355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Дьякова » Кельтская волчица » Текст книги (страница 16)
Кельтская волчица
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:34

Текст книги "Кельтская волчица"


Автор книги: Виктория Дьякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)

Глава 8
ОБЛЕПИХИН ДВОР

Старая охотничья изба между Андожским озером и болотом прежде называлась Облепихин двор. Жила здесь сама старая косоротица Облепиха и сестра ее колдовка Фимка. К Облепихе за настойками горячительными прежде хаживали все мужики из окрестных деревень – выставляла их старуха в ендовах и кувшинах видимо-невидимо. Хаживали тайком от женок да соседских глаз, оттого к охотничьему домику за почти что полвека много тропок протоптали да пролазов понаделали. О сестре Облепихиной Фимке, тоже уж покойной давно, много пересудов сохранилось. Сказывали, что была баальницей (наговоры делала) и только разозли ее вмиг обратится в волка, подстережет в укромном местечке да разорвет на части.

Облепиха та была старуха рослая, седые космы свои зимой и летом прятала под старый грязный плат, а на сарафане у нее было нашито цветных тряпок, коим и числа не хватит. Облепиха цветные тряпки подбирала везде, все больше выбирая красные да рыжие, от чего и прозвали ее Облепихой по цвету облепихипых плодов. И когда запестрел ее сарафан сплошь, она лоскутья яркие принялась и на кафтан сермяжный нашивать. На дворе у Облепихи сохранилось множество построек. Прежде в них странствующие юродивые да нищие живали. А бывало заезжали к Облепихи из самого Белозерска приказчики решеточные, порой и со стрельцами, все конно да оружно – все не лень им было по низинам мокрым да по тропкам тесным ехать за тридевять земель, лишь бы только выпить на дармовщину. Так старшой из них как наморщит синий нос на багровом лице, понюхает воздух избы, где в прирубе жила сама Облепиха, да как закричит, затопает:

– Эй, Катька! Облепиха чертова, не прикрываешь ли лихих на краю земли?

Облепиха сразу смекнет, что к чему, выплывет на порог в своем пестром наряде, поклонится стрельцу земно, словно царю.

– Нищий двор-то, – пропоет елейно, – батюшка, нищий. Божьих людей пригреваю, за душу мою грешную они после Бога молят. Для спасенья души живу и людей спасенных держу.

– Ох, я всех твоих спасенных, бабка, сынов собачьих перетрясу с их дырявыми сумами! – пригрозит старшой напускно.

А Облепиха уж давно смекнет, к чему клонит он – хитрющая с молодых лет. Скоренько, сколь может, побредет в свой прируб и несет одну медную ендову с медом обарным, другую с медом пряным и смородиновым, сюда же ендову с водкой пшеничной выставляет, при всем чашки малые деревянные дабы черпать ими, рушники белые с петухами, да с поклоном к служивым обращается:

– Откушайте, родные мои, детушки. Чай, не зря долгую дорогу проехали. Все что ей-ей наварила я, я наставила, все для угощения держу, не для торгу. Божьих людей пошто забижать? Имутся и богатеи лихи да татливы, с тех и бери, грабай – твоя власть.

А стрельцам только того и нужно. Поскакают с коней, как налетят на угощение, так что после нищих да убогих звать приходится, чтобы служивых на коней обратно поднимать, да еще чуть ли не до самого тракта вести под повод, дабы не свалились и не зашиблись, коли конь споткнется в лесу о корень или пень зацепившись. Пили шумно, крякали громко. Переводя дух, горланили сипло.

– Извоняла ты избу, матка хуже свиного стойла. Вонью, того гляди с ног собьет.

– А худой дух – человек протух, – не терялась Облепиха. – Да и что с того? А стара, убога я нынче, руки не владеют паршу грести.

– Ну, дьявол тебя проводи! – наставлял старуху на прощание старшой. – Лихих людей принимать бойся.

– Место мое божье – разбойнику с нами тесно и грязно! – согласно кивала Облепиха. А после крестилась на черные закопченные образа в большом углу и шептала под нос:

– Пронесло глас грозный, зрак подзорный.

Давно уже минули Облепихины времена государя Московского Алексея Михайловича. Не стало и самой Облепихи – вслед за сестрой своей Фимкой сошла она в могилу, но не слишком торопилась: дожила до тех пор, когда объезжих стрельцов и вовсе не стало, а вместо них повадились навещать древнюю старуху солдатушки да офицеры Белозерского гренадерского пехотного полка в кафтанах, камзолах, белых подштанниках и треуголках с перьями. Вот уж и дивилась на их одежу Облепиха, но угощала добро, как и стрельцов прежде. Когда точно померла она, никто толком не знал. Но говаривали будто, что не по своей воле отправилась на тот свет.

Бабка Пелагея, приходившаяся Облепихе внучатой племянницей рассказывала, что будто навестила Облепиху перед самым концом знатная дама ослепительной красоты, в алых одеяниях. Так уж вышло, что видала Пелагея только отражение той дамы в разбитом пополам зеркале – бледное лицо с тонкими чертами, полуразмытое сумерками, оно как будто виднелось из-под воды. Но заострившиеся черты носили почти юное выражение. И по всему выходило, что с бабкой Облепихой была та дама давно и очень коротко знакома. Ее вовсе не смущала убогость Облепихиного жилья.

За недобросовестность свою перед царскими указами, которую она попросту называла забывчивостью, Облепиха собирала с лихих людишек серебряную деньжонку вдвойне, оттого и скопила их немало. Всякий раз, как спровадит всех, сдерет с головы свой теплый плат, лицо с припухшими веками узеньких глазенок скорчит в улыбочку довольную, запустит крючковатые пальцы с черными ногтями в седые космы и скребет их, скребет, вшей выуживая, да еще приговаривает при том:

– Нешто к дождю Вы расходились, кровопийцы кусачие?

Слегла бабка Облепиха неожиданно. Отекла сильно, побледнела вся. Во всем ее поведении стали проявляться следы старческого слабоумия, хотя прожив сотню с лишком лет, бабка Облепиха даже и на сотом году на память не жаловалась. Помнила даже как молодой царь Московский Алексей Михайлович с боярской дочерью Марьей Ильиничной Милославской под венец шел и каковы были на государе при том башмаки волоченым золотом и серебром по червчатому сафьяну шитые. Вот так-то. А сама Облепиха с Фимкой – сестрицей все-то собственными глазами видали, потому как на торговой площади у Кремля сахарные баранки от царского угощения по случаю венчания с раннего утра грызли, так что в первых рядах зрителей оказались. И сто лет спустя ничегошеньки из того не позабылось.

А тут вдруг все, что накануне случалось, никак у бабки Облепихе в голове не задерживалось. Она впала в стоны и в плач. Вскоре начались желудочные боли, вызванные необъяснимым страхом, и Пелагее приходилось несколько раз выводить ее на двор. Всюду мерещились старухе чудовища и притаившиеся убийцы – а сколько прожила в лесу одна-одинешенька, только с полоумной сестрой, никого не боялась, ни человека, ни зверя. Так промучилась она всю ночь, не соснув ни на мгновение. Все как будто ждала кого-то. А на вопросы Пелагеи отвечала, мол княгиня Евдокия Романовна обещалась к ней зайти, навестить.

Молодую княгиню Андожскую Пелагея видела много раз, так что ни с кем бы не спутала ее, только покажи, хоть ночью, и без света вовсе. Но когда Облепихина гостья появилась на пороге ее избы, внучка готова была креститься на иконы, что пришла вовсе не Евдокия, совсем иная дама пришла – в огненного цвета платье, с удивительно красивыми темными волосами, на которых искрились теплые розоватые отблески. О, верная воспитанница ведуньи Фимки, Пелагея с малых лет знала, что всяческой нечистой силе дается вдоволь пользоваться самой изысканной человеческой красотой, чтобы опорочить ее. Роскошная копна волос пришелицы с их чарующим ароматом – истинное выражение живой, земной красоты, – вот что первым делом породило у Пелагеи подозрение, будто явилось в дом к бабке Облепихе не то что не сама Евдокия, но вовсе и не неизвестная приятельница ее, явилась нечистая сила. Она вошла со словами ласковыми:

– Я заглянула только на минутку, чтобы узнать, как твои дела, бабушка. Что с тобой случилось, моя дорогая?

Она оставалась в тени и юная Пелагея могла видеть только смутные очертания ее лица. Но Облепиха при взгляде на гостью побелела еще пуще и принялась еще сильнее дрожать. Дикий страх исказил ее расплывшиеся черты. Она казалась чудовищным изображением, не похожей на самую себя, с вылезающими из орбиты глазами, трясущимися щеками и отвисшей нижней губой, с которой стекала густая слюна.

– Что же с тобой такое? – спросила у нее пришелица с ноткой удивления в ангельском голосе, – можно подумать, что ты меня боишься.

– О разве я не заботилась о тебе, хозяин мой, – дрожащий голосом проговорила старуха, почему то обращаясь к гостье в мужском роде. Ее бесформенная губа искривилась в жалостливом подобии улыбки: – ведь заботилась о тебе как о своей родной кровинке, не правда ли?

– Да верно ты не в своем уме, – воскликнула та, – ты меня не узнаешь, верно?

– О, как же, как же мне тебя не узнать, – продолжала шамкать беззубым ртом несчастная старуха: – я баловала тебя, я позволяла тебе наслаждаться всем, чем угодно, я всегда помогала тебе…

– Мне кажется, что ты сходишь с ума, бабушка, – прошептала пришелица, приближаясь к больной, – давно ли ты стала такой странной. Успокойся, успокойся, – приговаривала она, в то время как старуха все больше напоминала при каждом ее шаге толстую жабу, загипнотизированную ядовитой змеей, – ты очень устала, правда ли? Но это вовсе не страшно. Тебе только надо, чтобы за тобой поухаживали. Хорошо поухаживали, – с видом величайшей озабоченности дама достала из-за корсажа платья какой-то флакон и капнув из него несколько капель в деревянную чашку, стоявшую на столе, поднесла ее белоснежной рукой к губам больной.

– О, выпей, выпей, моя бедная старушка, выпей и тебе станет легче. Мне так жаль, что я вижу тебя в таком состоянии. Ну, выпей же…

– Да, красавец мой ненаглядный, – пробормотала, запинаясь старуха, – ты очень, очень добр ко мне… Да, да… Ведь и вправду, ты всегда был очень добр ко мне, так уж ласкал меня…

Облепиха пыталась удержать сосуд, но ее руки так тряслись, и часть жидкости выплеснулась ей на блеклую льняную рубаху. Но прекрасная гостья, не чураясь, продолжала помогать ей. Старуха же пила неуклюже и громко, как большая испуганная собака.

– Какое несчастье, – продолжала приговаривать дама: – долгие годы трудов на мое благо расстроили твой рассудок, милая бабушка. Сколько раз я пыталась тебя убедить, что нам пора расстаться, но ты не соглашалась, ты не хотела покинуть меня, – она бросила лишь беглый взгляд на притихшую у за копченной печи Пелагею, та была тогда еще совсем ребенком, но его хватило, чтобы девочка ощутила, как у нее заледенела кровь в жилах.

– Ох, как мне плохо! – застонала Облепиха, прижимая руки к животу. – Ох! Я умираю! – слезы полились у нее из глаз на ставшее восковым лицо.

Видя торжественно сидящую на краю кровати бабушки даму, величественную и прекрасную как королева из сказки, Пелагея не посмела подойти, чтобы помочь ей. Ее охватила какая-то странная, сонная апатия, словно кто-то невидимый высасывал из нее силы. Еще один взгляд незнакомки озарил девочку ледяным огнем, и она в страхе выбежала вон из избы. Когда же она вернулась, дама в алых одеяниях уже исчезла, хотя Пелагея внимательно следила за крыльцом, спрятавшись за одним из сараев и могла поклясться, что та не выходила из избы. Но размышлять об этом ей не оставалось времени. Бабка Облепиха умирала. Она лежала среди следов собственной рвоты, ее кожа посерела и как-то странно, пятнами, почернела. Оцепенев от ужаса, Пелагея вцепилась в бабушкину руку. Та же не открывая глаз, прошептала ей:

– Только один разик в молодости моей так понравился мне в Белозерске стрелец Семка, что я понему с ума сходила, просто волосы на себе рвала. Он же на меня и глаза не казал, все к Ульке в андожскую деревню шастал. Извелась я в мытарстве своем сердечном. Вот тогда Фимка-сестра, нечистая сила, и насоветовала мне, чтобы Семку с Улькой разлучить, обратиться к ведовству здешнему. Фимка моя на делишки те большая мастерица была. Только сколько мы с ней кореньев да травок не толкли, сколько призоров да сглазов не наводили на Ульку, а все не помогало никак: Семка так прикипел к ней, злосчастной, что и жениться на ней собрался. Уж совсем отчаялась я, да Фимка, чтобы ей в гробу перевернуться, придумала самое последнее средство – верное. Правда, предупредила меня, что и горько пожалеть после я могу о свершении своем. Только я на все готова была, молодая дура. Вот и кликнула тогда Фимка бесов окаянных, и явился среди них один – лицом столь пригож да очарователен, что и сам Семка мне не нужен стал, чуть и не забыла про него. «Что же пожелаешь, милая моя, все исполню», – пропел так, что свирель тебе проиграла. Я ж и землю под ногами потеряла, как увидела его. От огромных дивных золотистых глаз не могла оторваться взором. Но сказала после, чего хочу. Все желания мои он исполнил. Бросил Семка Ульку через один день всего лишь – разорвал с ней свадебный уговор. Она с горя в Андожское озеро кинулась от позора, да так на дно и пошла с камнем на шее. А мы с Семкой вон там за печкой, где и до сих пор запона кумачовая висит, что тогда повесила, миловалися. Только уж не люб он мне был, все мне об ином лице да об иных кудрях мечталося. Вытравила я Семкино дитя заветное, только зачала его. А вскоре Улька окаянная и самого Семку – стрельца за собой утянула – утонул он в болоте той же осенью. Все ушли, только бес-раскрасавец и остался со мной. С ним миловалась-тешилась, пока он у меня всю душу не вывернул до самого последнего уголка. Помни, Пелагеюшка, – последнее едва заметное движение пальцев старухи коснулось девичьей руки, – кто бы ни был мил тебе, а чужому дорогу не переходи. Не зови на помощь бесов проклятущих, не бывает от того счастья, хоть и хороши они.

С тем и ушла на Страшный суд бабка Облепиха. Дряблое тело ее, одряхлевшее, раздулось и посинело, а вскоре стало разлагаться прямо па глазах несчастной внучки, черви черные из него поползли. Созвала Пелагея мужиков из деревни. Торопливо вырыли они Облепихе могилу не на кладбище, а рядом с сестрицей ее, ведуньей, за оградой его, забросали спасительной землей без всякого благословения, креста не поставили в головах, только камень болотный, замшелый водрузрхли.

Оплакала Пелагея бабушку. Много верст проходила она пешком в любую погоду от Андожской усадьбы до Прилуцкого монастыря или до Кирилловой обители и обратно, все отмаливала в слезах бабкины грехи. Лет с десяток ходила так настырно, что смилостивился над ней настоятель Кирилловой обители, повелел послать священника и отпеть бабку Облепиху по христиански и поставить на могиле ее крест. Только после этого Пелагея еще лет с пяток хождения свои продолжала и Господа за милость благодарила. А последнее наставление бабушки своей она хорошо всю жизнь помнила. Замуж не по любви, по отцовской указке вышла и всю жизнь мужу своему Фролу, старшему конюху при Андожском князе Иване Степановиче, верна осталась, прочих глаз соблазнительных сторонилась, покуда не схоронила супружника своего да и сама не состарилась.

Вот на этот Облепихин двор, где конечно Демон Белиал знал не только все ходы и выходы, но и каждую щелку в стене или в прохудившейся крыше, и схоронились до получения весточки от матушки Сергии два охотника, Ермила Тимофеич и Данилка. Оба приходились Пелагее сродичами по мужу, правда, седьмая вода на киселе, но все ж родная кровинка. О кончине бабки Облепихи они слыхали – кто же не слыхал про то на всей Андоже. Только все подробности последнего свидания и о том, что вовсе не княгиня Евдокия Романовна, а некто еще бабку перед тем, как она последний вздох испустила, посетил, того Пелагея, ясно, никому чужому не говорила, годы долгие в сердце хранила секретом – все надеялась, что простятся на небесах за долготерпение ее Облепихины проступки. Если и проговорилась разок, то только со страху по самой юности своему отцу да матери, но слух расползся. Долетел он и до Ермилы Тимофеевича, когда тот еще молод был, пересказанный и переделанный на десяток ладов: так и так, окружили бабку Облепиху перед самой смертью с десяток демонов огненных и утащили старую греховодницу в чистилище за собой, мол, Пелагея сама видела.

Бабка Пелагея на такие разговоры только плечами пожимала – утратила память-то с годами, отговаривалась. Да про себя сожалела, что не утерпела, матери проболталася, та ж к соседкам побежала языком молоть, а вон, как народ все разукрасил, расскажут и сама не узнаешь, где была да чего видела.

По мужицкой простоте да по сильной вере в слово Христово, Ермила в бабские россказни не верил. Годов через пятьдесят после Облепихиной смертушки приспособил он ее двор под охотничьи надобности. От того, что многие лихие сиживали в бабкиной избе, пили табак да вино крепкое, сальные свечи жгли да телеса свои сроду немытые чесали, и за пятьдесят лет смрад их из избы не выветрился.

Пришлось звать Пелагею с девками – мыли, мыли они в курной стены вплоть до воронца, и лавки и пол. Ермила же погонял ими – вдруг во время охоты князь Федор Иванович пожалует отдохнуть, или непогода его застанет, так обсохнуть заедет, чарочку водки пропустить для согрева у огня. Как же позволительно, чтобы князь таким затхлым смрадом дышал!

Девки толстые, румяные, босые работали весело и споро, белыми руками пухлыми махали тряпками, перехихикиваясь да на Ермилу взоры побрасывали – завидным женихом слыл доезжачий на усадьбе. Так и вычистили все. Нанесли запасов в погреба: травников да наливок, грибков соленых, меда вареного и шипучего, яблок кислых, орехов сырных да каленых, просоленной баранины да говядины – яловичины.

Ермила же с молодыми парнями, помощниками своими управлялся на дворе. Всякой всячины обнаружили они в заброшенном Облепихином хозяйстве: черную телегу о трех колесах проржавелых, топоры огромные, кафтаны ношенные синие да черные, молью проеденные, ремни, дыбные хомуты, на вязках веревочных низанные, цепи да кнуты.

– Это ж что такое, батя, а? – спрашивал Ермилу самый младший тогда, Данила, мальчонка еще: – для чего ж?

– А то, миленок мой, калачи да ожерелья для казни палаческой, – отвечал ему охотник, – Видать не брезговали стрельцы да казенные людишки перед тем, как вершить дело государева суда пропустить по чарочке-другой на дворе у старухи Облепихи. А бывало так напивались, что и всю утварь свою, даже телегу здесь и оставляли. Бона, гляди ряса поповская порванная, шапка его же, высоченная. Видать и батюшки забегали частенько, чтобы горло пересохшее промочить.

Много увидели – много узнали они тогда об Облепихиной жизни. Все переделали, думали, что князь Прозоровский вот-вот наведается. А тот все по походам да по бивуакам, то и вовсе в столице при государыне Екатерине Алексеевне, так ни разу охотничий дом и не посетил – сами охотники только в нем и живали. Ну, а коли так – то и наведенный порядок в Облепихином дворе быстро тоже пришел в упадок.

* * *

Сняв шапку, Ермила вошел со двора в дом, задвинул засов. Быстро стемнело, и от болота тянуло сырым туманом. Кинул шапку на стол доезжачий. Огляделся: молодой Данилка спал на лавке, подложив под голову старый рваный сапог, вытащенный из подпола, да накрывшись лоскутным, почитай еще Облепихиным одеялом – все на нам тряпочки желтые да красные, засаленные, верно, виднеются.

Сел Ермила за дощатый трухлявый стол, заправил рог, высек огня на трут и принялся пить табак – обучился всему да нашел для того инструмент тут же, на Облепихином дворе. Рог булькал, легонько посвистывала трубка. Почуяв дух, заворочался Данила. Проснулся, опустил ноги на земляной пол. Подстилка под ним – тонкий матрац травяной – вся скрутилась. Жмурясь на одну единственную свечу перед иконой, осенил себя крестом, потом зевнув, спросил:

– Чего громыхнуло-то, Ермила Тимофеевич? – в ответ только легонько булькала вода в роге, посвистывала, пылая, трубка вверху его. Ермила промолчал.

– Чего громыхнуло-то? – снова спросил Данила, подходя к столу, на котором еще оставался большой деревянный жбан с пивом и широкое деревянное блюдо с вареной говядиной, холодной, посыпанной мелко нарезанным луком.

Еще раз покрестившись на икону, Данила поднял легко, как пустую кружку, жбан, налил в посудину,

не уронив ни капли, выпил залпом, не отрываясь. Потом резанул охотничьим ножом ломоть хлеба от ржаного каравая. Набив рот, уселся рядом с Ермилой.

– На Белозерске пушку пытают, – проговорил, наконец, старший охотник, вынув рог. Данилка кивнул, подтверждая, что уяснил все. Потом прожевал хлеб, налег на стол могучей грудью так что затрещал древний столешник.

– Как же думаешь, Ермила Тимофеич, – спросил вяло, потирая глаза, – долго ли еще отсиживаться нам здеся? Для чего все затеяли-то? – над болотом блеснуло медью, точно солнце перед тем как заснуть, подмигнуло в последний разок из-за тучи. В окно кинулась гонимая ветром ледяная пыль. Ермила поежился:

– Никак уж зимой дохнуло, что-то рановато еще.

Он встал из-за стола, подошел к стоявшему в углу точилу с колодой, врытой в земляной пол. При бабке Облепихе на дворе бывало, нечем лихим за постой да угощение платить, а коли ты мастеровой, так сготовь бабке товар: пластинки для бахтерцев или колечки для кольчуги. А бабка, она оборотистая, всучит потом бронникам на Белозерске втридорога. Сколько сабель отточили, сколько кольчуг выковали лихие бабкины озорники – не сосчитать.

– Сколь нам быть еще тут, – проговорил Данилке, похлопывая по бокам станок, – я и сам не знаю, брат. Матушка велела ждать от нее весточки. Жалко ей князя Федора Ивановича, да и супружницу его болезную. А кому не жаль… Только вот нарисую себе картину, как приезжаем мы в усадьбу, а он к нам на встречу с надежой в лице кидается: что, сыскали Арсюшу нашего, мальца, спрашивает. Так сердце кровью обливается. Как же покривишь душой, как скажешь, что в глаза не видывал его, а наверняка, он в лесу заплутал – как сыщешь – то? Хоть и вовсе не возвращайся никогда, покуда государь с государыней к Господу на преставление на отправятся, – сказав то, Ермило крутанул точило, раздался свистящий шип: – Гляди, тянет еще, – похвалил он, – ладно сделано.

– Все ж не по людски как-то, – вздохнул Данилко, подперев кулаком щеку, – сунули мы бедного Арсения Федоровича в землю без обряду, без того, чтобы с ним отец с матерью попрощалися, без поминания должного, без бабьего плача да стенаний. Неужто веришь ты, Ермила Тимофеевич, что задрал молодого барина волк? Или пусть даже волчица в дюжину разов сильнее?

– Я не ведаю того, Данила, – признался ему старший охотник, – сколько я прошел по лесам, а зверюг таких, что способны так разгрызть человека, никогда не видал, и никаких рассказов про такое не слышал. Думаю, права, матушка Сергия, что не обошлось здесь без нечистой силы. Сказывал я еще по утру того дня злосчастного государю Арсению Федоровичу, не стоит, мол, на болотное стойбище волка гнать. Подождать надобно, другая стая сыщется, в иной стороне. Да и бабке Пелагее тогда же дурной сон явился, а уж она, как никак, ведовская внучка, у нее, что ни сон, что ни предчувствие-то вещее. Нет ведь, настояли молодой барин с батюшкой на своем. Все им невтерпежку – что, мол, зря, я на полку отпуск брал, да за столько верст из Петербурха ехал. Соскучился за столичной жизнью по охотничьему раздолью… Вот и насладилися вдоволь нынче. Сказано от века – не лезь за окаем, коли рожна на голову накликать не хочешь. Так кто ж думал о том? – Взяв свечу от иконы, Ермила зажег от нее старый слюдяной фонарь, висевший над точилом. Когда к стене подошел он, то под весом его пол заходил ходуном.

– Что-то больно качается, Ермила Тимофееич, – подсказал Данилка, – может сдвинуть колоду-то. А то и вовсе провалится все.

– Как сдвинешь ее? – усомнился Ермила, – она же вкопана стоит.

– Если вкопана, то почему раскачивается? – Данила подошел к старшему охотнику. Вместе они при свете фонаря принялись рассматривать многопудовое точило, на козлах с колодой внизу. После передав Данилке фонарь, Ермила охватил точило руками, поднатужившись, сдвинул его к стене, колоду приставил стоймя к козлам – в блеклом неверном свете под колодой явился их взору ставень на полу, у которого вместо кольца к одной из створ был приделан железный, проржавевший крюк. Повисла мгновенная тишина. Оба смотрели на открывшийся перед ними люк и каждый пытался представить себе внутренне, что может оказаться под ним.

За открытым окном зловеще заухал филин, а вскоре ему ответил тоскливый, отдаленный вой двух перекликающихся между собой волков. Болото зачавкало, зажевало трясиной…

– Никак подпол какой, Ермила Тимофеевич, – несмело высказал предположение Данилка, – вроде не было его, когда мы здесь на Облепихином дворе переделывали все для князя Федора Ивановича тогда…

– Как же не быть – был, – ответил Ермила и наклонившись, потрогал крюк, – старый он, гляди рыжий весь стал. То что мы тогда поленились колоду сдвинуть – это иное дело. Торопились очень.

– Может, поглядим, а? – предложил Данила. Не ответив ему, Ермила откинул за крюк длинную половину ставня на полу – она легко поддалась.

– Посвети, – попросил негромко. Данилка навел на открывшийся черный проем фонарь – высветились земляные ступени, ведущие вниз, в темноту. Изнутри пахнуло затхлым холодом.

– Потайное местечко, – проговорил Ермило, приглядываясь, – по Облепихиным временам оно цену имело большую…

– Отчего же? – удивился со смехом Данилка.

– Оттого, что ведет оно под самую землю. А тогда, да и сейчас, поди частенько все деревянное горит: молния ли попадет али по недогляду. Весь двор сгорит, а такое местечко всегда сохранится. Бона, глянь, там внутри все мелким камешком выложено. У бабки Облепихи на дворе сколько людей пришлых, лихих сновало. Как напьются вина да водки пшеничной окаянные, как замутят – им поджечь весь двор ничего не стоит. А бабка Облепиха все самое ценное, наверняка, сюда припрятывала. От лихого взгляда, от стрелецкого дозора да от огня, само собой, подальше да посохраннее.

– Спустимся? – предложил Данилка, загоревшись азартом, – вдруг у бабки Облепихи там сокровища осталися?

– А не боязно? – спросил у него Ермила, хитровато прищурив глаз.

– А чего ж бояться? – тряхнул вихрастой головой молодой охотник, – чай, не привидения там.

– Все может быть. Или не слыхал ты, как бабка Облепиха померла? Не веришь в то? – немного сконфуженный, Данилка только дернул плечом. И не дожидаясь от него ответа, Ермила сам принялся спускаться в подпол первым, освещая себе путь фонарем. Данилка, чуть помедлив, последовал за ним.

Первое, что попалось им в вырытом под землей коридоре, выложенным камнем по стенам, по полу и по потолку, оказался прогнивший деревянный ушат, целиком набитый медными пластинками. Ермила, остановившись, склонился над ним. Поднес ближе фонарь, присвистнул уважительно:

– Лиха бабка Облепиха была. Умела, видать, с дьяками да стрельцами царскими дружбу править. Бона сколько накопила супротив закона товару. Мне еще дед мой сказывал, что для войны со свейцем государским указом всем запретили желтую медь потреблять. А медь, она очень для ковки сподручна, кто в кузнецком деле горазд. Кинь в горячие угли соли щепоть и кали медь тогда, сколь хошь, добела – она не рассыплется, таковы секреты у мастеровых. Мой-то дед знал в том толк. Кали с солью, и тяни, и гни, как надобно тебе.

– Что же бабка Облепиха медь скупала? – недоуменно пожал плечами Данилка, – для чего она ей?

– Скупала? Зачем Облепихе скупать? – усмехнулся в ответ Ермила, – ей и так волокли лихие. Деньжонок то не было при них в оплату за кров за еду, вот они украдут в железном ряду у торговца меди пуда два-три, а потом тащат ей. А среди них и мастер сыщется: лихой народ, он – на все руки от скуки. Из меди той венцов девичьих да перстеней наделает, все золотой да серебряной патокой покроет, и бабке Облепихе сдает. А она глядишь, уже по деревням потащила, на молоко, на сыр менять, а то и в город направится, торгует на базаре. Только за такое дело, за ковку медяную, при государях прежних руки-ноги отрубали да языки вырывали напрочь. Только и шныряли стрельцы, кого ж на кровь извести. А у бабки Облепихи – целый склад пропустили дозорные. Видать, ласкова была по молодости, а потом хорошо угощала их, щедро. Ну, чего ж еще у нашей бабки лихой сыщется? – Ермила посветил фонарем вперед, поглядел да только и вырвалось у него: – О-го-го!

В самом деле, стояли вдоль каменных стен сундуки кованые, дубовые и прочные, какие еще при великом князе Василии Ивановиче на Белозерье ладили, стояли они в нишах на каменных выступах в виде скамей, на всех прочные замки повешены. И сундуков таких, сколько может охватить взор, столько! Сколько тянется коридор подземный, столько и стоят они.

– Мать честная! Да бабка наша Облепиха покойная еще князей Андожских да Белозерских по нажитому добру всякого перескачет! – подивился Данила и шагнув вперед, вдруг увидел один сундук, на котором не было замка. По порыву душевному он нагнулся, рванул крышку тяжелую, да не тут – то было. Еле-еле приподнялась она, напрягаться пришлось вдвоем охотникам, чтобы откинуть ее. Но как только открыли, да фонарем посветили внутрь сундука, так и ахнули. Что там медь – засверкали перед ними лалы, изумруды и жемчуг крупный. А поверх всего, перевернутая в три раза берестою, лежала икона богородичная Иверская, пропавшая без вести из деревянного Старо-Прилуцкого монастыря, когда он сгорел в пожаре почти дотла.

– Ух ты! – Данилка протянул руку, чтобы прикоснуться к переливающимся каменьям, но Ермила остановил его: – не трожь. Из церковной утвари да окладов, видно, повыковыряно все. Да сюда сложено. Спалили монастырь да поперли все из него.

– Так его ж когда спалили – то! – удивленно воскликнул Данилка, – то еще случилось, когда бабки Облепихи и на свете не было.

– Как же не было ее, – усмехнулся Ермило, неотрывно глядя на переливающиеся драгоценности – В самый раз бабка Облепиха была тогда. Прежде никогда не верил я, про что люди сказывали, будто бабка Облепиха в доме своем демонов пригревала и при их помощи как раз в годы те, когда монастырь сгорел, а сама она молодухой была, приворожила она себе Семку-стрельца, ну, а после и сгубила его в болоте в расцвете лет. Мать моя, которая Облепихиной внучке Пелагее по мужу двоюродной сестрой пришлась, всегда говорила, что от Облепихи да от безумной сестрицы ее Фимки загулял по здешней округе бес. Вот ведь сам смотрю сейчас и глазам не верю, – покачал головой охотник, – все как мать мне сказывала, так и есть…

– А что сказывала-то? Что? Все про бесов, никак? – спрашивал его Данилка, но в голосе его кроме восхищения примешивался испуг: – кто же пожег монастырь?

– Да окрестный люд и пожег. Собрались мужики да бабы, пошли туда, все ходы да выходы перегородили – сожгли монастырь и тех, кто находился в нем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю