Текст книги "Ночь и день"
Автор книги: Вирджиния Вулф
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
И все же, даже несмотря на разделявшую их плотную завесу, она нет-нет да и поглядывала на Родни, будто надеялась по каким-то внешним признакам понять, что случилось с ним со времени их свидания. Но бесполезно. Его костюм, даже белая манишка и жемчужина на галстуке, словно ставили перед ее быстрым взглядом глухой заслон, отражая любые попытки разузнать что-либо об этом приличном и благовоспитанном джентльмене, который так изящно держит чашку и аккуратно кладет кусочек хлеба с маслом на край блюдца. Родни не обращал на нее никакого внимания, вероятно, потому, что был слишком занят американской гостьей, передавая ей приборы и угощение и учтиво отвечая на ее вопросы. Зрелище, способное охладить любого, кто переполнен разными теориями о любви. Голоса невидимых собеседников звучали с необычайной самоуверенностью, словно подкрепленной мудростью двадцати поколений, а также сиюминутным одобрением присутствующих здесь мистера Огастуса Пелема, миссис Вермонт-Бэнкс, Уильяма Родни и, возможно, самой миссис Хилбери. Кэтрин стиснула зубы, и не только в переносном смысле: повинуясь внутреннему голосу, требующему конкретных действий, она решительно положила на стол конверт, который весь день по забывчивости так и носила с собой. Сверху был написан адрес, и минуту спустя Уильям задержал на нем взгляд, когда привстал, передавая кому-то тарелку. Его лицо изменилось. Он опустился на стул, а затем растерянно посмотрел на Кэтрин – и сразу стало ясно, что его невозмутимость была лишь маской. На минуту-другую он, похоже, напрочь забыл о своей соседке миссис Вермонт-Бэнкс, и миссис Хилбери, чуткая к любой заминке в общем разговоре, спросила, не желает ли та посмотреть «наши вещи».
Кэтрин послушно встала и направилась в небольшую комнату с картинами и книгами. Миссис Бэнкс и Родни последовали за ней.
Она зажгла свет и без предисловий начала рассказ:
– Перед вами письменный стол моего дедушки. За этим столом написана большая часть стихотворений позднего периода. А вот его перо – последнее, которым он пользовался. – Она подняла перо, подержала его несколько секунд. – А это, – продолжала она тихо, нараспев, – авторская рукопись «Оды зиме». В ранних рукописях меньше исправлений, чем в поздних, в чем вы сами можете убедиться… О да, разумеется, можно потрогать, – ответила она миссис Бэнкс, робко испросившей на это дозволения и уже расстегивающей белые лайковые перчатки.
– Вы поразительно похожи на вашего дедушку, мисс Хилбери, – заметила американка, переводя взгляд с Кэтрин на портрет, – глаза точно такие же… И дайте угадаю – наверняка она тоже пишет стихи? – кокетливо спросила гостья, обернувшись к Уильяму. – Вот идеал поэта, не правда ли, мистер Родни? Не могу выразить, какое это счастье, какая честь для меня – стоять на этом месте рядом с внучкой великого поэта. Знаете, мы в Америке очень ценим творчество вашего дедушки, мисс Хилбери. У нас есть общества, где на собраниях читают его стихи. О нет, неужели это туфли, которые носил сам Ричард Алардайс?! – Отложив рукопись, она схватила старые туфли и погрузилась в немое созерцание.
Пока Кэтрин невозмутимо продолжала роль экскурсовода, Родни разглядывал маленькие карандашные наброски, в которых давно знал каждый завиток. Они сулили ему передышку – так бурный вихрь заставляет человека искать любого укрытия, где можно привести себя в порядок и поправить разметавшуюся одежду. Его спокойствие всего лишь видимое, и он это прекрасно понимал: за внешней оболочкой – галстуком, жилетом и крахмальной манишкой – покоя не было.
Поднявшись с постели в это утро, он решил не обращать внимания на сказанное накануне. Убедившись при встрече с Денемом, что страстно влюблен в Кэтрин, и разговаривая с ней утром по телефону, он надеялся, что она поймет по его голосу, веселому и одновременно решительному, что они по-прежнему жених и невеста и ничего страшного не произошло. Но стоило ему прийти в присутствие – и начались мучения. Его поджидало письмо от Кассандры. Она прочла его пьесу и воспользовалась первой же возможностью сообщить ему, что она о ней думает. Конечно же она понимает, что ее похвала ровно ничего не значит, однако всю ночь не смыкала глаз и все размышляла о пьесе. Ее письмо было полно восторгов, местами чересчур напыщенных, но в целом польстивших тщеславию Уильяма. Кассандра была достаточно умна, чтобы подметить правильные вещи или, что еще приятнее, намекнуть на них. Во всем остальном письмо было очень милым. Она рассказывала ему о своих занятиях музыкой и о собрании суфражисток, куда ее сводил Генри, и игриво добавила, что учила греческий алфавит и находит его «очаровательным». Это слово было подчеркнуто. Смеялась ли она, проводя эту черту? И можно ли вообще воспринимать все это всерьез? Разве ее письмо не причудливая смесь восторгов, вымыслов и наблюдений, оживленных игривой девичьей фантазий, что, как блуждающие огоньки на далеком горизонте, манили его в последующие утренние часы? И он не удержался и сразу же сел писать ей ответ. Оказалось, это так упоительно – оттачивать стиль, который позволил бы выразить все эти поклоны и расшаркивания, шассе и пируэты и прочие изящные па, относящиеся к одному из миллионов способов общения между мужчиной и женщиной. Кэтрин никогда этого не ценила, невольно думал он, Кэтрин – Кассандра, Кассандра – Кэтрин – так они целый день и сменяли друг друга в его мыслях. Конечно, совсем нетрудно одеться с иголочки, сделать непроницаемое лицо и отправиться в половине пятого на Чейни-Уок пить чай, но один только Бог знает, что из этого выйдет, и, когда Кэтрин, просидев какое-то время каменным изваянием, неожиданно извлекла из кармана и положила прямо у него перед носом письмо, адресованное Кассандре и написанное ею собственноручно, от его невозмутимости не осталось и следа. Что она хотела этим ему сказать?
Глядя на зарисовки, он украдкой следил за Кэтрин. Она довольно бесцеремонно выпроваживала американскую даму. Конечно, ее жертва и сама должна понимать, как глупо выглядят ее восторги и придыхания в глазах внучки поэта. Кэтрин никогда не щадила чувств других людей, думал он, и, поскольку атмосфера явно становилась натянутой, он прервал этот перечень аукциониста, который Кэтрин продолжала выпаливать равнодушной скороговоркой, и взял миссис Вермонт-Бэнкс, к которой испытывал сочувствие как к товарищу по несчастью, под свою опеку.
Но уже через несколько минут американская гостья закончила инспекцию, почтительно кивнув на прощание великому поэту и его домашним туфлям, и Родни повел ее вниз. Кэтрин осталась в маленькой комнате одна. Церемония поклонения предку сегодня подействовала на нее особенно угнетающе. Более того, в комнате почти не осталось свободного места. Только в это утро один австралийский коллекционер прислал, со всеми возможными предосторожностями, лист гранок, позволяющий проследить, как изменялось отношение поэта к одной очень знаменитой фразе, а следовательно, заслуживающий того, чтобы поместить его в рамочку под стекло и выставить на всеобщее обозрение. Но где найти место? Может, повесить его на лестнице или потеснить ради него другую какую реликвию? Не в силах решить этот вопрос, Кэтрин глянула на дедушкин портрет, словно спрашивая у него совета. Художник, автор портрета, давно уже пребывал в забвении, и обычно, показывая картину посетителям, Кэтрин не видела в ней ничего, кроме нежного облака розовато-коричневатых мазков, окруженных круглым венком из позолоченных листьев лавра. Молодой человек, дед Кэтрин, смотрел куда-то поверх ее головы. Чувственные губы были чуть-чуть приоткрыты, что придавало лицу такое выражение, будто он увидел что-то чудесное или прекрасное, тающее или зарождающееся где-то вдали. Странным образом это выражение повторилось и на лице Кэтрин, когда она подняла на него глаза. Они были ровесники или примерно одного возраста. Интересно, на что он так смотрит: может, и для него бились о берег волны и скакали под пологом леса всадники на быстрых конях? Впервые в жизни она подумала о нем как о мужчине, молодом, несчастном, своенравном, у которого были свои желания и свои недостатки, впервые в жизни она поняла его сама, а не по воспоминаниям матери. Он вполне мог быть ей братом. Как будто есть некое сродство – тайные узы крови, позволяющие живым представить, что хотят сказать глаза умерших, или даже предположить, что они вместе с нами смотрят на сегодняшние наши радости и горести. Он бы понял, подумала она вдруг – и вместо того чтобы положить на его могилку очередной увядший букетик, принесла ему свои печали и заботы, а это, вероятно, куда более ценный дар (если мертвые способны оценивать дары), чем цветы, благовония и немое поклонение. Сомнения, неуверенность, смятение, сквозившие в ее взгляде, когда она подняла глаза, наверняка были ему куда ближе и понятнее, чем привычное почитание, и едва ли он счел бы для себя обременительным, если бы она к тому же поделилась с ним своими страданиями и успехами. Никогда еще не чувствовала она такой гордости и любви, как в момент, когда поняла, что мертвым не нужно ни цветов, ни сожалений, а нужно место в жизни, которую они ей подарили и которую прожили вместе с ней.
Когда минуту спустя вернулся Родни, она все еще сидела перед дедовским портретом. Указав ему на соседний стул, попросила:
– Посиди со мной, Уильям. Как я рада, что ты здесь. Мне кажется, я очень резкая сегодня.
– Тебе никогда не удавалось скрывать свои чувства, – сухо ответил он.
– О, не смейся надо мной – у меня был ужасный день.
И она рассказала ему, как относила цветы миссис Маккормик и как поразил ее Южный Кенсингтон, показавшийся ей заповедником для офицерских вдов. Она рассказала ему, как перед ней распахнулась дверь и какие за ней открылись унылые ряды бюстов, пальм и зонтиков. Она говорила об этом легко и беззаботно, и этот беззаботный тон на него подействовал, так что он немного успокоился и даже повеселел. Теперь было бы естественно попросить у нее помощи или совета или рассказать без утайки, что у него на душе. Письмо от Кассандры лежало в его кармане тяжким грузом. Но было и другое письмо, к Кассандре, лежавшее на столе в соседней комнате. Дух Кассандры витал в комнате. Однако пока Кэтрин сама не заведет разговор на эту тему, он об этом не смеет даже обмолвиться – должен делать вид, будто ничего не произошло, как джентльмен, он должен сохранять лицо – и в данном случае, насколько он мог судить, это было лицо верного влюбленного. Время от времени он лишь тяжко вздыхал. Уильям заговорил, хотя слишком торопливо, о том, что, вероятно, летом можно будет послушать некоторые оперы Моцарта. Ему прислали программку, сказал он, с готовностью достал портмоне, набитое бумажками, и принялся искать среди них нужную. Потянул за край пухлого конверта, как будто программка оперного театра могла к нему каким-то образом прикрепиться.
– Письмо от Кассандры? – произнесла Кэтрин невиннейшим тоном, заглядывая ему через плечо. – Я только что написала ей и попросила приехать, но вот забыла отправить.
Он молча передал ей конверт. Она взяла конверт, достала листы и стала читать.
Родни ждал, ему казалось, она читает целую вечность.
– Да, – заметила она наконец, – довольно милое письмо.
Он отвернулся, видимо, чтобы скрыть смущение. Глядя на него, она чуть не расхохоталась. Но снова продолжила чтение.
– Я не вижу ничего плохого, – выпалил Родни, – в том, чтобы помочь ей – с греческим, например, если она действительно интересуется такими вещами.
– В самом деле, почему бы ей не интересоваться, – сказала Кэтрин, снова заглянув в письмо. – И правда – а, вот оно – «греческий алфавит абсолютно очарователен ». Ясно, интересуется.
– Ну ладно, может, греческий слишком сложно. Я больше думал об английском. Ее критический разбор моей пьесы, конечно, чересчур великодушный и незрелый – ей ведь не больше двадцати двух, я полагаю? – в нем есть все, что нужно: настоящее чувство поэзии, понимание ее сути; разумеется, формулировать она еще не умеет, но чутье есть, а это основа основ. Не будет большой беды, если я дам ей почитать книги?
– Нет, конечно.
– Но если в результате всего этого… хм-м… завяжется переписка? Не подумай, Кэтрин, я говорю вообще, не вдаваясь в подробности, которые меня немного пугают, я хочу сказать, – быстро и сбивчиво произнес он, – как ты на это посмотришь? Не будет ли тебе это неприятно? Если да, только скажи, я выброшу это из головы. Навсегда.
Кэтрин сама удивилась, как цепко ухватилась за эту последнюю фразу – вот и хорошо, пусть выбрасывает. Потому что в тот миг ей казалось невозможным отказаться от этой близости, пусть не любовной, но истинно дружеской, и передать ее в руки другой женщины – кто бы она ни была. Кассандра никогда не поймет его – она для него недостаточно хороша. Письмо показалось ей льстивым – оно было обращено к его слабостям, и обиднее всего было думать, что эти слабости видят другие. На самом деле он не был слабым, его сила, его редкий дар в том, что он умеет держать слово: стоит ей только попросить, и он никогда больше не заговорит о Кассандре.
Кэтрин молчала. Родни мог только догадываться почему. Он был потрясен.
«Она меня любит!» – подумал он. Женщина, которой он восхищался больше всех на свете, оказывается, любит его – а ведь он оставил последнюю надежду на взаимность. Но теперь, когда он впервые убедился, что она к нему неравнодушна, он возмутился. Для него это стало путами, обузой, чем-то, что делало их обоих, его в особенности, жалкими и смешными. Он был всецело в ее власти, но у него открылись глаза, и он больше не раб ей и не даст больше себя дурачить. Отныне она будет ему повиноваться. Молчание затягивалось: Кэтрин хотелось сказать что-нибудь, чтобы Уильям остался с ней навеки, так сильно было искушение сказать слово, которого он так долго и тщетно вымаливал у нее и которое она почти готова была произнести. Она сжимала в руке письмо. И молчала.
В эту минуту в соседней комнате послышался шум и голоса: миссис Хилбери говорила что-то о гранках, чудесным образом выуженных волей Провидения из расходных книг австралийской мясной лавки; портьеры, отделяющие комнаты, раздвинулись, и в дверях появились миссис Хилбери и мистер Огастус Пелем. Миссис Хилбери замерла. Она смотрела на дочь и на мужчину, который вскоре станет ее мужем, со странной улыбкой, доброжелательной и в то же время почти насмешливой.
– Вот мое главное сокровище, мистер Пелем! – воскликнула она. – Нет-нет, не вставай, Кэтрин, и вы тоже, Уильям. Мистер Пелем в другой день зайдет.
Мистер Пелем улыбнулся и удалился следом за хозяйкой дома. Кто-то из них задернул за собой портьеру.
Однако слова матери решили дело. Кэтрин больше не сомневалась.
– Как я уже говорила вчера вечером, – сказала она, – я считаю, что, если ты хоть немного думаешь о Кассандре, твой долг сейчас – выяснить, насколько серьезны твои чувства к ней. Это твой долг перед ней и передо мной. Но мы должны рассказать матушке. Нельзя дальше притворяться.
– Разумеется, я на тебя в этом полностью полагаюсь, – произнес Родни вежливо, но довольно сухо.
– Очень хорошо, – сказала Кэтрин.
Когда он уйдет, она тотчас же отправится к матери и объяснит ей, что их помолвка расторгнута, – или им лучше пойти вместе?
– Но, Кэтрин, – начал Родни, нервно пытаясь засунуть многостраничное письмо Кассандры обратно в конверт, – если Кассандра… ты же просила Кассандру погостить у вас…
– Да, но я не отправила письмо.
Наступила пауза. От смущения он закинул ногу на ногу. Согласно его кодексу чести, он не имел права просить у женщины, с которой только что разорвал помолвку, помощи в амурных делах с другой женщиной. После объявления о расторжении помолвки им придется надолго расстаться, в таких обстоятельствах письма и подарки обычно возвращают, и пройдет еще несколько лет, прежде чем они смогут увидеться, вероятно, на каком-нибудь чаепитии, и неловко пожать друг другу руки, обменявшись парой незначащих слов. Он станет изгоем, придется призвать на помощь всю свою выдержку. Он никогда больше не посмеет упомянуть при Кэтрин имя Кассандры; долгие месяцы, а то и годы он не сможет видеть Кэтрин; мало ли что может случиться с ней в его отсутствие.
Кэтрин находилась почти в таком же затруднении. Она знала, как разрешить ситуацию наиболее деликатным образом, но ее гордость этому воспротивилась – мысль о том, чтобы, оставаясь невестой Родни, прикрывать его похождения, болезненно задевала не только тщеславие, но и более возвышенные струны ее души.
«Мне придется отказаться от свободы на некоторое время, – думала она, – чтобы Уильям мог спокойно видеться здесь с Кассандрой. У него недостанет смелости обойтись без моей помощи – он так труслив, что даже не смеет открыто сказать мне, чего хочет. Мысль о публичном разрыве пугает его. Он хочет сохранить нас обеих».
Но тут Родни спрятал письмо в карман и демонстративно посмотрел на часы. Хотя этот жест должен был означать, что он добровольно отказывается от Кассандры – он сознавал свою беспомощность, и не доверял себе, и потерял Кэтрин, которую все же любил, хоть и недостаточно, – на самом деле он чувствовал, что выбора у него нет. Он вынужден уйти, предоставить Кэтрин свободу, как и обещал, рассказать ее матери, что между ними все кончено. Но сделать то, что диктует благородному человеку элементарный долг чести, – требовало неимоверных усилий: два дна назад он и представить себе не мог, как это будет непросто. Если бы позавчера ему сказали, что между ним и Кэтрин возможны отношения, о которых он раньше не смел и мечтать, он бы первый не поверил. Теперь все изменилось: отношения изменились, чувства изменились, у него появилась новая цель, новые возможности, и устоять было невозможно. Но жизненный опыт тридцати пяти лет не прошел даром: он сможет защитить себя, он сумеет сохранить уважение к себе; Родни поднялся, решив, что пора проститься раз и навсегда.
– Значит, я сейчас пойду, – произнес он, подавая на прощание руку, он побледнел, но старался держаться с достоинством, – и расскажу твоей матушке, что наша помолвка расторгнута с твоего согласия.
Кэтрин задержала его руку в своей.
– Ты мне не доверяешь? – спросила она.
– Отчего же? Целиком и полностью доверяю, – ответил он.
– Нет. Ты не веришь, что я могу помочь тебе… Могу я помочь?
– Да как ты не понимаешь, что и без твоей помощи все ужасно! – горестно воскликнул он, резко отдергивая руку и отворачиваясь. Когда же вновь посмотрел на нее, ей показалось, она впервые видит его настоящее лицо. – Нет смысла притворяться, будто я не понял, что ты мне предлагаешь, Кэтрин. Прекрасно понял. И если честно, сейчас мне кажется, я и правда люблю твою кузину, и, вероятно, с твоей помощью, я мог бы… Но нет! – вскричал он. – Это неправильно, так не должно быть! И как я вообще мог допустить такое? Нет мне прощения.
– Иди сюда, сядь рядом. Посмотрим на вещи здраво…
– Твое здравомыслие нас погубит, – простонал он.
– Я беру всю ответственность на себя.
– Да, но могу ли я тебе это позволить! – воскликнул он. – Это будет низко. Давай так, Кэтрин: положим, мы оба делаем вид, что помолвлены – чисто формально, при этом, разумеется, ты будешь абсолютно свободна.
– Ты тоже.
– Да, мы оба будем свободны. Теперь, положим, я повидаюсь с Кассандрой раз, другой, третий, и, если, как мне хочется верить, все это окажется не пустой звук, мы сразу расскажем все твоей матери. Так почему бы не сказать ей сейчас, попросив сохранить это в тайне?
– Почему? Да потому, что через десять минут об этом узнает весь Лондон, кроме того, она никогда этого не поймет.
– Тогда, может, отцу? Таиться от всех – так низко, бесчестно.
– Отец поймет даже меньше, чем мать.
– Боже мой, кто же тогда поймет?.. – простонал Родни. – Но давай посмотрим на это с твоей точки зрения. Мало того что жестоко требовать от тебя такого, это ставит тебя в положение… в общем, лично мне было бы неприятно видеть свою сестру в такой ситуации.
– Мы с тобой не брат и сестра, – сказала Кэтрин нетерпеливо, – и, если мы не решимся, за нас этого никто не сделает. Я вполне серьезно, – продолжала она. – Я долго обдумывала это со всех возможных точек зрения и пришла к выводу, что мы должны рискнуть – как бы это ни было больно и неприятно.
– Ты в самом деле так считаешь? Но тебе будет нелегко.
– Ничего, – решительно сказала она. – Конечно, нелегко, но я к этому готова. Я выдержу, потому что вы мне в этом поможете. Вы оба мне поможете. На самом деле мы все друг другу поможем. И это будет по-христиански.
– По мне, звучит как варварство какое-то, – буркнул Родни, представляя, чем обернется для него ее христианская идея.
Но все равно ему стало значительно легче, этого он не мог отрицать, а будущее, окрашенное ранее в унылый свинцовый цвет, заиграло тысячью веселых и радостных оттенков. Значит, вскоре он увидит Кассандру – через неделю или даже раньше, и теперь ему очень хотелось знать точную дату ее приезда, в чем он почти не смел себе признаться. Конечно, с его стороны низко мечтать, как бы поскорее заполучить плод исключительного великодушия Кэтрин и собственной постыдной беспечности. Но хоть он и повторял это себе без конца, на самом деле он так не чувствовал. Его поступок ничуть не умалил его в собственных глазах, а что до благодарности Кэтрин, то ведь они с ней партнеры, заговорщики, преследующие одну и ту же цель, а называть исключительным великодушием чье-то стремление к цели по меньшей мере бессмысленно. Он взял ее руку и крепко сжал – это был не знак признательности, а крепкое дружеское рукопожатие.
– Мы поможем друг другу, – сказал он, повторяя ее слова и заглядывая ей в глаза в надежде увидеть огонек азарта или дружеской симпатии.
Но ее темные глаза смотрели на него серьезно и грустно. «Он не здесь, не со мной, – подумала Кэтрин, – а где-то далеко, и уже не думает обо мне». И ей показалось вдруг, что, пока они сидят тут рядом, рука в руке, если прислушаться, можно услышать шорох земли, сыплющейся с высоты и возводящей меж ними преграду, и с каждой секундой все выше поднимается глухая стена. И когда эта невидимая стена, казалось, навеки отделила ее от человека, который был ей дороже всех, они расцепили пальцы.
Родни коснулся губами ее руки. В ту же секунду портьеры раздвинулись, в щель заглянула миссис Хилбери и с благожелательной и чуть ироничной улыбкой поинтересовалась, не помнит ли Кэтрин, какой нынче день недели – вторник или среда, и успела ли она перекусить в Вестминстере?
– Уильям, дорогой мой, – сказала она и помедлила, словно не смогла отказать себе в удовольствии хоть на миг насладиться этим упоительным миром любви и романтики. – Дорогие мои дети, – проговорила она и тут же скрылась, словно опустив занавес над сценой, которую было так соблазнительно, но негоже прерывать.
Глава XXV
В следующее воскресенье, в четверть четвертого пополудни, Ральф Денем сидел на берегу озера в парке Кью, водя пальцем по циферблату наручных часов. Беспристрастность и неумолимость самого времени читались на его лице – будто он сочинял гимн неспешной и неотвратимой поступи этого божества. Казалось, он ведет счет промежуткам, отделяющим минуты одна от другой, со стоическим смирением перед неизбежностью такого порядка вещей. Выражение его лица, суровое, отрешенное и застывшее, заставляло предположить, что для него этот уходящий час исполнен величия, поскольку его не омрачали даже тени обычных тревог и забот, хотя утекающее время понемногу уносило с собой его самые сокровенные надежды.
И это действительно было так. Он пребывал сейчас в таком возвышенном состоянии, что едва ли мог обращать внимание на мелочи жизни. И тот факт, что дама опаздывает на пятнадцать минут, он готов был воспринимать ни много ни мало как крах всей своей жизни. Поглядывая на часы, он словно прозревал истоки человеческого существования и в свете увиденного изменял свой курс – ближе к северу и к полуночи… И нужно найти в себе силы и проделать этот трудный путь, в полном одиночестве, через льды и черные полыньи… – да, но к какой цели? Тут он коснулся пальцем получасовой отметки и решил, что, как только минутная стрелка доберется до этого места, он встанет и уйдет, и одновременно ответил на вопрос одного из множества внутренних голосов, что конечно же есть цель, но движение к ней требует немалой выдержки и упорства. Спокойно, спокойно, все идет своим чередом, словно говорила ему тикающая секундная стрелка, главное – сохранять достоинство, решительно отметая негодное, не поддаваться, не идти на компромисс. Часы меж тем показывали уже двадцать пять минут четвертого. Раз Кэтрин Хилбери на полчаса опаздывает, весь мир, казалось, погрузился в мрак беспросветности: не будет ему ни счастья, ни покоя, ни уверенности. И хоть с самого начала все пошло не так, самой непростительной его ошибкой было – надеяться. На миг оторвавшись от созерцания циферблата, он посмотрел на противоположный берег – с ностальгической грустью, как будто увиденное все еще причиняло ему боль. И вдруг ощутил себя на вершине блаженства, хотя в тот момент боялся пошевельнуться. Он увидел даму, которая быстро, правда, не очень уверенно, приближалась к нему по широкой травянистой аллее. Она его не видела. Издали она казалась необычайно высокой, а пурпурно-красный шарф, трепещущий на ветру и волнами окутавший плечи, придавал всему ее облику ореол романтичности.
«Вот она идет, как каравелла на всех парусах», – подумал он, смутно припоминая строчку из пьесы или поэмы, где явление героини вот так же сопровождается колыханием перьев и ликованием небес. Кусты и деревья будто ждали ее прихода и выстроились вдоль дорожки, как часовые. Он встал, тогда она заметила его, и он догадался по ее негромкому восклицанию, что она рада его видеть и сожалеет о своем опоздании.
– Почему вы не рассказали раньше про это место? Я и не подозревала, что здесь такое есть… – восхищенно произнесла она, имея в виду озеро, и зеленые просторы, и стройные ряды аллей, и золотистую рябь Темзы в отдаленье, и герцогский замок среди лужаек. Герцогский геральдический лев с негнущимся хвостом почему-то показался ей ужасно смешным.
– Вы никогда раньше не были в Кью? – удивился Денем.
Но оказалось, она была здесь однажды, в раннем детстве, когда пейзаж был совсем не такой, как сейчас, а из животных запомнила только фламинго и вроде бы верблюдов. Они пошли по дорожке, пытаясь представить, каким был когда-то этот легендарный парк. Денем чувствовал, что ей приятно бродить не спеша, подмечая что-нибудь необычное – то куст, то сторожа, то пестрого гуся, – такая прогулка действовала на нее успокаивающе. Было тепло – первый теплый день весны, и когда они вышли на поляну в окружении буков, где от садовой скамейки во все стороны разбегались зеленые тропки, то решили посидеть тут немного.
– Как здесь тихо! – заметила Кэтрин, оглядываясь.
Вокруг не было ни души, и шелест ветра в ветвях – звук, почти незнакомый лондонцам, – казалось ей, доносит неизъяснимые ароматы далеких бездонных пространств.
Она жадно вдыхала эти запахи, блаженно глядя по сторонам, а Денем тем временем нашел себе занятие: кончиком трости поддевая прелые листья, освобождал из-под зимнего гнета пучки зеленых ростков. И делал это с трогательной увлеченностью ботаника-натуралиста. Указав ей на зеленое растеньице – обычный цветок, знакомый даже жителям Челси, – он назвал его по латыни, на что она откликнулась радостно-удивленным восклицанием: надо же, он и это знает! А вот у нее по этой части большие пробелы, призналась она. Как, например, называется вон то дерево, прямо напротив, если спуститься с высот науки и сказать его обычное название? Ясень, вяз или платан? Оказалось, это дуб, о чем свидетельствовала форма сухого листа, а внимательно посмотрев на рисунок, который Денем набросал для нее на обороте конверта, Кэтрин вскоре узнала, по каким признакам можно отличить разные деревья, растущие в Британии. Потом она попросила рассказать ей о цветах. Для нее это были просто по-разному окрашенные лепестки, держащиеся, в разное время года, на совершенно одинаковых зеленых стебельках, для него же это в первую очередь были луковички или семена, затем – живые организмы, наделенные половыми признаками и чувствительностью, которые с помощью разнообразных хитроумных устройств приспособились к выживанию и продолжению рода и могут становиться короткими или длинными, огненно-яркими или бледными, гладкими или пятнистыми в результате определенного процесса, приоткрывающего и некие секреты человеческого существования. Денем увлеченно рассказывал ей о своем хобби, которое долго держал втайне от всех. И все, что он говорил, было музыкой для Кэтрин. Ничего приятней она не слышала за последние месяцы. Его слова находили отклик в самых дальних уголках ее души, где давно и прочно поселилось глухое одиночество.
Она готова была целую вечность слушать его рассказы о растениях и о том, что наука, оказывается, совсем не слепа к законам, управляющим их бесконечными вариациями. Сама идея такого закона, непостижимого и притом всесильного, ее заинтересовала, потому что в человеческом обществе ничего подобного она не замечала. Ей, как и многим женщинам в расцвете юности, уже случалось задумываться над теми областями жизни, которые явно не поддаются упорядочиванию, – учитывать оттенки настроений и желания, степень приязни и неприязни и то, как это отражается на судьбе ее близких; она не позволяла себе размышлять о другой части жизни, где мысль формирует судьбу, независимую от других людей. И пока Денем говорил, она слушала его слова и вдумывалась в их смысл с живым интересом. Деревья и зелень, переходящая вдали в синеву, стали для нее символом огромного внешнего мира, которому нет дела до счастья, несчастья, до женитьбы и смерти отдельных индивидов. Чтобы пояснить свои слова примерами, Денем повел ее сначала в альпинарий, а затем в Дом орхидей.
Кода разговор зашел о растениях, Денем почувствовал себя увереннее. Не исключено, что его увлеченность объяснялась чем-то более личным, нежели чисто научным интересом, однако внешне это никак не проявлялось, и ему было нетрудно поддерживать ученую беседу – растолковывать и объяснять. Тем не менее стоило ему увидеть Кэтрин в окружении орхидей – странным образом эти диковинные растения подчеркивали ее красоту, и, казалось, все это собрание пестрых капюшончиков и мясистых граммофончиков смотрит на нее в немом изумлении, – как вся его страсть к ботанике пропала, ее сменило более сложное чувство. Она молчала. Орхидеи словно поглощали мысли. И вдруг, хотя вообще-то это не разрешалось, она коснулась цветка. На пальце сверкнули рубины – он вздрогнул и отвернулся. Но в следующую минуту взял себя в руки. Она рассматривала один причудливый лепесток за другим, задумчиво и невозмутимо, словно пыталась разглядеть что-то другое, далекое и важное. Ее взгляд был почти отрешенным, Денему даже показалось, что она в этот миг забыла о нем. Конечно, он мог напомнить о себе словом или жестом – но стоит ли? Так она гораздо счастливее. Ей не нужно от него ничего такого, что он мог бы ей дать. И может быть, для него лучший выход – держаться в стороне, знать, что она есть, и стараться сохранить хотя бы то, что он уже имеет, – целое, нерастраченное, неразбитое. Более того, застывшая среди орхидей в напоенном жаркой влагой воздухе, она странным образом напомнила ему об одной сцене, которую он представлял дома, сидя у себя в комнате. Это минутное видение, слившееся с воспоминанием, сковало его немотой, и, когда они снова вышли на дорожку парка, закрыв за собой дверь оранжереи, он по-прежнему молчал.