Текст книги "Байки деда Игната"
Автор книги: Виталий Радченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
БАЙКА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,
про то, как «свои» коней уводят, про конокрадство вообще и про лошадок отца Ди про лошадок отца Димитрия в частности
– Отож цыган не зря сказал, – усмехаясь, говорил дед Игнат, – шо крадена кобыла завсегда дешевше покупной, яка бы не была погода, хочь в зиму, хочь в лето… Были в те стародавние времена, по уверениям деда, настоящие конокрады, умевшие уводить чужих лошадей изобретательно и хитро. Вот тут у нас в станице лет десять тому назад угнали колхозную клячу, так то разве была покража? Паслась себе без присмотру та худоба в придорожной канаве, и когда увели ее, никто не «чухнулся». Была коняка, а может, ее и не было! А если и была – то надо думать, пошла куда по своим кобыльим делам… И не конокрады ее прибрали, где его найдешь, того конокрада? Перевелся… Как выяснилось, свои конюха-сторожа и спровадили ту, скорее всего, последнюю в их колхозе лошадь ближним татарам на колбасу. Есть у татар такая самодельная колбаска, «козичкой» называется – без конины не справишь, и, как говорят, конина та должна быть от краденой лошади, иначе будет колбаса не колбаса, а с краденым конским мясом – лучший сорт, вкуснота тебе и острота, и подлинный смак. Кто понимает, конечно… Колхозные сторожа не понимали и взяли за ту коняку четверть бурячного самогона, вонючего, но крепкого. Их судили, но потом отпустили на поруки – колхоз дал цидулю, что они раньше в конской краже замечены не были и обещают впредь коней больше не красть. И то была правда! Какие с них конокрады, прости Господи!
Вот в старопрошлые годы конокрады были – настоящие мастера. Таких конокрадов, как у нас на Кубани, может, на всей Руси Великой не бывало. Ну, разве что на Дону или Тереке, все ж там конь тоже был в особом почете, а там, где он есть, тот самый конь, там должен быть его увод, или – кража, если по-простому.
Конечно, угоняли их, коней, всегда, а у казаков конский угон еще был особенностью воинского промысла. Когда граница с азиятами проходила по Кубани, то и наши казаченьки, а тем более сами азияты-горцы совершали набеги на сопредельные земли, и лучшим трофеем, военной добычей, были конские косяки-табуны, в крайнем случае – «баранта», то есть отара-другая овец. И пригнать табун лошадок – это была доблесть, о таких случаях докладывали начальству, а о «баранте» особенно не хвастались, – их, тех овец, тогда на Кубани и за Кубанью была тьма-тьмущая, в общем – «як бдчжол»…
Не без того, что и закубанские абреки налетали на наши стада-табуны и угоняли их в свои аулы, и то уж была их добыча, их доблесть… И долго еще после замирения, нет-нет, да те абреки прорывались на правобережье Кубани, промышляли «баранту» или лошадок, казачкам же было строго-настрого заповедано не обижать мирных черкесов, не совершать на их земли предерзких разбойных наездов.
Отошли, забылись те веселые времена, и конский промысел выродился в конокрадство, что было уже не доблестью и почетом, а делом презренным и осуждаемым, так как угоняли теперь лошадушек свои у своих, а это было все равно как предательство и попрание святых уз казацкого товарищества. Правда, конокрадство всегда стремились приписать цыганам, или еще кому-то чужому, но ловились чаще свои. Слава на волка, а шалят-то пастухи… Да и кто из чужих мог знать наши стежки-дорожки, свычаи-обычаи, кто мог, не привлекая к себе внимания, выследить, где ночуют сегодня те кони, где и как их закрепляют-запирают…
Свои в гости ходят, свои шкоду шкодят, свои зависть плодят, свои коней уводят…
И в пример такому суждению дед Игнат вспоминал случай, очевидность которого подтверждала его правоту. А дело было такое. У друга батьки Касьяна, станичного священника отца Димитрия на старость завелась пара добрых коней. Купив бричку на красных колесах, на них объезжал он окрестные хутора, совершая свои требы. Ездил, когда возникала нужда, в Катеринодар, на рынок там, в гости к зятю и, случалось, к самому благочинному – отцу Елпидифорию, по делам прихода – яко к начальнику своему, поисповедоваться, а то и просто – засвидетельствовать почтение, получить от него благословение или отеческое наставление. Кони были ладные, не заезженные, а главное – любимые хозяином.
– И не было такого станичника, – вспоминал дед Игнат, – который, полюбовавшись на выезд батьки Мытра, не почисав бы потылицу (т. е. затылок) и не сказав бы, шо добре живе поповска братия, як имеет таких коней! А зависть плодить – черту годить…
– Шож, – вздыхал дед, – у каждого свой грех, только у одного он с маково зернятко, а у другого – с головку того мака, а у третьего – с вавилоньску башню! Та не про то наша байка… Хоть трохи и про то… И вот однажды по ближним станицам прокатилась очередная волна конокрадства. Оно всегда проходило волной. Тихо-тихо, и вдруг – слышишь: в том углу украли лошадей, через неделю – в соседнем… Жди третьего случая! Так вот, когда такая волна стала приближаться к нашему юрту, отец Димитрий, посоветовавшись с благочинным, помолясь, справил воротный запор, ночами по несколько раз выходил на свое подворье, бдил… А когда воры-конокрады нахрапно увели строевого коня со двора станичного писаря, то спать ложился на конюшне, тем более, что лето в тот год было на редкость теплым, если не сказать – жарким. А тут как раз случилось, что у него гостевал племянник, матушкиной сестры родной сын – молодой хорунжий Полтавского полка. И тот лихой офицерик, уезжая, подарил дядьке своему, то есть отцу Димитрию, револьвер. Так, на всякий случай, чтобы он, дядько, чувствовал себя увереннее в смутную конокрадную пору. Оно, конечно, священнику револьвер, может, и противопоказан, но будучи под хмельком, отец Димитрий, посомневавшись, взял оружие.
Конюшня была просторной. Постелет он у ее широких ворот прямо на земле пуховые перины, накинет на них рядна, положит рядом матушку Аграфену и посапывает себе до утра. Кони отдыхают в своих стойлах, позвякивая цепными чембурами, из открытых дверей идет прохлада, а для верности у отца Димитрия под подушкой – заряженный и всегда готовый к бою тот самый племянников револьвер.
И вот однажды в теплую лунную ночь отец Димитрий посреди сна вдруг почувствовал какую-то душевную неуютность. А спал он, как оказалось, на спине. Подумалось сквозь дрему, что это от непривычки телесного положения. А может, лунный свет оказал на святого отца свое небесное притяжение, но только стало ему как-то сумно и тревожно. Приоткрыл он глаза и видит: прямо перед ним с вилами наизготовку стоит кладбищенский сторож Пантелей Шкандыба. Стоит и водит теми вилами у самой шеи священника.
Отец Димитрий его сразу узнал. Еще бы: именно он, станичный поп, годов так десять тому назад посоветовал атаману и «обчеству» взять на кладбище того Пантюху, только что вернувшегося по ранению со службы и тут же похоронившего старуху-мать. Был Пантелей в роду своих Шкандыб последним и по старинному обычаю носил в левом ухе большую медную серьгу. По команде «равняйсь» все в строю поворачивали головы направо, и та серьга сверкала во всей красе перед командирскими очами. Начальник старался такого бойца по возможности не посылать на опасное дело, чтобы этот казачий род не пресекся в случае гибели его последнего представителя. Пантюха все же попал в какую-то передрягу и вернулся со службы с укороченной ногой и безобразным шрамом через всю щеку – от носа до уха. Не зря, видно, говорят, что Бог шельму метит…
Родных у него после смерти матери не осталось, и отец Димитрий пожалел безродного, попросил взять его на кладбище для присмотра за порядком. Надо сказать, что в работе своей Пантюха был ревностным и рачительным, содержал кладбищенское хозяйство в должном порядке и, несмотря на свою мрачноватость и необщительность, частенько заходил к отцу Димитрию – помочь по домашним делам, гвоздик где какой забить, а особенно если случалась нужда – кабанчика к Рождеству заколоть, или, допустим, к святой Пасхе какому гусаку-индюку отрубить голову. Отцу Димитрию по сану его такие дела вершить не полагалось, матушка же крови боялась пуще смерти. Вот Пантюха и выручал…
Свет от луны падал прямо в открытые двери конюшни, ярко освещая Пантелея с вилами, лик его озверелый и медную серьгу в левом ухе. Скосив полуоткрытые очи, отец Димитрий увидел, что кто-то возится у стойла, отвязывая коней. Что было тут делать? Ведь только шевельнешься, как Пантюха всадит в тебя вилы – с такой же сноровкой, как он колол тех кабанчиков. Затаившись, отец Димитрий мысленно молил Пресвятую Богородицу и всех святых, в земле нашей просиявших, чтобы, не приведи Господь, не проснулась его матушка и не дала повод тому аспиду Пантюхе совершить свой смертоубойный грех…
Наконец, пантюхин напарник отвязал лошадей и повел их на выход. Подойдя к лежащим хозяевам, он осторожно перешагнул их, и за длинные чембура потянул за собой коней. Те также осторожно перешагнули через спящих (умная худоба!) и весело зацокали по выложенному красным кирпичом поповскому двору. Пантюха убрал вилы от горла отца Димитрия, обошел священника и, прислонив свое грозное оружие к стенке, заспешил за товарищем. Отец Димитрий, дрожа от пережитого ужаса и обуявшего его гнева, выхватил из-под подушки револьвер.
– Ах вы, анафемы! – возопил он изо всех сил и поднял стрельбу. Злоумышленники от неожиданности бросили коней и кинулись наутек. Почуяв переполох, откуда-то выскочили дремавшие доселе дворовые собаки и с лаем кинулись за конокрадами, но тех уже и след простыл. Кони же, почувствовав свободу, развернулись и, ни в чем не сомневаясь, поцокали вновь к родимому стойлу, в конюшню… Отец Димитрий вдруг с ужасом осознал, что был на грани пролития крови, а то и того хуже – лишения жизни, хотя и злоумышленников, но людей, созданных по образу и подобию Божьему. – Господи, – бросился он на колени, – прости и помилуй меня, раба твоего, за прегрешения вольные и невольные… Долго молился он, благодаря Бога за то, что отвел его от великого греха, а утром, закинув окаянный револьвер в старый колодец, пришел к другу своему, нашему батьке Касьяну. Залезши на башню-«бикет», они за малым самоваром, поразмыслив все как следует, решили не предавать дело огласке, разве что на исповеди благочинному, потому что про того Панька ничего никому не докажешь, и положиться на суд и волю Божью…
– Оно так часто бывает, – рассуждал дед Игнат, – трудное какое дело сразу решению не поддается, а отложишь его, глядишь, оно якось само собой образуется…
И суд тот свершился. Правда, не сразу, ибо, как известно, Бог правду видит, да не скоро скажет. Примерно через год, пропавший перед тем недели за полторы-две Пантюха был найден в степи, бездыханно лежащим на развилке трех глухих, давно не езженных дорог. Обезображенный погодой труп его, однако, не имел видимых признаков насильственной смерти. По общему мнению станичников, душа у него отлетела самопроизвольно, не совладев с шатостью грешного тела. И то ведь: попала собака блохе на зуб…
Отец же Димитрий, мысленно давно простивший Шкандыбу, еще до этого происшествия, смиряя гордыню, пожертвовал своих красавцев-коней инокиням Лебяжьей обители вместе с упряжью и бричкой на красных колесах. Памятуя, что сам Христос ездил всего лишь на осляти, завел себе одноконную тележку с ладной доброезжей лошадкой. Так, для всякой хозяйственной надобности, чтобы для дела, а не для возбуждения зависти и корысти людской.
Вот такая история с конокрадством приключилась в наших краях. Слава Богу, не отмеченная смертоубийством, ведь в иных случаях и такое бывало, чего греха таить. Как тут не сказать, не признать, что угонная добыча коней лихими набегами в стародавние времена была куда интересней, если не благородней… То была открытая доблесть и боевой трофей, отбитый у противника на правах взаимности. Последние же коннодобытчики шарпали коников впотай, «крадькома», и у своих. Часто случается, что именно так и вырождается доблесть в подлость. И потому лучше было бы, чтобы подобных историй вообще не случалось никогда!
Да что поделаешь: коли были те кони, то были и конокрады. Так уж оно на этом свете повелось, и по всему видно – не скоро переведется.
– А подумать, – говаривал дед Игнат, – так ни кони, ни гроши, ни друга казна-богатство тут ни при чем. – И подчеркивал, что когда всего этого у одних много и мало у других, появляется первый звонок к воровству, а потом оно на просторе цветет и множится… Но вору и слава воровская, будь-то конокрад-казнокрад, или так – мелкий воришка…
БАЙКА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ,
про то, как Игнат первый раз в город ездил, что он там видел, и как ему это не понравилось
В старину люди на нашей Кубани жили оседло. Казак только на службе вместе со своим полком мог предпринять какое ни то путешествие, и то в основном по Кавказу и к турецкой границе. Это потом, с преобразованием Черноморского войска в Кубанское, наши деды и прадеды побывали на Балканах, в Манчжурии и еще Бог весть где. Исключением была война с Наполеоном, когда наши прапрадеды прошли-проехали все европейские державы до самого Парижа. В более или менее отдаленные края ходили чумацкие обозы, в основном по югу России. Потому батько Касьян и считался таким бывалым и «цикавым», так как набрался всякого-такого в довольно дальних краях. Да и поближе к нам по времени казаченьки до службы и после нее сидели по своим куреням, пахали землю, убирали жито-пшеницу, занимались своим хозяйством, и поездка в соседнюю станицу, а уж в «город», как тогда повсеместно называли Катеринодар, была событием. Женщины так вообще дальше своего станичного угла никаких путей-дорог не знали. Свой двор, свой надел в степи, когда ни то – выход на базар, а по праздникам – в Божью церковь – вот и вся география с топографией наших прабабушек. И их бабушек и прабабушек тоже… Бабе дорога – от печи до порога…
Вот почему деду моему Игнату так запомнился первый его выезд в «город». Это же было, по его тогдашним понятиям, почти кругосветное путешествие того же Магеллана, или же скажем, поход генерала Пржевальского в родные края его, значит, знаменитого коня-лошади.
Как-то по осени засобирался батько Касьян в «город» – отвезти на ссыпку зерно и на выручку от той продажи купить кое-какие припасы, нужные для дома, для хозяйства. Сыну Игнату велел приготовить чоботы и шаровары, что само собой было уже событием, ибо, по обычаю тех времен, ребята до зрелой юности бегали в длинных рубахах без штанов, и босиком даже в зимнее время. Правда, если приходилось что-то делать по хозяйству в мороз, то сверху накидывали кужушок, а ноги совали в какие ни то опорки…
– В город приехали затемно, – вспоминал дед Игнат. – Ночевать остановились у родича – дядьки Охрима, двоюродного брата старшего Касьяна, который после службы женился на городской, поступил в казачью управу, и имел после этого постоянное проживание в Катеринодаре. Двор у него был самый что ни есть станичный – большой, с садом, множеством сараев и сараюшек, хата – со всем по-хуторскому приземистая, крыта камышом… Но вот внутри ее Игната поразили две вещи – большая «линейная» керосиновая лампа, подвешенная под потолок и ровно освещавшая всю комнату (в обычных хатах по вечерам чадил «каганец» на столе, и свет от него высвечивал только этот стол, а по углам стоял полумрак), и еще – деревянные полы вместо привычной «доливки» – глинобитного основания, периодически подмазываемого пахучим кизячим раствором. Лампа казачонку понравилась, а полы он мысленно, про себя, не одобрил: ходить по ним было непривычно твердо, со стуком, и он, боясь этого стука, ходил на носках… Пока батько с дядьком Охримом и Спиридоном вспоминали родичей и знакомых, охали и вздыхали, хозяйка накрыла стол. За вечерей взрослые, как полагается, выпили по чарочке доброй «терновки», привезенной братьями-станичниками, а потом и по другой – за встречу, за здоровье, еще за что-то. В общем, все чин по чину…
Детей у дядьки Охрима была мала куча. Старших дед Игнат не помнил, кто-то из них был на службе, кто-то еще где, а вот со своим ровесником Левком сразу сошелся – ведь он был не только погодком, но еще и братом, пускай троюродным. Утром, когда старшие уехали куда-то закупать железные пруты и полосы, хомуты и еще что-то, Левко поводил Игната по двору, показал ему ребячьи закоулки, угостил очень сладкими сливами. Их дружба сохранилась на многие годы, и потом, лет через тридцать, в годы Гражданской смуты-заварухи, он, правивший чем-то в канцелярии казачьей управы, взял к себе писарчуком сына Игната – Грицька, определив тем самым его судьбу на многие годы, если не сказать – на всю жизнь…
Запомнился Игнату городской рынок. Торговля проводилась с возов или с земли: расстилалась какая ни то ряднина или кошма, и на ней в беспорядке рассыпались предлагаемые покупателю вещи. Где-то ближе к выходу на рынок разместились гончары. Свой товар они выставляли на земле живописными кругами – в центре массивные макитры и сулеи, ведерные корчаги, потом шли глечики – кувшины поменьше, баклаги, кухлики, подойники. Ближе к краю клумбы мелкого гончарного искусства – каганцы, блюдечки, чашки, горшочки и «горшенятки», миски и мисочки, махотки, кружки, пляшечки и стопки, солонки и перечницы, и масса всего другого, потребного человеку в нехитром его домохозяйстве. И вся эта гончарная радость была чистенькой, незакопченой, излучала свет и тепло…
Тут же на подстеленных досках стройными рядами табунились игрушки – коники-лошадки, свинки и лебеди, расписанные глазурью разного рода свистульки с дырочками по боками и сверху. На таких свистульках иной умелец высвистывал «Во саду ли в огороде», «Чижика» или марш «Гром победы»…
– Да, – вздыхал дед Игнат, – умели в старовыну делать добрый посуд! Молоко или там яка вода в глечике в любую жару сохранялась прохладной день, а може, и два… А в глазированной миске борщ не остуживался за весь обед. Не то шо сейчас – нальешь его в тарелку, череэз минуту тарелка накалилась – не дотронешься, а через пять минут борщ охолонув и вкуса уже нема… А еще запомнился ему рыбный ряд. И не обилие в нем рыбы, что само собой разумелось, ибо там было все, что ловилось, солилось, сушилось, а главное – шло на потребу живым: ночью вытащили ту чудо-рыбину из воды, а ранним утром она – вот она, бери – не хочу… Поразили его сомы – таких он не видел ни у себя в станице, ни даже потом, в самом Петербурге, где ему пришлось впоследствии быть на царской службе. Сомы были огромными, животастыми, спины черные, а пузо – белое. Лежат на столах и жабрами шевелят. Не сомы, а свинячьи, а может – коровьи туши! И не один или два, а превеликое множество, целое стадо, от края тех столов-прилавков и до другого их края, не меньше сотни, а если и меньше, то только на чуть-чуть… Можно было себе только представить, как эти чудовища вот таким табуном гарцевали по водной толще Кубань-реки! Дед Игнат еще малым пацаном выхватил из ерика сома с аршин, да так перепугался усатого зверюгу, что с криком бежал от воды до самого дома, волоча за собой по пыльному шляху ту рыбину на длинной леске из конского волоса. И было чего пугаться? Если сравнить того соменка с увиденными на базаре – он был так, блоха на шелудивой собаке.
А раки! Ах, какие то были раки! Клешня – с добрую мужскую ладонь, а самое-самое, что есть в раке съедобного – его «шейка», так с руку толщиной! Шевеля розовыми усищами, они со скрежетом переползали друг через дружку, и казалось, о чем-то «балакали» промежду собой. А продавали их не так, как нынешних рачат – на десяток, а пятак ведро, а даже не ведро, а огромная цыбарка. Это сейчас пошла мода торговать на штучки и на кучки: рубль кучка, а в кучке – одна штучка…
Дед Игнат говорил, что впоследствии, будучи в Петербурге, он видел чужестранных раков. Их по-заграничному называли омарами. Размером они, пожалуй, бывали и побольше кубанских, но – не то! Цвет у них блеклый, а скорлупа мягкая, возьмешь такого омара в руки, а он как бумажный. Да и вкус – куда ему до нашего! Не тот смак, хоть есть его тоже можно, если сварить в добро просоленной воде с укропом… А то еще есть морской рак, крабом называется. У того панцирь наоборот – не то что не разгрызть – пулей не пробить, а вот раковой шейки никакой, одни клешни, да и те как железные. Мясо вкусное, но его очень мало – на зуб не положишь.
И дед Игнат не забывал еще и еще раз напомнить, что все другие раки – не раки, настоящий рак только наш, речной, пусть и не тот большущий рачище, что водился тут раньше и продавался на городском рынке, пусть нынешний «рачок», но чтоб он был наш, и никакой другой! А мелкий даже слаще!
Да, какие то были раки на катеринодарском базаре, на который еще малым хлопчиком впервые в своей жизни попал наш дед Игнат. Не раки, а чудо в зеленой скорлупе, живое, неповторимое чудо…
И еще – сласти. Их, тех конфет, лебедей и петушков на палочке, а то еще длинных, обернутых в цветную стружку и просто витых, полупрозрачных стержней было не так много (конфет никогда не бывает «много»!) – при взгляде на которые слюнки сами текли из удивленно приоткрытого рта. Над всем этим царством-богатством восседала тетка-марафетчица «в три обхвата», в цветастой юбке и блестящих калошах на босу ногу. Не тетка, а «царь-баба»! Она скрипучим, пронзительным голосом зазывала покупателей, всячески расхваливая свой товар, который, как казалось Игнату, в ее похвальбе совсем-совсем и не нуждался.
Дед и в старости любил сладкое, а уж в детские годы был сластена «до оскомы». Из редких упреков бабушки Устиньи Лукьяновны мы знали, что он, будучи еще подростком лет семи, увидев проезжавшего по улице старьевщика, предлагавшего ребятишкам за тряпье-рванину хлопушку и леденцы, обменял ему за петушка на палочке сохнувшую на плетне отцовскую рубашку, за что был, естественно, примерно наказан. Нам об этом позорном в его житии случае дед Игнат по забывчивости не рассказывал… А тут, на базаре, «чималая куча» тех леденцов, таких ярких, пахучих!
Батько Касьян вместе с дядькой Спиридоном накупили для гостинцев из города тех леденцов целый короб, немало досталось на этот раз и Игнату, не зря же он совершил вместе со взрослыми эту поездку в этот загадочный и волшебный город Катеринодар!
На обратном пути батько Касьян «трохи пошутковал» над братом Спиридоном. Ему было шутить, что мед пить («шутковать шо мед куштувать»). Дело в том, что еще при подъезде к городу Спиридон подобрал на дороге почти новую подкову и подковырнул брата, что он, мол, ехал впереди – и не заметил того счастья… «Бувае», – буркнул тогда Касьян, но был, видно, задет братиным укором. Перед выездом от свояка Охрима он вытянул ту подкову из спиридонова воза, и когда они отъехали версты две, бросил ее на самом видном месте в дорожную пыль.
– Стой, – радостно заорал Спиридон, увидев ту железяку, сиявшую «як новый пятак» и не заметить которую было действительно непростительно. – Шо, опять не побачив? – торжественно потряс он подковой и сунул ее в свою телегу.
На привале Касьян, хлопотавший возле возов, «крадькома» утащил у Спиридона его «счастье» и за ближайшим поворотом опять подложил подкову на братнином пути. Но Спиридон на этот раз ее не заметил. Тогда Касьян остановился и, сказав, что обронил батиг, пошел назад, поднял подкову и через версту-другую вновь подкинул ее брату. Тот взял ее молча… Такой фокус Касьян в течение дня проделал еще раза два, а потом невинно спросил у Спиридона, сколько же он нашел подков.
– Богато, – небрежно ответил Спиридон и полез под сено, куда он складывал свои находки. Там была всего одна подкова… И еще одно запомнилось Игнату с той поездки. Это – как батько Касьян хвастался удачной покупкой дюжины дубовых брусьев. Показывая их дядьке Охриму, он, после того как похвалил приобретение, сказал, что заплатил за каждый брусок всего пятак. Охрим цокал языком, крутил головой: надо ж, «такие гарны деревины» и так дешево! Как было тут не позавидовать!
Дома, рассказывая о поездке, батько сокрушался о дороговизне базара, не совсем удачном торге и назвал матери цену «клятого» бруска по 15 копеек за штуку. Мать цокала языком, вздыхала о дороговизне и жалела казаков, которым за все приходится расплачиваться. На самом же деле бруски стоили по гривеннику…
– И на шо ему то було нужно? – вопрошал дед Игнат. – Яка така польза?.. А може на то нужно, як та подкова, которою он шутковал…. Мабудь, жизнь была бы не полна без таких выкрутасов… А бруски, по словам деда, были действительно хороши – ровные, аккуратно обработанные, просушенные. Такие можно было купить только в городе… В Катеринодаре.