Текст книги "Байки деда Игната"
Автор книги: Виталий Радченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
БАЙКА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ,
про войну Гражданскую, про войну Гражданскую, что никак не гасла
О Гражданской войне на Кубани дед Игнат вспоминал неохотно, рассказывал о ней мало. Не любил он те пагубные годы, считал, что было бы лучше, если бы их не было вовсе. Но что было, то было, и от этого некуда деться…
А стряслось, по его понятиям, кровавое крушение всех основ давно отлаженного казачьего уклада жизни, попрание привычных представлений о грехе и законности, праве и правде.
Война, считал он, дело само по себе бандитское. Даже справедливо отбиваясь от нападения злого ворога, оборонитель своего дома, семьи, добра – если вовремя не остановиться, скатится в бандитство, сам того не замечая, ибо неведомо, где она, та грань между справедливостью и грехом.
– По первоначалу Советы у нас на Кубани воцарились без особо большой драки, – вспоминал дед Игнат. – Вернулись с фронта казачьи полки. Те, что с германского по железной дороги, с турецкого – больше морем, из Трапезунда в Новороссийск. У фронтовиков к тому часу в головах кишки завернулись на большевицкий хвасон. Не поголовно – чтоб у всех, но у большинства… Фронтовики где разогнали, а где и побили своих офицеров. Больше не за политику, а по окопной злости, за их поведение на войне и за отношение к рядовым. Кто, значит, был несправедлив или прятался за солдатские спины, того – к стенке, или грузило на шею и в воду… Ну, а кто хоть и офицер, но воевал достойно, над рядовым не измывался, так того даже, бывало, спасали от «чужих» революционеров – анархистов, эсеров, хоть и были они, такие офицеры, может, за царя, или за Ленина-Троцкого, не важно. Так спаслись от самочинной расправы и пашковский казак Андрий Шкура, и полтавский иногородний сотник Епифан Ковтюх, и павловский казак Иван Кочубей, и петропавловский есаул Иван Сорока, и михайловский казак полковник Микола Бабиев, и еще кто там кто… Потом их разделила междоусобица-распря, а на первых порах все они были из одной армии – императорской, российской…
Помитинговалипомитинговали на станичных майданах, вспоминал дед, а тут, как нарочно, в Петрограде сопхнули «временных», а мы – что, хуже? Ну, наладили старых отцов-атаманов, выкрикнули новых, помоложе, кое-где постреляли, но не густо. На этом можно было бы и успокоиться, так нет, явился блаженной памяти Лавр Корнилов[2020
Корнилов Лавр Георгиевич (1870–1918). В 1917 г. главнокомандующий Петроградским военным округом. С 1 августа 1917 г. – верховный главнокомандующий вооруженными силами России. Поднял мятеж против Временного правительства, был разгром лен, арестован, бежал на Дон. Стал первым главнокомандующим Добровольческой армии. Организовал наступление на Кубань («ледовый поход 1918 года»). Убит при штурме Екатеринодара.
[Закрыть]], генерал молодецкий, из сибирских казаков, но с вывертом: не хотел, чтобы в России был царь, и даже, по слухам, именно он сообщил царской семье об ее аресте. Надо же: генерал! Присягнул царю, а потом его жинку с детьми арестовал! С того, может, и начался крестный путь царя Мыколы. Не арестуй его «временные», может, он бы и ссыпался к родичам за границу. Не дюже складно по чужим хатам тыняться, но живым бы остался!
Ну, да Бог им судья. Может, за те прегрешения и нашла скорая смерть Корнилова под Екатеринодаром, когда он хотел нахрапом выхватить город из рук советов, и его добровольцы, с великой, правда, кровью, уже влезли в город, отбили Самурские казармы. Еще чуть-чуть, и глядишь —
Лавр Егорович въехали бы в атаманский дворец. Не пришлось. А генерал был крепкий, генералистый.
– А то, что его из земли выкопали и надругались над мертвяком, то уж большевицкий грех, – считал дед Игнат. – И недаром Сорокина, что сгарбузовал то непристойство, потом свои же и прикончили. За ним еще были грешки, мордокрут был немалый, людской крови не жалел. Ось, его Бог и покарал… А был тот Сорока, бисова его душа, казаком Петропавловской станицы, с германцем воевал умно, до есаула дослужился… Дед был твердо уверен, что любое прегрешение не остается без соответствующего возмездия. Господь Бог на страшном суде партбилеты спрашивать не будет. Красный ты или белый, или там какой зеленый, ему байдужэ. И обдурить Бога никому не удастся. Он будет мерить добрые и злые дела каждого, и дастся каждому по грехам его. Но до страшного суда далеко, и многих грешников возмездие настигнет еще при жизни. Дед считал, что если бы Бог прибрал всех-всех греховодников в одночасье, то земля бы опустела, и поэтому Господь установил как бы очередь, да и для исправления нужно время, а вдруг, ненароком, кто нибудь еще и раскается…
– Ось коли тот Корнилов нагрянул на Кубань со своим «ледяным походом», – вспоминал дед Игнат, – советы по станицам действовали еще с оглядкой, а как Катеринодар дал тому генералу «гарбуза», они окрепли и начали свою власть показувать. Не обошлось и без смертоубойства. У нас порубали бывшего атамана Строгого с братом. Перестреляли в степи порубали. Кто и за что? Уже к пахоте поделили паньску землю, нарезали городовикам (т. е. иногородним) казачий пай, начали выгребать зерно, вроде как для фронта. Скликать народ на очистку шляха, на ремонт мостов, для всякого такого потребного. Власть – она и есть власть, а раз есть власть, то есть и недовольство, особливо, як так власть нова, беспривычна… А где ж до нее привыкнешь, как уже с лета Добровольческая армия посунулась на Кубань. Сразу после косовицы, еще до обмолота.
Та власть продержалась полтора года, снова пришли советы, а там генерал Улагай налетел, как коршун на курятник, наробыв переполоху, та и сгинул за море…
Когда пришли белые («кадеты», как их называли на Кубани), многие казаки надеялись, что вернулась «старая» власть, вернется привычный порядок и все успокоится. Но «кадеты» сами толком не знали, чего хотят. Одни из них были за царя, другие за какое-то собрание (учредительное, чрезвычайное), где будут выбирать правителей. Третьи, уже не «кадеты», а местные, из кубанцев – за «самостийную» казачью державу. Главный же верховода – генерал Деникин все толковал за «единую и неделимую Россию», но все они «спасали Россию» от красных, и все в голос кричали, что радеют за народ…
– А нам вроде як байдужэ, – говорил дед. – Нас бы не трогали, не мешали жить спокойно. Так ни… Сами не разберутся, а людей колготять. Оно ж как: паны скубутся, а у простых – чубы трещать… И трещали те чубы основательно. «Кадеты» считали полезным непокорных и недовольных вешать и пороть. Особенно любил этим развлекаться генерал Покровский. Пленных, заложников и просто не поймешь кого и за что, да и своих несогласных, чуть что – петлю на шею и поминай как звали… Зубоскалил: мы, мол, пленных бережем, ни один волосок не упадет с их головы! А прикажет повесить, ухмыляется: мол, волосы у казненного целы, как он и обещал… Ну, его также прикончили года через три после того, как он смылся за границу, укокошили без всяких шуток, всерьез и навсегда.
Был такой Кулабухов, казак из Покровки. Священник, и говорят – толковый, за что и выбрали депутатом Кубанской рады. Он там потянулся к самостийникам, стал проповедовать казацкую «нэзалэжность» (независимость). Идея на словах красивая, на деле же Казакия, будь она наяву, за войнами и охраной кордонов не успевала бы хлеб сеять…
– Забыли, как в старовину горцы-абреки думали, что Россия – она тут, на правом боку Кубани вся распростерлась, – говорил дед Игнат. – Ну, может еще трошки по Дону… И шарпали нашу Кубань нещадно. Потом пограмотнили, узнали, что Россия – от Белого до Черного моря, от Царства Польского до царства шаманьского Якутского-Камчацкого, и якогось там еще… Вразумили, что с такою державою некому не совладать, и попритихли. А тут на тебе: россияне сами ту Россию, як макитру (это большая глиняная посудина) на черепки гепають!
«Кадеты» с тем Кулабуховым не стали цацкаться: раз ты не за «единую-неделимую», то полезай в петлю. А как его повесили, казачки-кубанцы вразумили, какую цену им положили деникинцы и стали бросать фронт…
Ну, а за всякую провинность меньшего калибра шли в ход нагайки и шомпола. За битого, мол, двух небитых дают. Оно, может, и дают, да только сам битый от тех экзекуций сильнее любить начальство не станет. Наша родичка, Матрена Падалка, была порота «кадетами» за то, что ее муж и четверо старших сыновей в красные подались. Всыпали ей пятьдесят плетюганов, чуть не до смерти, еле оклыгалась.
А тут является один из ее сыновей, он служил вовсе не у красных, а у генерала Шкуры. Ходил с ним в поход аж под Воронеж, пригнал до дому гарбу всякого добра, награбленного, как водилось, в том походе. Матрена сказала ему, чтобы он то барахло в хату не сгружал, а девал, куда хочет, потому как на том добре – слезы и горе. Ну, поглядел он на еле живую мамашу, отъехал на станичный майдан, выпряг коней, да и майнул в плавни, к красно-зеленым. По словам деда, Мотря прожила 103 годочка, похоронили ее уже после Отечественной войны на старом анапском кладбище. Так она до самой смерти помнила, как власть дерется…
Как и все революционеры и контрреволюционеры, «кадеты» не гнушались и расстрелами. Эта казнь считалась легкой и как бы естественной. Ею промышляли и «товарищи», и «кадеты». Выводили на глинища и шлепали каждый себе в удовольствие, так что теперь неизвестно, кому там ставить памятный крест – то ли белым, то ли красным… А вот свои своих уничтожали по звериному жестоко. Как только красные отступили, станичники похватали своих ревкомовцев и на Высокой Могиле устроили им страшный суд. Выкололи глаза, а потом с живых содрали кожу, и каждого, уже полумертвого, посадили на кол… А в ревком они не напрашивались, их станичники сами и выкликнули. Да и какой то был «ревком», если в нем не было ни одного революционера? Сначала правление переименовали в стансовет, а потом в ревком…
А в станице Славянской стояли лагерем тысяч пять мобилизованных казаков Таманского отдела. Перед уходом с Кубани «кадеты» решили послать их на фронт, видать, в заслон своим отступающим добровольцам. Кубанцы уперлись. Тогда их лагерь был окружен донскими лейб-гвардейцами генерала Дьякова, не к ночи будь помянут. Славная казачья бригада, вековая, а вот тебе на – по деникинскому приказу и по своей обозленной воле пошла против братьев-соседей – кубанский казаков. Вот тебе и «донцы-молодцы, кубанцы-красавцы»!
Собрали «минутное совещание» (было, оказывается, и такое) полевого суда, и тут же постановили: каждому десятому вломить по полсотни шомполов, каждого пятидесятого – расстрелять, что тут же и было исполнено. Остальным – марш-марш на передовую. Да только отойдя верст двадцать-тридцать от Славянской, те мобилизованные казачки все поголовно разбежались…
А «донцы-молодцы» тем временем наложили контрибуцию на станицу Марьянскую, якобы за укрывательство красно-зеленых. Провиантом и харчами на суточный паек бригады… А сколько она схарчит, та бригада, особенно если постарается? Тем более, что надурняк и уксус сладкий.
Вот такая «единая-неделимая»… Не хотел народ воевать, его жестоко принуждали, запугивали, озлобляли, а озлобившийся человек, битый, поротый, потерявший семью, хату, друзей-сотоварищей, сам становился зверем, шел на месть и любую жестокость.
Разберись тут, кто виноват больше, а кто меньше. Кто? Дед Игнат, отвечая себе и нам на этот вопрос, обычно вспоминал, что в те годы ходила такая байка, или может, притча, если по-ученому: мол, два старых-престарых казака столкнулись арбами, и одному из них дышло попало в рот, вышморгнув остатки зубов. Так кто из них больший виноватый: тот, кто правил не туда, или тот, кто рот «раззявил»?
К белым и красным, зеленым и черным армиям, войскам и отрядам повсеместно добавлялись самородные местные банды любителей пошарпать народ, пожить вольно и разгульно, за счет, само собой, все тех же простых людей. Случалось, что под их маркой грабежом занимались и созданные при станичных властях отряды самообороны и милиция.
Как-то раз, при только-только установившейся советской власти возчик Степан Балагура пригнал на сельповский двор гарбу сена. Было поздновато, идти домой не хотелось – он распряг лошадей, поставил их в конюшню, а сам забрался на воз и там, на верхотуре, прикорнул. Под утро слышит какой-то шумок, вроде по двору кто-то ходит. Поднял он свою умную голову и видит: какие-то люди таскают из проема в складской стене мешки и ящики. Двоих он узнал сразу – сельповского завхоза и местного милиционера, а двое других – вроде как тоже из милиции. И грузят они те припасы на запряженную гарбу, стоявшую тут же.
Агитационный плакат «белых»
Степан не подумал ничего такого, носят, ну и носят – начальству виднее. Еще подремав часок, он слез с воза и пошел домой. А днем по станице прошел слух, что мол, ночью был налет банды зеленых. Ограбили сельпо и хотели поджечь сельсовет, да милиция не дала… Было погнались за бандитами, да те утекли – кони, мол, у них справней милицейских. Почесал Балагура потылицу (затылок) и поведал сельповскому председателю про то, что видел. Дескать, на волка помолвка, а кобылу зайчик съел… Председатель тоже поскреб свою потылицу и посоветовал Степану никому-никому про все это не рассказывать, а то, мол, нам же обоим будет горько. А так что: была банда, ну и была, ее прогнали, ну и слава Богу – все живые, никто не ранен, не покалечен. И давай договоримся: ты мне ничего не говорил, и я тебя не слышал, сказано – закопано… Будь здоров, Степан, не кашляй!
И Степан «не кашлял» лет десять, только при коллективизации, когда того милиционера избрали председателем колхоза, шепнул двум-трем друганам на перекуре про все это поганое дело. Так того Балагуру на третий день замели куда надо и быстро-быстро отвезли за казенный счет аж за Урал, как пособника бандитов. Мол, видел, как грабили, не предотвратил, не донес кому следует…
А годов через пять и самого председателя гэпэушники зануздали и недолго сомневаясь, шлепнули. Был слух, что оказался председатель не то германским, не то японским шпионом, и само собой – врагом народа. Каким он был шпионом, никто не знает, а на счет врага народа, то тут ни у кого нет сомнений – врагом для народа он был, невеста ему кобыла… Ну, а шпиона, предполагал дед Игнат, ему приписали для авторитета всегда правой державной власти.
Так что та Гражданская война у нас не затухала до самой Отечественной. Такая война, чтобы сразу, в одночасье, не кончается…
БАЙКА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ,
про то, как ломаются судьбы людские, и как ломает судьба человека
– Отож, может и правда, что каждому уготована своя судьба, – рассуждал дед Игнат, – но только она, если и одна, но может повертаться то одним боком, то другим. Смотря по тому, куды пхнет ту людину жизнь и как он из-под нее вывернется. Не зря сказано, что береженого и Бог бережет, а дурня и в церкви бьют… Во время кровавой смуты, всеобщего развала, поголовного разброда, иногда, по словам деда, случалось, что человек не устоял перед греховными соблазнами, не только споткнулся, упал, но сломал себе шею на крутом повороте или на остром углу вселенской порухи.
Был у одного из наших дальних-предальних родственников, казака станицы Славянской Никифора Петренки старший сын Петро. Ладный и складный был хлопчик, как само его имя-прозвище: Петро Петренко… И надумал тот Петро стать умнее других: поступил в учительскую семинарию, что была в те годы в станице Полтавской. Как его старый Никифор не отговаривал, мол, пропадешь для свычной казачьей жизни, все без толку…
Проучился он в семинарии с год или чуть больше, а может, и меньше, как закрутилась в нашем кутке междуусобная молотьба-косовица, про которую одни и посейчас поют красивые песни, а другие – шепчут молитвы и утирают горькие слезы. Власти приходили и уходили, все перемешалось, и нашему Петру, видимо, не было такой планиды, чтобы стать учителем. Или – по батькиному желанию хозяйствовать на родной земле.
Стал он поначалу помощником писаря в родной Славянской, а потом перебрался в войсковую канцелярию, в Катеринодар. По знакомству, конечно, по кумовству, а вовсе не потому, что был он таким уж умным, хотя и не без этого. Ум, говорят, хорошо, а кум – лучше… Дело в том, что сын дядьки Охрима, давно писаревавший в той канцелярии, взял к себе молодшего троюродного братана Грицка, сына нашего деда Игната, а тот уже, в свою очередь перетянул туда «петреченка», как своего родича. Хотя и очень дальнего, так – Сидор Карпу родной Хома…
Писаревать было и почетно и прибыльно: в станицах писаря считались первейшими людьми, от которых много зависело в простом народном житье-битье, сплошь и рядом было так, что сам атаман путем не знал, какую бумагу надо справить при том или ином служебном деле или житейском повороте. Да у него и не было желания «колупаться» в тех бумагах, когда рядом – грамотный писарь, за долгие годы постигший канцелярские хитроумства, поднаторевший в законах и обычаях.
В станичном правлении сидели два писаря – один по гражданской части, а другой – по военной. Жили они в дружбе, не рядились, где «мое», а где «твое», часто подменяли друг дружку, хотя военный и считался поважнее. Сидели они в своих должностях подолгу, чаще всего, как попы – пожизненно. Так что их помощникам – «писарчукам», не просто было выбиться в люди, но и в подручных им было повадно и знатно. Все их в станице знали, величали по отчеству. К каждому из них тянулись неграмотные и полуграмотные станичники – кому документ какой справить, кому письмецо-цидульку сыну на службу или родичу какому написать, кому правила какие растолковать… И тому писарю или писарчуку, все одно, как попу или «фершалу», каждый нес, так уж было заведено, кто шмат сала, кто кошелку яиц, курку там, или – для любителей – склянку самогона.
Писарчуки, крутясь близ начальства, первыми узнавали новости, чаще даже вперед атамана, и это тоже уважалось.
Так что наши хлопцы, Грицко да Петро, писарскую службу считали ничуть не хуже учительской, хотя учителю тоже полагались от станицы и квартира, и дрова, и керосин…
Но ненадолго наши писарчуки перебрались в войсковую канцелярию, потому как наступила весна двадцатого года, и «кадетов», добровольцев и всех, кто был при них, погнали к Черному морю. Канцелярия тоже выехала в Новороссийск, откуда, по слухам, должна была переплыть на Крымскую землю. Но «кадеты» кубанских казаков с собой не взяли, для них «не нашлось пароходов».
М. Греков. Атака Первой конной. 1920-е гг.
Казаки повозмущались-повозмущались и вместе с генералом Улагаем подались к грузинам, а потом уже, во вторую как бы очередь, их вывезли-таки в Крым, а вскорости и заграницу. Было много и таких, что сразу же после новороссийского возмущения решили разойтись по домам, понадеявшись, что новая власть не будет горше прежней.
Наши писарчуки тоже надумали пробиваться до родных хат, тем более, что присяги они не принимали, а служили при той канцелярии вроде как бы по своей охоте.
И побрели они просеками и тропками, все больше по ночам, от хутора к хутору, от кошары к кошаре – по большим дорогам идти было «не можно» – они все были заполнены наступающим красным воинством, коего, по словам деда, была тьма-тьмущая, невпроворот, «як бджол»… Шли и шли какие-то серые, кто как, кто в чем – в лаптях, в опорках, обвешанные пулеметными лентами, а то и вовсе без ремней. Казалось, идет вся Россия… Да что Россия – больше! Шли китайцы, венгры, немцы, и вообще непонятные нероссийские нации…
– Сколько ж треба тех харчей, чтоб прокормить ту ораву? – чесали потылицы старики-хлеборобы. – Сожрут Кубань, всю, як есть сожрут, як та саранча… Не сожрали, ибо богата наша кубанская землица и хлебом и салом. Генерал Деникин друзьям-сюзникам платил за оружие и другие военные припасы кубанским зерном, видно своих грошенят у него было не густо, из простых он был… И гнал пароходы за границу с тем хлебом, и ничего, все не вывез, на всех хватило…
А вот те, кто тайком топал с фронта до дому, хлебнули-таки лиха. В станицы и хутора заходить с протянутой рукой было опасно, с собой – ничего, вот и грызли кукурузные «кочаны» – початки, что кое-где перезимовали на межах и неудобьях. И «кочанов» тех было мало – каждый был в радость. Потом так и прозвали весь этот поход «кочанами», вспоминая о нем, говорили: «а помнишь, на кочанах?».
Через некоторое время после «кочанов» наш Грицко снова пошел по писарской части, сначала у себя тут, в станичном правлении, а потом откомандировали его в станицу Исправную военными писарем. Петро же не захотел никуда ехать и пристроился в отряд местной самообороны. Был такой при станичном совете, его вскорости «чоном» прозвали. Служба не в тягость, абы день до вечера…
Но вот как-то приезжает из города начальство в красных штанах и черных кожанках, высказывает неудовольствие: мирно, мол, вы тут живете – в камышах сидят белозеленые, остатки банды бежавшего в Крым полковника Скакуна, вас не трогают, вы тут в станице сидите, их не трогаете. Не пора ли, мол, что-нибудь придумать?
– И придумали, бисовы души, на свою голову, – сокрушался дед Игнат. И рассказал про эту «придумку»: чтобы поднастроить население против «зеленых», решили под их видом нагрянуть на отдаленные хутора и малость пошарпать казачков. Отобрать у них скотину, какая подвернется, да и барахлом не побрезговать, мол, в камышах сыро и прохладно, нужна кое-какая одежонка, желательно кужухи и одеяла… Все это свезти в условленное место, где другая ватага тех чоновцев, устроив ружейную, а то и пулеметную стрельбу в окрестных местах, явится на те хутора и объявит, что вот, мол, порушили мы «скакунов», и отбили у них ваше добро, заберите, бедолаги, что осталось… Наш Петро попал в первую команду, и поначалу все шло, как было задумано, хоть и задумано было по-дурному. Окружили крайний баз, стрельнули для порядка, проломили ворота и к хате. Грохочут: открывай, хозяин, обыск! А чи нету у тебя комиссаров и большевиков?
А хозяина дома не оказалось, одни бабы. Заголосили, как водится. Для налетчиков оно, может, и лучше – загнали баб в одну из комнат, подперли двери поленом, и давай шуровать по двору. Выгнали овец, заарканили вожжами годовалого кабанчика, не кричи, милый, иди с нами, казаками, послужи, дуралей, вроде как зеленому братству!
А только так случилось, что в эту же ночь этот же хутор надумали пошарпать и бело-зеленые. Дурное дело, хоть и нехитрое, а любой собаке в радость. Скакуны в буденовках под маркой советской милиции устроили облаву вроде как на пособников контрреволюции.
Услышав шумок на другом конце хутора, двое чоновцев верхами прокрались туда и увидели милиционеров (да еще так много!), кинулись назад и, посоветовавшись, решили по добру по здорову убираться – не объяснять же «чужим» милиционерам, что мы, мол, свои, и вершим-грешим общее дело!
В общем, утекли они из того хутора, и доложили начальству красноштанному все, как было… Начальство, само собой, не поверило. Такого, мол, не может случиться, чтобы там была еще какая-то милиция, вы тут неудачно смахлевали, взяли трех-четырех овец, того кабанчика и надумали не утруждать себя дальнейшими хлопотами. Стали их вызывать по одному на допросы, а пока суд да дело, чоновцы прирезали крикливого кабанчика и благополучно съели его с квашеной капустой под добытую на том же хуторе самогонку. На дурняк, говорят, и уксус, сладкий, а тут – «дурнэ порося»! После этого их уже стали обвинять в мародерстве, что было бы еще не совсем страшным по сравнению с тем, как оно повернулось дальше.
Науськанные «скакунами» хуторяне скоренько отправили в Катеринодар жалобщиков, что вот, мол, местная милиция самохрапом присвоила народное добро, бесчинствовала и отняла у них, хуторян, то, другое, третье. А в конце цидульки опять же значилось несчастное порося и пять овец, что было правдой – никуда не денешься. Из города скороспешно налетело другое начальство, только тужурки у них в ремнях и волосья на голове ежиком.
О чем они там говорили с ранее приехавшим начальством, никто не знает, то начальство в ту же ночь отправили в город, мол, там с ними разберуться, а чоновцев, что участвовали в налете на хутор и незаконно схарчили кабанчика, посадили в холодную и объявили, что злыдни мародеры задержаны и вскорости им будет трибунал и при народно-показательный расстрел. Советская власть не потерпит, чтобы отдельные выродки злоумышленно позорили ее святую идею.
И хоть правды во всем этом было как у козы хвоста, но все тут было как бы правильно: и злоумышленный налет был, незаконного, хай бы ему черт, порося, действительно съели, и святая идея была явно повергнута в позор и вселенское поношение, а чья шкода – того и грех…
И быть бы нашим хлопцам конченными во имя высшей справедливости, да только охраняли их свои же станичники сотоварищи-чоновцы. Глухой ночью, когда мудрое городское начальство мирно почивало после сытной вечери (главной закуской на которой были прирезанные хуторские овцы), караульщики сбили замки, выпустили еще не осужденных, но уже приговоренных казачков, да и сами поутекали кто куда. Как говорят, кто в горох, кто в чечевицу…
Наш Петро, забежав домой, захватил харчишек и сгинул с глаз на несколько лет. А зазря: дня через три от «скакунов» случился перебежчик, рассказавший, как они, «скакуны», под видом милиции потрошили хутора, а потом гуртом, как словно запорожцы, писавшие письмо турецкому султану, сочинили жалобу на местных чоновцев. Красноштанное начальство беспредельно обрадовалось, стало возить того перебежчика по сходам, где он всенародно каялся, и все были довольны, даже «скакуны», так как по людям шел ухмылочный разговор: «ай, какие они, «скакуны», молодцы, как придумали ущучить эту власть!». В народе всегда на любое приключение найдется ухмылка, лишь бы приключение случилось не со мной, а с соседом, и тем более с начальством, власть придержащим.
– Петро же, – рассказывал дед, – раздобыл где-то чужой документ, переладил хвамилию, яка там была, на черти яку – «Брацилов», комар носа не подточит. Не зря писарювал и был трошки грамотным… С этой бумагой Петро явился в Исправную к дружку Грицку, рассказал ему про свои нелады. Грицко долго не думал, а записал Петра себе в помощники. Так они писаревали с полгода вместе, пока на станицу не налетела ватага «зеленых» – в горах вблизи верховых кубанских куреней лютовали осколки повстанческой армии генерала Хвостикова. Сам генерал после угалаевской конфузии ссыпался в Крым, но немало было таких, что пооставались – в горах места много!
Наскочили бесхитростно, среди светлого дня, обстреляли милицию, сельсовет. Ну, а наш Грицко с тем Брациловым огородами пробрались к церкви, забрались на колокольню, где был для такого случая «захован» пулемет, полоснули раз-другой по налетчикам, и те, увидев, что дело плохо, верхами убрались в места, откуда явились. Напоследок пальнули-таки по нашим хлопцам из «винта», и одна дурная пуля чиркнула Грицка по затылку, распорола потылицу и срезала с черепа кусок кости с мизинец величиной.
– Еще б на нитку глубже, и поминай, як звали нашего Грицка, вашего батьку, а кому и дядьку… Брацилов перевязал ему голову сподней рубахой, помог спуститься с колокольни и добрести до хаты, где они квартировались. Приглашенный «хвэршал» был мастер по простым хворобам, каждодневным порезам, а тут – голова! Но ничего, что-то он там пошептал, что-то покрутил, кровь перестала течь.
Друзья помараковали и решили, что на квартире Грицку оставаться опасно: ночью «зеленая» братва может вернуться добивать недобитых. Что у них в думках – кто знает? А к тому времени, вспоминал дед, хлопцы в станице уже трошки прижились, и Брацилов сходил до знакомых девчат – сестер Агибаловых. Из доброй казачьей семьи – их дед, то ли войсковой старшина, то ли полковник Хоперского полка основал ту самую станицу Исправную. Видно, крепкий был батько-командир, если его стан получил такое значимое прозвание: был бы он захудалым и недотепным, так бы ту станицу не прозвали.
Замужняя старшая сестра Ольга была уже Шевченчихой, а младшая – Марийка, так еще оставалась Агибаловой. Вот наш Брацилов, высвистнув Марийку до перелаза, рассказал, что и как, и попросил устроить Грицка на ночевку. Посоветовавшись с Ольгой и зятем, она согласилась, и Брацилов, когда завечерело, «задами» через сады привел друга к тем Шевченкам-Агибаловым. Раненого попоили-покормили и устроили на топчане, но только ночью рана у него открылась и через бинты стала капать кровь. Марийка привела фельдшера, тот кровь остановил, но сказал, что это, может, ненадолго, нужно ехать в больницу, а это верст за двадцать.
Зять запряг гарбу, Грицка положили на солому, прикрыли сверху, и ранком, чуть свет, Брацилов вместе с тем зятем отвезли его куда надо. Там зашили рану, помазали, посыпали чем положено, и Грицко пошел на поправку. Вскорости он более или менее оклемался и вернулся в Исправную, зачастил к Агибаловым, уже вроде как на правах доброго знакомого, а потом и вовсе «своего».
И разглядел наш Грицко, что та Марийка, хоть и сиротинка без батьки-матери, а девка дюже хорошая, ладная, ловкая, лицом розовощекая. Даже было как-то, что соседские хлопцы, решив, что она свои щеки буряком натирает, попробовали отмыть ей румянец снежком, отчего она становилась еще более цветущей. А поскольку дед ее выслужил панство-дворянство, то ее, сиротину, приняли в Катеринодарский Мариинский институт благородных девиц, где она проучилась два года – до установления советской власти. Так что дивчина была грамотной, не без гонора, но веселой и работящей… Короче, так Марийка стала невестой нашего Грицка, а потом и жинкой, кому-то из нынешних внучат деда Игната матерью, а кому – родной теткой…
– Вот так оно в жизни и бывает, – рассуждал дед Игнат, – от одной случайности до другой, от несуразности до приключения, дивишься, а сладилось вдруг нечто не совсем дурное… Ну, а Брацилов, пока замещал Грицка до его выздоровления, подружился с отдельским начальством и вскорости перевелся в «Пашинку» (станицу Баталпашинскую, нынче город Черкесск), пристроив вместо себя помощником писаря своего младшего брата Луку, который потом стал нашим кумом, крестив Грицкова первенца…
– И было б у Брацилова спокойная жизнь, – качал головой дед Игнат, – так он, сатанюка, связався в той Пашинке с дюже веселой компанией, яка и довела его до тюряги… А отсидев малый срок за малую провинность, он так и пошел по этой дорожке все дальше и дальше, от одной тюгилевки до другой, пока не пропал вовсе неведомо как, неведомо куда. Последнее, что о нем известно, вспоминал Игнат, так то, что перед войной его брата Луку вызывали следователи и допрашивали, что ему известно про старшего брата, где, мол, он и чем, прости Господи, занимается. Тот, может, чего и знал, да ничего не сказал, потому как сам «писарювал» в судах и трибуналах, и помнил: если знал, да не донес, то будешь отвечать по самой строгости, можешь и срок схлопотать, хлебнуть горячего до слез. Так что он посчитал, что лучше ничего не знать – на нет и суда нет…