Текст книги "Байки деда Игната"
Автор книги: Виталий Радченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
БАЙКА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ,
про муху в камне и зверя в человеке
– Отож кажуть, что люди от обезьян народились, – с усмешкой философствовал иногда дед Игнат. – Оно, может, и так… Только откуда обезьяны в наших краях? А вот другого какого зверья – сколько хочешь…
Может там, за границей, рассуждал он, где живут обезьяны, и людей, похожих на них, поболе… Но только он видел на картинке самого Дарвина, главного обезьянщика, так он весьма благообразен и скорее создан, как прописано в Святом Писании, «по Божьему образу и подобию». Очень представительный господин, при апостольской бороде, и очи у него – человечьи…
У нас же люди разные, есть такие, что и на обезьян смахивают, но больше на других каких зверей. Видно Бог, когда лепил Адама, пользовался теми же инструментами, что и при создании прочих тварей, так называемых «меньших братьев наших». Только почему они «меньшие», если появились на свет раньше человека? Скорее уж «старшие»…
Есть, правда, у нас и такие, что «по образу и подобию». В основном, «по образу», а чтобы «по подобию» – редко. Эти сразу в святые попадают, их так и называют – преподобные. Обычные же люди-человеки пробуют иногда вроде как бы по ним равняться, жить по-божески, есть, которые усмиряют в себе своего «животного»-зверя. Кто как, но все не в охотку… И люди с подозрением относятся к тем, у кого звериной природы меньше, кто выделяется из человеческого стада, умом ли, совестливостью. Оттого, может, среди святых все больше мучеников и разного рода обиженных, убогих и юродивых.
И дед Игнат по этому поводу вспоминал историю, которую ему поведал когда-то двоюродный племянник, в гражданскую войну служивший в пластунах. Он был потомственный пластун, его батьки и деды ходили в пластунах, а нужно сказать, что в старину в пластуны отбирали наиболее хитрых, смышленых и крепких духом казаков, не то, что в последнее время, когда в эти батальоны направляли без лошадных, а то и вообще иногородних, и часто в пластунах оказывались непонятно кто, какого рода-племени и откуда… Но это так, к слову…
Так вот, по рассказу того племянника к ним на фронте как-то пришло пополнение, и среди новиков в их сотню был определен один «дядько» – уже в летах и какой-то хмурый. Его так сразу и прозвали – «Хмурый». А у того, значит, Хмурого, на пальце был перстень со светлым солнечным камнем, а камне том, прямо внутри сидела муха. Небольшая, правда, мертвая, но самая что ни на есть заправдишная. Как объяснял один из офицеров, тот камень был стародавней и накрепко застывшей смолой. А муха туда попала тыщи годов тому назад, ее обволокло смоляным соком, который затвердел, потом и вовсе окаменел, и муха те перь всем на удивление оказалась навсегда замурованной в прозрачном камне. Вот такое чудо… Ну, может, если поверить объяснению начальства, не настоящее чудо, но все же…
Пластуны чмокали губами и сами себя спрашивали, к чему такое событие – к добру или не к добру, а может – просто так, умным дуракам на рассуждение, а простым – на удивление.
Но не успели как следует порассуждать-поудивляться, как мрачный пластун с тем перстнем на руке вдруг ни с того ни с чего посоветовал одному казаку отписать до дому прощальное письмо, потому как завтра к вечеру по нему будет спета панихида, яко по воину, живот свой положивший за други своя, царя и отечество… Тот отмахнулся, иди, мол, к такой маме, у каждого своя судьба, и нечего ее торопить, а чему быть, того не миновать, и когда кому что предстоит, то ведомо только одному Богу… В общем, писать домой прощальную цыдульку наотрез отнекнулся, мол, можно и накликать. Не поверил мрачному предсказанию. А только зря, на другой же день, будучи в дозоре, схлопотал-таки шальную пулю, неведомо откуда взявшуюся, и вечером его, как и предсказывал хмурый пластун, вкупе с другими убиенными, благополучно отпели.
А через неделю точно такое же приключилось с другим казачком, потом с третьим. Тут уж братцы-пластуны зашептались, видать у Хмурого есть какая-то неведомая сила знать человеческую судьбы, кому что на роду написано, а главное – предвидеть пределы человеческой жизни… Поначалу решили, что сила та у него от мухи, что запаяна в камне. Тем более, то муха та очень древняя, может, еще до Исуса Христа обитавшая на не дюже тогда грешной земле. И надумали ту муху потихонечку выкрасть и поглядеть, не лишится ли Хмурый своей предсказательной мощи. А у казаков-пластунов если что решено – считай сделано. В первый же банный день двое молодцев обхаживали Хмурого, мылили ему спинку и все такое, один, что называется, сидел настороже, а двое быстренько перерыли форму-одежу того чудесника, выпотрошили из нее перстень с мухою и для верности закопали его под сухим деревом… Погоревал-погоревал Хмурый о потере, а на другой день или же на третий, бисова его душа, посоветовал одному казачку писать домой прощальное письмо… Помолясь, тот письмо отписал, а друзьям-сотоварищам сказал, что муха тут не причем, во всем виноват сам Хмурый – он, видать, таким способом отводит смерть от себя…
Муха оказалась действительно не причем – казака того похоронили, как и предсказал Хмурый, а по пластунам пошла безысходная грусть, если не сказать, пагубная душевная Нудьга-печаль – все вдруг почувствовали, что живут они на этом свете временно, дюже временно, а судьба их находится в чьих-то руках, и тебе, грешнику, остается только смиренно ждать, вот-вот она откроется… И когда в ближайшую неделю другую сотня производила разведку боем, то единственным убитым в ней оказался Хмурый – несколько пуль прошили его, как можно было судить, единовременно, и все из тыла – пластуны, не сговариваясь, всадили их в осточер тевшего провидца, как только поступила команда открыть огонь по противнику…
И как говорил племянник, никто не жалел убиенного, и никто не раскаивался, всем стало как-то легче, привычнее… Все знали, что идет война, кто-то погибнет, на то она и война. Но вот кто – когда, этого знать не нужно. И даже вредно, ибо мешает обыденному, свычному ходу каждодневного бытия.
– А вот как вдуматься, – вздыхал дед Игнат, – то у того Хмурого было нечто от святого, да только людям оно было ни к чему… И дед Игнат полусерьезно, полушутливо заканчивал разговор о происхождении человека рассуждением, что скорее не люди произошли от обезьян, а наоборот… Созданные по образцу и подобию, люди-человеки помаленьку вырождаются, дичают, звереют. Сначала душевно, теряют совесть, стыд, а затем и внешне. Есть же в горах дикие люди, волосатые, и есть которые с хвостиками. От них недалеко уже и до обезьян… Да и к старости мало кто из людей улучшается, большинство превращается в черти что… Какие деточки-ангелочки, молодята-ангелята! А старые! Глядишь, идет тебе навстречу, ну обезьяна обезьяной! И Господь потихоньку их прибирает, а то если задержатся подольше, станут страшнее тех чертей…
– Я так думаю, – говорил дед, – что та контора… ну, что на небе… – Небесная канцелярия! – Эгэш… Так вот она и работает без брака, и коль нам покажется, что что-то не так, а то и вовсе горько и несправедливо, так может, было б еще горше, еще хуже. Это и есть милость Господня, что было б еще хуже… Ну, а муха в камне, так то не чудо… у каждого из нас внутри сидит своя муха, а то, глядишь, так и оса. Только не каждый про то знает… да и не хочет про то знать…
БАЙКА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ,
про медведика, который «знал меру», и немного про мировую
Чего не любил дед Игнат, так это пьянства, да и пьяных тоже. Нет, он не был абсолютным трезвенником – горилку ценил, но в разумной «плепорции» и в разумной компании. Больших хмельных сборищ недолюбливал, а уж в старых годах на всяких свадьбах, поминках, старался не участвовать, а если «отнекнуться» не удавалось, то вовремя смывался с них. И не было случая, чтобы он возвратился «до дому, до хаты» не то что без шапки, а даже на нетвердых ногах – потому как знал меру, и если пил, то для удовольствия, а не для похвальбы, или как часто бывает – «за компанию».
Уважал тех, кто, говоря попросту, умел по-деловому исполнять это пьяное дело, то есть опрокидывать стопку, не кривясь и не смущая собравшихся благонамеренными словами о вреде хмельного зелья, и не хлобыстал его до безумия, умел вовремя остановиться. Помнил, что по общему понятию, горилку не пьет «людина хвора» или же «подлюка»…
С усмешливым уважением вспоминал о необъяснимой способности дядька Микиты Хвоменка пить хмельную отраву не хмелея, пить ее без меры и определенного конца – пить, «як гуси воду». То был особый случай, особая способность, если не сказать – талант, данный тому Миките от Бога. Как, скажем, кого-то Господь наградил необыкновенной силой, или, допустим, необычайной хитростью, в общем, чем-то не только оригинальным или, в значительной степени, но – полезным. К примеру, умение двоюродного племянника Тимохи шевелить правым ухом он за талант не считал: какая польза от такой, прости Господи, способности?
Рассказывая о необычайном таланте дядьки Хвоменка, дед Игнат непременно вспоминал медвежонка по имени «Мышко», которого дядько Микита приучить пить вино, поначалу сладкое, а потом и горькое. Забавно было поглядеть на хмельного «медведика», потешиться его выходками. Так вот, Мышко точно определял свой конечный порцион, сверх которого ни за что не «потреблял», как бы его не ласкали, наливая самые соблазнительные наливки и настойки, медовухи. Медвежонок по достижении одному ему известного предела презрительно фыркал, мотал своей большой головой и отправлялся спать в сараюху на задах хвоменковского база.
– Ведмедь – животина природна, – говаривал дед Игнат, – и потому знал, что почем, и сверх того не позволял… Не то, что иной наш брат, особливо из молодых… Привез как-то дядько Хвоменко из города родича, какого-то дальнего, как у нас говорят, «через дорогу навприсядку», не то троюродного племянника, не то четвероюродного внука Ванька. И был тот Ванёк фельдшером – прапорщиком военного времени. Он хорошо воевал на турецком фронте, был определен в военно-фельдшерскую школу, и вышел оттуда «прапором», чем очень гордился, не хуже, чем дядько Хвоменко своим гильдейством: «я теперь, мол, пан, и жить должен по-благородному», или, напоминал дед Игнат присказку: «Отчини, жинка, поширше двери, я по-паньски плюну!».
Оно все ничего, ну пусть прапорщик, пусть уже немножко пан, и все такое, да только тот фельдшер больно уж был привержен к хмельному питию, и меры той самой не ведал, не знал. Дядько Хвоменко и встретил его в каком-то катеринодарском духане, где тот обмывал ненароком подвернувшийся отпуск. Чарочка за чарочкой, и наш «гильдейский дядько» выяснил, что Ванько ему родич и пригласил к себе в станицу погостить, на что тот фельдшер-прапорщик и согласился, имея в виду, что погулять-попировать надурницу у неожиданно свалившегося на него родича будет куда дешевле, чем, допустим, в городских кабаках-духанах.
Дядько же имел на него далеко идущие виды: родич был фельдшером, почти что «дохтуром», и Хвоменко решил, что он сможет помочь ему «облаштувать» (осуществить) задумку-забаву «душевного» свойства. Дело в том, что он, тот наш дядько, носился тогда с затеей вставить медвежонку золотой клык – мало того, что Мышко горилку пьет, как заправский казак, так у него, как у того же, допустим, статского советника, или какого ни то асессора зуб из червонного золота! А?! То-то, знай наших…
Однако прапор Ванько, осмотрев медвежонка, сказал, что во-первых, это дело непростое, не то, что вставить зуб, пусть даже золотой, допустим, в борону, а во-вторых, медвежонку, поскольку он растет, зуб тот придется менять через каждые полгода, так что лучше погодить, пока Мышко не придет в должную зрелость, и тогда, в чем делов-то! – он, прапор, организует все в лучшем виде. Хвоменко, при недолгом размышлении, принял его доводы к сведению, а пока стал регулярно бражничать с тем родичем и медвежонком, бдительно следя, как он, медвежонок, продвигается в зрелое состояние, и коль скоро его можно будет украсить золотой пастью…
Фельдшер вскорости сошелся с местными, станичными выпивохами, и стал ходить к ним на посиделки, каждый раз прихватывая с собой пьющего медведика – с одной стороны вроде как бы на показ, а с другой – как надежного сопровождающего, с котором не страшно было по пьяному делу заблудиться в малознакомой станице: Мышко дорогу домой находил безошибочно.
И вот однажды тот фельдшер в очередной раз загулял у новоявленных друзей совсем, как ему казалось, близко от подворья дядьки Хвоменки, и когда Мышко, достигнув своей, скажем так, кондиции, стал тянуть его домой, отпустил медвежонка в надежде, что он сам не заплутается в станичных переулках и все будет путем.
Веселая пирушка продолжалась допоздна. Было немало выпито, немало сказано и немало спето, как это водится в таких случаях. Под конец разговор зашел о чертях, ведьмах и другой нечисти, и нашего Ванька на полном серьезе предупредили, что старуха Василиха, соседка его родича, старого Хвоменка, чистопородная и весьма хитрющая ведьма, это в станице доподлинно известно каждому, и чтобы он, боевой прапор-фельдшер, почти что настоящий хорунжий, знал это и стерегся ведьмы Василихи, потому как мало ли чего, ведь тут недалеко и до большой беды, до большого греха, тем более, что, как известно, ведьмы любят шутковать именно с военными людьми…
Ванёк, расправляя усы, лихо ответствовал, что знает он ту Василиху, не такая уж она и страшная, как, к примеру, молодой бугай, что целыми днями пасется у нее на задворках. А с ведьмами у него разговор короткий, что он на турецком фронте и «не таких бачил», и вообще, про их, ведьмины чары, брешут больше, чем следовало бы для связки слов и остроты разговора. Тем более, что ведьма Василиха стара и немощна, едва-едва переступает ногами, ему же, прапору Ваньку, по душе больше молодые ведьмачки, черноокие и веселые, жаль только, что случая такого нету, а то бы он показал, на что способен казак, особливо фронтовик и особливо грамотный, у которого голова не бурьяном засеяна.
Выпив еще по чарочке, теперь уже за чернобровых ведьмачек, компания разошлась, и наш Ванек неспешно, как и следует настоящему вояке-прапору, побрел по широкой станичной улице. Ступал он не очень твердо и частенько помогал себе, хватаясь за хозяйские плетни и останавливаясь у каждого мало-мальски приметного столба или дерева. При этом он хмыкал, вспоминая разговоры про нечистую силу и местных ведьм. «Наплетуть же такое…» – бормотал он, чувствуя на душе какую-то не только пьяную смуту.
И вдруг на воротах соседки Василихи он явственно увидел прибитого гвоздями, прости Господи, черта! Ванек в ужасе закрыл глаза и не раздумывая, выхватил револьвер и несколько раз пальнул по нечистой силе, которая тут же исчезла, как вроде ее вовсе и не было. Из-под ворот выскочила черная собачонка, покрутилась у ног прапора и тоже пропала…
Ванек, придя в себя, завернул в переулок, и вскоре оказался у заветного сарая, где обитал его друг Мышко и с которым он уже не раз коротал остаток ночи, когда по гульбе задерживался допоздна. Дверь была приоткрыта. Прапор проворно шмыгнул в спасительное, как ему казалось, обиталище, в полутьме увидел – Мышко спит на своем месте, скинул чоботы и зарылся в солому под боком у зверя. Было тепло и покойно, «пан-фершал» мало-помалу успокоился, и вскоре блаженно уснул, совсем не предполагая, что приключения его далеко не кончились. Часа через три, на самом раннем рассвете он сквозь дрему почувствовал, что «Мышко» с сопением нюхнул его ухо, выпустил воздух в лицо и, чего казацюга никак не ожидал, смачно лизнул слюнявым шершавым языком прямо по губам.
– Тю на тебя, – пробормотал прапор, пытаясь оттолкнуть медвежонка, но рука его неожиданно ощутила короткий, совсем не медвежий рог (откуда у того он мог быть?). «Черт! Опять черт!» – похолодев, сообразил прапор, поджимая ноги. И не долго думая, достал свой верный пистоль и в упор выстрелил в нечистого. Выстрел был только один – остальные патроны Ванек спалил по воротам еще ночью…
«Черт», озверело мэкнув, кинулся в двери и «хвершал» в их светлом проеме увидел рябого бугая-бычка соседки-Василихи, бычка, которого он не раз наблюдал щиплющим травку в знакомом ему переулке, и которого всегда обходил – так, на всякий случай…
А дело все в том, что впопыхах и по нетрезвому состоянию Ванек ночью завернул не в хвоменковскую сараюху, где бывало ночевал с другом-медвежонком, а в Василихину, стоявшую в том же переулке, только чуть ближе…
Друзья, правда, потом за чаркой терновки объясняли, что тут не обошлось без ведьмачества Василихи: это она, и никто другой, нагнала видение и черную собаку, от которых была прямая дорога на ее, Василихин, телятник… Ванек теперь не куражился: «черт его знает, может, оно так и есть… А может, по пьяне показалось семеро в санках…»
Оно и правда: чего не случится с выпивохой, не знающего меры в своем увлечении. Впрочем, особенно куражиться прапору было уже некогда, у него кончался отпуск и он дня через три, устроив друзьям «отвальную», уехал, может, на край крещеного света, потому что больше в станице его никто не видел. Прошел, правда, как-то слух, что в гражданскую «чертоскубию» он якобы оказался не то в «зеленых», не то в какой-то банде, но то – слух, а не всякому слуху можно верить, мало ли чего люди набрешут: брехать – не солому жевать, в горле не защекочет…
Дядько Хвоменко любил посидеть за чаркой. Хотя друзья и родичи разбежались по войне, станица обезлюдела, но выпить всегда находилось с кем, а когда не находилось, то рядом был Мышко, и старый, «рэпаный» казак бражничал с ним, благо тому всегда можно было излить душу, рассказать то, что другому даже по пьяному случаю особенно не доверишь…
Мышко оказался отличным слушателем и ненавязчивым собутыльником. Ни на одной пирушке он не позволял себе лишнего – ни в питии, ни в поведении. Он не лез целоваться и не вопрошал об уважении, а если и выражал свое удовольствие, то только ласковым ворчанием. Любил же он закусывать, как и его хозяин, вареными раками. Дядько Микита «высмоктывал» доступное его перстам рачье нутро, выковыривал «шейку», остальное, урча, поедал Мышко, доедал с хрустом все подряд, не разбирая, где у рака ножки, а где – «рожки». Хозяйственный Хвомэнко был рад, что «добро не пропадало», Мышко трапезовал во всю ширь медвежьей натуры…
И длилось бы такое блаженное житье очень долго, да не бывает бесконечного счастья. Вот и тут: гильдейский купец Микита не забывал свою задумку осчастливить родного медвежонка золотым зубом, и однажды по осени привез из города очкастого «дохтура». Тот, отоспавшись с дороги, на другой же день исполнил заказ и «умотал» в Катеринодар, получив договоренную мзду и в придачу полугодовалого «порося», знай, мол, наших не поминай абы как, а тем более – лихо…
Мышко долго не мог отойти от операции, а оклемавшись, стал совсем другим: людей сторонился, и даже к хозяину, раньше безоговорочно любимому, не приходил, не откликался на зов. Все больше лежал на соломе в своей сараюхе, думал нелегкую медвежью думку. Ел мало и без всякой радости. А главное, наотрез отказывался от подноси мой ему черепушки с вином, презрительно отводя от нее кудлатую голову, а иногда и попросту переворачивал ее, проливая содержимое.
Как понимал дядько Микита, медведь запомнил, чем его пользовал «дохтур», когда одурманил перед тем, как надеть золотую коронку, и спиртное для него теперь понималось не иначе, как начало постигшей его беды. Золотая же коронка, насаженная на природный зуб, вызывала если не боль, то наверняка неприятный зуд. Тут бы по понятиям Хвоменки и следовало бы «принять», но вино пахло «дохтуром» и Мышко его отвергал.
– Отож так бывает, – рассуждал дед Игнат, – когось думают осчастливить, а получается наоборот, одна пагуба. Ну на что ведмедю золотые зубы? Ему что – с трибуны балакать? А все дело в том, что Микита Хвоменко думав совсем не про счастье своего ведмедика, а хотел перед людьмы выделиться, мол, смотрите, какой я цикавый, у меня худоба ходит с золотыми зубами, мне же, рэпаному казаку, ваши паньски выкрутасы до бугра, я и без них особливый, гильдейский, можно сказать – сам по себе, туз поперед крапленых валетов… Мышко между тем исхудал и озлобился. Разогнал раньше друживших с ним собак, одну даже покалечил, а дядьку Микиту как-то цапнул за руку и слегка прокусил золотым клыком, при этом подарил ему такой взгляд, что не оставалось никаких сомнений – медвежонок возмужал и становится зверем.
Дядько Микита решил снова связаться с городским «дохтуром», чтобы тот снял у него коронку, а медведика потом от греха спровадить в какую ни то «зверницу».
И тут перед его очами вдруг предстал морячок, бывший его работник, грузчик на барже. Призвали его в начале войны на цареву службу, определили на флот, само собой – Черноморский, где он и прокантовался почти два года, был послан с командой в командировку, потом в госпиталь, и сейчас с каким-то отрядом возвращался к месту службы, да только отряд застрял на станции – «нема вагонов».
Отряд веселый и весьма боевой – все сплошь анархисты и эсеры, но все за мировую революцию, и это их держит вместе. Дядько Микита не имел привычки чураться старых знакомых, поговорил он с гостем «про жизнь», выпили они по черепушечки, и когда морячок узнал, что у «рэпаного казака» незадача с возмужавшим и обиженным медведем, принял это событие, что называется к сердцу. Перво-наперво он убедил Хвоменку не сдавать худобу в зверинец: «не можно, бо то тюрьма», и что животина не совершила ничего такого, за что ее следовало упекать за решетку…
– А шож ж робыть? – сокрушенно спросил «рэпаный казак». – Очень просто, – ответил гость, – подари своего Мышка нашему отряду. Ему самое место у нас, потому как медведь и мировая революция, цэ так здорово! Як кажуть, нашему козырю в масть! – А что как он не захочет? Не пойдет самоходом до вашего отряду, он же не знает, что вы, за, как ее там, мировую революцию! Морячок объяснил, что в отряде есть Яшка-цыган, до недавнего времени ходивший с медведем, и что он, тот Яшка, все умеет и все знает, и сможет уговорить зверюгу подчиниться своим приказам. Что, мол, хитро, то и просто…
И действительно, когда на следующий день морячок явился к Хвоменке с тем хваленым Яшкой, цыган смело приступил к делу. Он протянул медведю пеструю тряпку, смоченную каким-то зельем, и Мышко, до того равнодушно взиравший на гостей, с ворчанием начал трепать тряпицу, а вскоре, к удивлению дядьки Микиты, и лизать руки цыгана.
– Любыта, – пояснил Яшка. – Есть такой бурьян, бачка-мишка его очень уважает… Як коты валерьянку… И увели морячки медведика-Мышка с хвоменковского двора. Цыган одному ему известным способом снял у медведя золотую коронку, заметив, что с таким зубом мировую революцию не делают. Эту коронку, завернутую в пеструю пахучую тряпку, он честно вернул хозяину, сказав, что все будет хорошо: бачка-мишка уже признал морячков и на радость братвы хлещет с ними горилку, закусывая соленой таранкой. Оно и понятно: трезвому не до мировой революции…
Однако, напоминал дед Игнат, мировая революция «не сгарбузовалась», и объяснял это тем, что Мышко знал меру и до чертиков, как, допустим, тот же прапорщик Ванько, не напивался. А то еще неизвестно, чем бы все это закончилось…
Станичники же еще долго вспоминали «добру худобу – ведмедика Мышка», в свое время забавлявшего их, и ушедшего с морячками-черноморцами «делать мировую революцию»…