имели достаточно силы, чтобы этого не допустить. Следует иметь в виду то немаловажное обстоятельство, что правительственные чиновники стремились максимально ограничить свободное перемещение крестьян – существующие правила привязывали их к возделываемой земле, «поддерживали старые обычаи (340, 154–155).
Размеры земельных владений определялись тем, какой участок можно было обработать парой волов за день. Все члены крестьянской семьи занимались хозяйством, после смерти главы все имущество переходило к его детям. Старший сын принимал на себя обязанности отца, касающиеся прежде всего заботы о женщинах семьи, землю же делили. В силу этого возникало множество малых и экономически слабых хозяйств. Дочерям доставалось наследство в два раза больше, чем невесткам, причем они должны были оставаться в полученном хозяйстве, которым управляли их мужья. При заключении брака у кади между лицами, чьи земельные участки находились рядом, они могли быть объединены в один, что увеличивало урожайность. Арендаторы должны были извещать своих феодальных хозяев обо всех произошедших изменениях, но не было случая, чтобы какая–то семья произвольно была лишена земли, находящейся в собственности султана, если она соблюдала агротехнику и платила налоги. Если же арендатор не занимался хозяйством как положено, то на него накладывали штраф, пропорциональный размеру земельного надела, а после трех лет плохого хозяйствования его лишали этого надела.
Большая часть сельского населения проживала в гористой местности, вдали от дорог и имела спорадические контакты с внешним миром. Поэтому, находясь в таких условиях, замкнутые в себе крестьянские общины почти всем обеспечивали себя сами. Все хозяйственные орудия (плуги, бороны, сани и пр.) производились на месте, в основном из дерева. Овцы и козы давали не только молоко, из которого вырабатывались продукты, составляющие вместе с овощами пищу крестьян, но и кожу и шерсть, идущие на изготовление одежды, обуви, шатров, ковров, пледов и мешков. Крестьяне (и горожане) очень хорошо обращались со своими животными; и хотя время от времени забивали их на мясо, а также использовали на тяжелых, монотонных работах, однако весьма редко к ним относились жестоко и даже самые бедные заботились о них не меньше, чем о своих детях. Существовало много хозяйств, занимающихся выращиванием племенных животных, хватало также квалифицированных ветеринаров. Особо заботились о конях – они не знали ни крика, ни битья, на ночь их укрывали шерстяными одеялами, а владельцы скакунов прекрасно разбирались в «генеалогии» жеребцов.
Дома крестьян представляли собой, по сути, выкопанные на склонах холмов ямы, извлеченную землю использовали для возведения стен и покрытия крыши, которая зарастала травой. В результате оставался видным только вход, а на поросшей дерном крыше паслись овцы и играли дети. Часть дома предназначалась для женщин и находилась в глубине, а конюшня и овин примыкали к переднему, главному помещению, обогревая его зимой теплом животных. Внутри, как во всех турецких домах, вещей было мало – пара диванов с одеялами, одежда, все же остальные вещи находились в кожаных торбах; полы были устланы шерстяными коврами. Помещения блистали чистотой, особое внимание уделялось той комнате, где обычно обедали. Принимая пищу, члены семьи сидели «по–турецки» на полу; меню же их составляли хлеб с солью, лук, чеснок, огурцы, йогурт, сыр и сушеные или свежие овощи. Баранину или курицу с рисом подавали в особых случаях; редко лакомились сладостями и напитками: щербетом, виноградным соком и водой с медом или сахаром.
Так как Анатолия формально была мусульманской, то местная народная религия была пронизана домусульмански–ми верованиями, обрядами. «Независимо от этих языческих пережитков, – отмечает Р. Льюис, – в некоторых районах было сильно влияние различных мусульманских сект. Как в городах, в провинции большой популярностью пользовался орден дервишей–бекташитов, чьи обряды совершались публично в атмосфере радости и доброжелательства; в некоторых деревнях весьма живы были традиции мевлевитов» (340, 160). В начале нового года в некоторых районах праздники отмечали траурными шествиями, а в деревнях с шиитскими: традициями (напомним, что турки в основном были суннитами) инсценировались представления, показывающие мучения Гуссейна, которые сопровождались дикими танцами нередко заканчивались кровопролитием.
Деревенские увеселения, в общем, отличались простотой: крестьяне устраивали развлечения, практически состоящие из местных танцев и иногда театральных представлений, где женские роли исполняли мужчины. Эти увеселения приурочивались к таким семейным праздникам, как рождение ребенка, обряд обрезания и свадьба, а также к празднествам, отмечающим смену сезонов года, начало или конец некоторых сезонных работ и т. д. Когда заканчивалась пора дождей, ребята с зажженными фонарями в сопровождении музыканта обходили дома с пением и танцами, а иногда в открытые двери вносили фонари, символизируя приход Солнца; другие празднества устраивали в связи с окончанием уборки урожая и наступлением зимней поры – исполнялись танцы, символизирующие смерть и воскресение к жизни, или начало нового годового цикла. К этому следует прибавить еще сельские ярмарки, организованные в большинстве округов и имеющие весьма давние традиции. Так как крестьяне прибывали на них издалека, то они длились не меньше трех дней – как правило, целую неделю и больше. Охрану этих необычных для условий деревенской жизни больших скоплений народа от возможных нападений грабителей несли солдаты, специально для этого присылаемые властями. На таких привлекательных выставках сельскохозяйственных продуктов и изделий местных ремесленников выступали группы танцоров и ставились драматические представления.
В местных танцах не только сохранялась фольклорная традиция, они представляли собою ту форму искусства, которому крестьяне уделяли наибольшее внимание. И если танцующий из какой–либо групп замечал, что другой танцующий превосходит его своим мастерством, он уступал ему место. Существовало множество разнообразных танцев: одни исполнялись шеренгой, другие полукругом, держась за руки или за плечи, а иногда несколько танцующих исполняли танец одновременно, но отдельно, не обращая внимания друг на друга. Женщины и мужчины танцевали отдельно; там же, Где исполняли танец вместе, им запрещалось касаться друг друга, они держались за концы платочков. На танцы одевали самые лучшие одежды: женщины облачались в свадебные платья, опоясывались серебряным поясом, а головной убор украшали золотыми монетами; мужчины танцевали в вышитых жилетах, опоясанных кушаком, за который затыкали украшенный драгоценными каменьями кинжал, а шаровары подвязывали под коленами, чтобы было легко танцевать; и мужчины, и женщины обувались в чувяки, сшитые из мягкой кожи. Танцы сопровождались песнями и музыкой; исполнялись также и религиозные танцы, доводящие участников до самозабвения. «Танец был всеохватывающим явлением, – отмечает Р. Льис, – своими корнями уходящим в незапамятные времена; возникшие из языческих ритуалов танцы содержали в себе давно забытые элементы экзорцизма и выражали поклонение силам природы» (340, 163). Ислам безуспешно пытался искоренить эти древние танцы – крестьяне просто игнорировали его предписания и культивировали именно эти танцы, протестуя таким образом против подобных запретов. Можно сказать, что для нравов анатолийского крестьянства характерен определенный синкретизм, когда языческие и мусульманские элементы переплетались в обыденной жизни.
Свои нравы присущи японским крестьянам, чьей основной функцией является выращивание риса для самураев, возделывание хлопка и выделка шелковых изделий (325, 50–61). Не случайно Тоётоми Хидаёси, этот японский Иван Грозный, осуществил земельную реформу, чтобы резко увеличить производство риса, которым выдавалось жалованье всем чиновникам, придворным и самураям. И самое интересное состоит в том, что урожай риса после проведения в жизнь жесткими методами аграрной реформы заметно вырос. В социальном плане произошла подлинная реставрация крепостничества в масштабах всей страны.
В соответствии с реформой крестьяне навечно прикреплялись к земле и должны были вести мелкое самостоятельное хозяйство, причем из них формировались сельские поселения с четко очерченными административными границами. Во главе этого поселения находился сельский староста, непосредственно подчинявшийся феодальному чиновнику, который представлял интересы дайме. Весьма сильно было ограничено крестьянское самоуправление, у всех крестьян отобрали оружие (они были вооружены местными феодалами, чтобы участвовать в борьбе феодалов между собой; теперь же с созданием централизованного государства, надобность в этом отпала). Для нашего изложения существенны те нововведения Тоётоми Хидаёси, которые оказали влияние на крестьянские нравы, а именно: «В самой деревне насаждалась система коллективности ее жителей за неукоснительное выполнение всех феодальных повинностей. Уже в это время зарождалась печально известная система пятидворок (гонингуми), с помощью которой в стране вводилась повальная слежка за людьми, устанавливалась так называемая коллективная ответственность, по которой за малейшую провинность кого–либо из крестьян наказанию подвергались все жители пяти соседних дворов, а в особых случаях и вся деревня. Отсюда – постоянная слежка соседей друг за другом, доносы, которые всячески поощрялись феодальными властями. Добровольные и платные осведомители щедро вознаграждались» (106, 229–230).
В этом Тоётоми Хидаёси отнюдь не оригинален – как и все диктаторы, он, не полагаясь на одну только силу, стремился использовать весь арсенал методов и средств разобщения людей, чтобы держать всех в страхе. Так, еще задолго до него основатель китайской императорской династии Мин Чжу Юаньчжан (XIV в. н. э.) отдал распоряжение провести обследование населения, в результате которого оно все было разбито на стодесятидворки и десятидворки, чтобы было удобнее взимать налоги и контролировать всех жителей империи. Для этого был издан указ, согласно которому стодесятидворка, десятидворка и соседи должны знать все друг о друге и доносить о подозрительных лицах и скрывающихся от властей. В противном случае все они наказываются как за соучастие в преступлении: «Если в стодесятидворке среди ста семей все же окажется скрывающийся, если эти семьи не донесут на него, а соседи и родственники не схватят его и если этот скрывающийся совершит неправильные поступки в общественных местах, городах или поселках, то такой преступник подлежит аресту властями и подвергается казни, а соседи по стодесятидворке и десятидворке отправляются в ссылку» (297а, 177–178). Доносчики же получали награду и славу. Атмосфера всеобщей подозрительности и шпиономании порождает нравы, когда донос и клевета считаются чуть ли не высшими добродетелями, а честность, доброта и порядочность рассматриваются как признаки слабости и неудачливости человека. Культивирование подобного рода нравов в конечном счете задерживает развитие общества и ведет к деградации культуры. «История, к сожалению, – отмечает А. Искандеров, – наказывает не самых диктаторов, которые к тому времени в силу естественной смерти или иных объективных причин уже часто сходят с исторической сцены, и не тех кто делал диктатора диктатором, безбожно раздувая кадило личной власти, а само общество, ибо все эти необходимые атрибуты деспотического режима и полицейского государства лишают общество динамического развития, обрекая его на социальную, экономическую и культурную отсталость» (106, 230). История свидетельствует, что развитие Японии задержалось на долгие годы как раз в силу существования такой системы тотального контроля над всем населением страны и поощрения такого рода нравов.
Следует отметить, что Тоётоми Хидаёси удалось к концу своего пребывания у власти уложить жизнь японского крестьянства в прокрустово ложе жестких феодальных законов и добиться строжайшей регламентации всего уклада крестьянского быта. Пришедший на смену правлению Тоётоми Хидаёси режим Токугава стремился осуществить следующий идеал общества: «Он представлял модель экономики принципиально земледельческого общества с минимальной торговой деятельностью, где самураи властвовали, крестьяне производили материальные блага, а купцы занимались распространением этих благ» (330, 166). Однако данный идеал оказался неосуществимым уже в момент своего появления, ибо он был анахронизмом. И тем не менее сегунат проводил «реформы», суть которых состояла в том, что на крестьянство хлынула лавина законов, ограничивающих его достаток, и постановлений, противодействующих плохой обработке земли. Наряду с этим ученые–конфуцианцы настаивали на возвращении страны к идеальному земледельческому хозяйству.
Во все время существования режима Токугава не исчезало ностальгическое видение общества, в котором самураи делили бы с крестьянами простую жизнь в Деревне. Новое объединение сословия–класса самураев и крестьянства позволило бы самураям воскресить боевой дух и добродетель умеренности, ибо им хватило бы части употребляемого ими риса. И крестьяне тогда вздохнули бы с облегчением, освобожденные от тягот налогов и находящиеся под патерналистской опекой самураев. Сюда прекрасно вписывалась существующая в японском обществе весьма разветвленная система кровного родства – клановая организация. Члены одного клана вначале все жили в одной деревне, затем клан стал охватывать всю провинцию, хотя появление сословия самураев привело к изменению понятия клана. Жители одного региона находились под властью главы клана, ответственного за все. Вот почему на такой политике «возвращения к земле» настаивали дайме, они предпринимали даже единичные попытки воплощения ее в жизнь, особенно те, чьи подопечные оказались в трудной финансовой ситуации, Однако вся совокупность условий, господствующих в Японии, воздействовала в противоположном направлении, к экономической дифференциации и коммерциализации.
Когда наступила эра Мейдзи и клановая система была отменена, тогда люди стали всё чаще перемещаться из деревни в деревню и из провинции в провинцию, в крестьянском сообществе стали развиваться ремесла и промыслы, которые зачастую ничего общего не имели с земледелием. Деревенская семья стала охватывать не только кровных родственников, но и лиц, занимающихся теми же профессиями и родом деятельности. В результате японская семья была скорее социальной группой, чем состоящей из кровных родственников семьей; к ней относились также слуги и «клиенты». Понятно, что японская сельская семья была гораздо многочисленнее семьи, опирающейся на кровнородственные связи. Она заботилась об общем благе, каждый ее член участвовал в коллективной деятельности, приносящей доходы или потери.
Именно семья играла значительную роль в заключении брака, причем в крестьянской среде женились и выходили замуж по любви (в отличие от горожан и представителей аристократии, где любовь считалась чем–то лишним). Интересно отметить, что в крестьянских семьях существовал фактически матриархат, так как женщины трудились наравне с мужчинами, занимались торговыми операциями, кормили шелкопрядов и пр. (329, 134). И, наконец, следует отметить, что японские крестьяне (как и представители других сословий) всегда были веселыми людьми, даже в минуты неудач они пользовались любым свободным временем, чтобы удовлетворить какую–нибудь из своих склонностей. Традиционный японец часто любит смотреть различного рода спектакли; в целом, он не гоняется за плотскими удовольствиями, в противоположность западному индивиду, которых японцы конца XIX века считали «чувственными» существами, он выше всего ставил эстетические наслаждения или удовольствия, вызываемые зрелищем или игрой, которая требует быстрой реакции или ловкости; японский крестьянин любил вкусно поесть и хорошо выпить, разумеется, в силу своих материальных возможностей. Рядовой японец редко мог позволить себе развлечения, ибо в большинстве случаев ему приходилось бороться с трудностями жизни, на что уходила почти вся его энергия.
С иными нравами приходится сталкиваться при знакомстве с образом жизни французских крестьян абсолиютистской эпохи. Прежде всего, в отличие от японского крестьянина, который на социальной лестнице находился выше сословия купцов и ремесленников (по крайней мере, формально), французский крестьянин в общественном мнении представал в нечеловеческом облике. Уже во французской поэзии и поэзии вагантов оценка мужика является резко уничижительной и отрицательной. Во «Всепьянейшей литургии» ненависть вагантов к крестьянам находит самое откровенное выражение: «Боже, иже вечную распрю между клириком и мужиком посеял и всех мужиков господскими холопами содеял, подаждь нам… от трудов их питаться, с женами и дочерьми их баловаться и о смертности их вечно веселиться». В «грамматическом упражнении» вагант склоняет слово «мужик» таким образом: «… этот мужик, этого мужлана, этому мерзавцу, эту сволочь…» и далее в подобном же роде, и в единственном, и во множественном числе. В «Мужицком катехизисе» читаем: «Что есть мужик? – Существительное. – Какого рода? – Ослиного, ибо во всех делах и трудах своих он ослу подобен. – Какого вида? – Несовершенного: ибо прежде, чем петух дважды крикнет, мужик уже трижды обгадится…» (73, 21). Из этих фрагментов французской литературы видна ненависть к крестьянам, которых считают нелюдями, стоящими вне морали и вне культуры. Такого рода установка французской литературы раннего средневековья сохранится и в дальнейшем.
Упоминавшийся выше Л. Февр отмечает, что и в XVI столетии сам крестьянин чувствовал себя ближе к животным, нежели к людям: «Это масса бедняков, обездоленных, отсталых, невежественных, тех, что много работают и страдают, кого едва отличают от скотины и кто сам зачастую испытывает больше братских чувств, живя среди скотины, чем при общении с себе подобными» (291, 337). Эти бедные крестьяне, лишь слегка обтесавшиеся в силу того, что ходили в школу, где сносили побои сельского полуграмотного священника и научились с грехом пополам служить мессу и твердить молитвы из требника, ежедневно посещали церковь. Они стоят на богослужении в полинявшей от многих стирок одежде, уставшие от тяжелой работы и погрузившиеся в мир грез и мечтаний. Они крестятся потому что так положено, становятся на колени и поднимаются с колен, слушают краем уха песнопения и молитвы, и в то же время их мысли блуждают в полях и лесах, где у дуба Фей с прохладным источником ночью собираются пить воду сказочные драконы, покрытые медной чешуей и осыпанные жемчужными каплями. В глубине души они хранят память о языческих культах и верованиях, несмотря на массированную обработку их сознания католическими проповедниками: «Могучие потоки народной религии природных сил, стихийного пантеизма текут через все средневековье – не будем об этом забывать – и через все Возрождение. Людей, которые дали этой религии соблазнить себя, увлечь, утянуть невесть куда, – таких людей христианство обогатило, наверное, одним представлением о Дьяволе – этом противобоге негодяев» (291, 337–338). Языческие верования живут в сердцах французских крестьян, подпитывая древние коммунистические идеи.
И сама социальная действительность тоже способствует этому – ведь французского крестьянина давят громадные налоги, десятина «обычная» и «необычная», он страдает от ущерба, наносимого охотой дворянина на его полях, от придирок и злоупотреблений правосудия. Крестьянин стремится отстаивать свое право на воду и дерево, на рыбу речную и дичь полевую, на лес с пчелами и зверями. Неудивительно, что крестьяне собираются на тайные сходки, где зарождаются несметное число бунтов, подавляемых чуждым им миром.
Для нравов французских крестьян рассматриваемой эпохи характерна своеобразно понятая религиозность. О ней Л. Февр пишет следующее: «Религиозность заключалась в том, чтобы, находясь в церкви, читать одну за другой молитвы, перебирать четки, пока священник совершает богослужение. Это значило строго поститься в Великий пост, в другие постные дни; не работать по воскресеньям и в дни праздников; молиться ежедневно; два или три раза в жизни совершить паломничество, близкое или далекое; лучше всего наперекор всем стихиям добраться до Святой Земли – не страшась ни пиратов, ни турок, ни штормов» (291, 334–35). Вообще, в сердце французского крестьянина (как и у других представителей третьего сословия) заложено стремление к странствиям, замешанное на старой закваске бродяжничества и крестовых походов.
Семейная жизнь крестьян той эпохи характеризуется неопределённостью отношений между родителями и детьми. Во всяком случае ясно одно – исследователям ничего неизвестно о господствовавших чувствах в семье. Жизнь была тогда весьма суровой, на крестьянина обрушивалась масса несчастий и злоключений; чтобы перенести различного рода напасти, он должен был иметь толстую кожу, дубленую шкуру (в прямом и переносном смысле). Возможно, что за грубой внешностью скрывались родники нежных и тонких чувств; однако наша ретроспективная история чувствований исходит из регистрации внешних проявлений эмоций и чувств крестьян. «А то внешнее, что мы наблюдаем в XVI веке, – подчеркивает Л. Февр, – часто беспощадно и сурово. В семье умирает ребенок, два ребенка, пять детей в нежном возрасте, унесенные неведомыми болезнями, которые не умеют отличить одну от другой, которые никто не умел тогда ни распознавать, ни лечить; сухое свидетельство из семейной книги, просто дата, сообщение о факте, после чего автор записи, отец, переходит к какому–нибудь более значительному событию: сильные заморозки в апреле, уничтожившие надежду на хороший урожай, или землетрясение – предвестник великих бедствий?» (291, 296). Перед нами только констатация факта о смерти детей и ничего больше, что может свидетельствовать о неразвитости чувств.








