355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Чигир » Часы затмения (СИ) » Текст книги (страница 5)
Часы затмения (СИ)
  • Текст добавлен: 10 апреля 2018, 15:30

Текст книги "Часы затмения (СИ)"


Автор книги: Виктор Чигир



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

Часов до десяти вечера я без дела слонялся по дому, пил чай с лимоном, читал "Машину времени" Уэллса, смотрел балет по телевизору. Звонила бабушка и долго допытывалась о моем здоровье. Кажется, я ее так и не убедил, что не болен. Ближе к одиннадцати решил: пора. Разделся, лег в кровать и, сложив послание домиком, утвердил на краю стола. Полежал в темноте, потом вдруг резко сел. Включил торшер и, матерясь вполголоса, перебрался за стол.

Следующие полчаса ушли на написание четырех дополнительных экземпляров послания. Я их пронумеровал: "1", "2", "3", "4", а на оригинале написал: "6". Пусть помучается, сволочь, подумал я злорадно. Разложив экземпляры на самых видных местах, я погасил торшер и, успокоенный, улегся обратно.

Теперь уснуть было делом техники. Я быстренько припомнил метод обратного счета и с успехом его применил. На этот раз сон накатывал волнами, как прилив, и, подобно приливу, остановить его было невозможно. Ощущая, как невидимые волны набегают на грудь, с каждой попыткой все ближе подбираясь к горлу, я пытался сформулировать какую-то мысль. Кажется, это было обращение к "промежуточному". А может быть, и нет. Вполне допускаю, что обращался я к самому себе. Ну, Антон ибн Александрович, думал я нарочито бодро, не подведи.



8



Меня тряхнуло от оглушительного грохота. Мгновенно проснувшись, я содрал с лица какую-то плотную, пахнущую псиной материю и попытался приподняться на локтях. Новый грохот, гораздо более мощный и близкий, сотряс предрассветную тьму. Кажется, я закричал; впрочем, не уверен, потому что в ту же секунду все перекрыл надсадный, неестественно высокий голос часового:

– К-а-абароне!

Я не запомнил, как оказался на ногах. Очередной взрыв грянул прямо над головой, и потолок, на мгновение вспыхнув диковинным желтым цветком, рухнул. Во вновь наступившей темноте послышались стоны и мат. И сейчас же застрекотал за окном пулемет, и заорали сразу в несколько глоток. Комната озарилась конвульсивными оранжевыми отсветами, и стали видны раненые – выпученные глаза, перекошенные рты, растопыренные пальцы, – а те, кого не задело, на ходу оттягивая затворы автоматов, сплевывая бетонную крошку, набившуюся в рот, устремились к выходу. И гремели, перекрывая все шумы, хриплые рявкающие команды:

– На выход, сучьи дети! Тревога! Бегом! Бегом! Бегом!

Общее движение подхватило меня и понесло к раскрытым дверям, за которыми бесновались вперемешку день и ночь, как перед сотворением мира. Что-то с металлическим стуком выпало у меня из рук. Затем я споткнулся о невидимую ступеньку, но не упал, а только пробежал на четвереньках и неожиданно оказался снаружи у пулеметного расчета. В лицо, как оплеухой, ударило запахом жженого пороха. На секунду я оглох и ослеп от шума и вспышек, а когда зрение вернулось, увидел трясущееся в багровых отблесках лицо пулеметчика – молодое, перепуганное, со скошенным подбородком и распяленным в беззвучном крике ртом. Каска съехала ему чуть ли не на нос, и казалось, что палит он совершенно наугад. "Глаза разуй!" – хотел выкрикнуть я, но что-то произошло. Я вдруг обнаружил, что лежу на спине, в ушах – свист, рот и ноздри забиты песком, и перед глазами уже не пулеметчик, а мокрое асфальтированное пространство, усыпанное стреляными гильзами и битым кирпичом, светящиеся трассы чертят в воздухе пересекающиеся пунктиры, и там, где они обрываются, рассыпаясь снопами беловатых искр, выступает из темноты длинный горизонтальный указатель с большими угольно-черными буквами: "КАССЫ ДАЛЬНЕГО СЛЕДОВАНИЯ"...

Как только я это разглядел, появилась боль. Было ощущение, будто на ноги пролили раскаленное масло. Я вздумал закричать, но чуть не задохнулся и, помогая себе пальцем, принялся судорожно выхаркивать все, что набилось в рот. И тут боль исчезла, словно перебили мне какой-то нерв. Я встревоженно поднял полу кителя, расстегнул пуговицы на ширинке и просунул внутрь руку. Слева, с внутренней стороны бедра, четыре пальца пролезли в рану, справа ладонь нащупала острый обломок кости, выпиравший под кожей. Хана, подумал я совершенно спокойно и потерял сознание.



9



Сначала возник шум – тихий, приятный, ненавязчивый. Слыша его, хотелось спать дальше, и даже не спать, а дремать безмятежной старческой дремотой, когда можно в любой момент проснуться, а можно – если не хочется – и не просыпаться. Потом в этот шум вкрался какой-то диссонанс. Я различил: шепот, звяканье стекла и – вроде бы – женское хихиканье, однако не пожелал просыпаться, а, наоборот, с ослиным упрямством принялся настраиваться обратно на дремоту. Но, то ли я не особо старался, то ли слишком сознательно действовал – результат оказался полностью противоположным. Зараза, подумал я сонно и беззлобно и вдруг вспомнил: указатель, боль, выпирающая под кожей кость.

Я пережил мгновенный приступ удушья. Рванулся, намереваясь сесть, и сейчас же что-то с забавным звуком "бом-м!" садануло меня по лбу и повалило обратно на матрас.

Грянул дружный, в несколько глоток исполняемый жеребячий хохот.

Никого не видя, я дернулся вбок и полетел вниз. Падение было неестественно долгим, но не столько болезненным, сколько шумным: хрястнула столешница, взвизгнула баба, булькнула проливаемая жидкость, – и все это под оглушительное молодецкое ржание.

Беспомощно хныча, я приподнялся на локте и вцепился в чьи-то плотно сжатые ноги. Хохот перешел в обессиленное оханье с похрюкиванием, а обладатель ног вдруг постучал мне пальцем по плечу и требовательно произнес: "Кхм!" Я поднял глаза и с неописуемым испугом обнаружил, что обладатель ног – никакой не обладатель, а красивенькая обладательница. Ладони сейчас же вспотели. Оханье совсем уже скисло и в общем жизнерадостном гуле послышались с трудом составляемые фразы:

– О-ох! Таш-кент!.. Ну... дал!

– Где у... у... у...спел?

Понемногу в голове у меня прояснилось. Я валялся в одних плавках на полу плацкартного вагона. Вагон то ли тормозил, то ли плавно набирал ход. Справа на полке, протянув ноги, облаченные в линялые брюки камуфляжной расцветки, валялись двое небритых парней с заплаканными от смеха лицами; в руках они держали полупустые рюмки, на темно-зеленых армейских майках блестели мокрые следы от пролитой водки. Слева на полке, замерев в степенных позах, нервно хихикали и переглядывались две девицы неопределенного возраста.

Я опасливо глянул вверх, на вторую полку, откуда только что сверзился, и спросил не своим, плаксивым каким-то голосом:

– Что это было?

Парни в майках покосились друг на друга и, не сговариваясь, заржали с новой силой.

– Да сколько можно?! – умоляюще заорали через стенку. – Восемь утра! Спать будете или нет, солдатня?

– Цыц! – рявкнул в пространство один из парней, мигом став серьезным.

– Проводника, проводника звать надо! – погрозили откуда-то издалека.

Парень рявкнувший "цыц!" со звонким треском водрузил рюмку на столик и, многообещающе шевеля ноздрями, вознамерился подняться. Сосед, не глядя, потянул его за руку и, когда тот опустился на место, крепко обнял за плечи.

Я вдруг узнал обоих. Первый был Митяй, рослый белобрысый молодец с сибирскими корнями и незапоминающейся фамилией на букву "у". Второй – его ближайший друг, рядовой Гогичаев, южанин с труднопроизносимым и вовсе незапоминающимся именем. Оба несколько месяцев валялись со мной в госпитале... Тут я как бы споткнулся ("Госпиталь! Ранение!..") и, заранее обмирая, глянул вниз, на ноги. Плавки были коротенькие, в обтяжку, и все было прекрасно видно.

Слева, с внутренней стороны бедра, белел продольный шрам, гладкий и абсолютно лысый на волосатой ноге. Справа ничего не было, но, если сильно напрячь мышцу, чувствовался в глубине какой-то непривычный пульсирующий желвачок.

– Парни, – пролепетал я, – что это было?

– Клистир с кипятком, – преспокойно сообщил Митяй. – Правда, где тебе его поставили – пес знает.

– Ничего, – с чудовищным акцентом сказал Гогичаев. – Сейчас вспомнит.

Он порылся на столике и из залежей мятых салфеток, пластмассовых тарелочек и вскрытых консервных банок извлек чистую рюмку темно-зеленого стекла. Наполнив ее до краев водкой из пузатой фляги, он протянул рюмку мне – как конфету ребенку.

– Парни, – повторил я, не обращая на этот жест дружбы никакого внимания. – Серьезно. Что произошло? Что за кассы дальнего следования?

Парни снова посмотрели друг на друга, крепко зажмурились и затряслись в хохоте – на сей раз беззвучном.

– Бе-едненький, – сказала вдруг девица, которую я до сих пор держал за коленку. – Кошмар тебе приснился, просто кошмар.

Она принялась с материнской нежностью гладить меня по голове, а ее товарка, дурашливо хихикнув, сообщила шепотом, который почему-то услышали все:

– На бровях!

– Еще нет, – благодушно возразил Гогичаев. – Но будет. Пей! – Он ткнул мне под нос рюмкой.

– Пей, пей, Ташкент, – поддакнул Митяй. – Считай, штрафная. Мы тут без тебя уже пропустили.

Я взял рюмку – зубы стучали по стеклу – и выпил без всякого интереса, как воду.

– А теперь, – распорядился Митяй, – знакомься с девушками. А то они тебя только по храпу и знают.

В этот момент в голове у меня прояснилось окончательно, и я проговорил тусклым отрешенным голосом:

– Значит, это была война.

В глазах Митяя промелькнуло что-то нехорошее. Кажется, я нарушил какую-то негласную договоренность. Буравя меня взглядом, он вдруг принялся с силой чесаться в боку, словно его одолевали насекомые. И сейчас же заговорил Гогичаев:

– Ты садись, садись, Ташкент, чего на полу разлегся, как ковер? Ольга, отлепи его от своих ножек, видишь, человек сам не в состоянии. Вот так. Устроились? Давайте я вам обоим налью, а? Выпьете за знакомство. Хорошее дело – за знакомство пить. Ташкент, это Ольга. Ольга, это наш Ташкент. А это, – добавил он, потрясая флягой, – алычовка, и с ней тоже надо знакомиться.

Мне с Ольгой торжественно вручили по рюмке, и мы выпили за знакомство.

– А теперь, – приподнято продолжал Гогичаев, – знакомься с ее подругой. Подругу тоже зовут Ольга. Мы с Митяем, чтобы не путать, зовем ее Олечка. Ольга и Олечка, а? Они не обижаются. И вообще! Сделай-ка эту... штуку... в шахматах бывает.

– Рокировку, – подсказал Митяй.

– Во-во. Сядь между Ольгой и Олечкой и загадай, чтобы они нас не обижали.

Под веселое хихиканье меня пересадили и подали третью стопку. Я выпил ее так же, как и две предыдущие.

– А война, – говорил Гогичаев, подавая мне на пластмассовой вилке кусок сервелата, – ну, кому она нужна? Тебе, мне, Митяю? Да никому! Была да сплыла. И все. И хватит об этом.

– А мне интересно, – объявила вдруг Ольга. – Вы, ребята, правда, были в Грозном?

Гогичаев фыркнул, будто вдохнул нашатыря.

– Скажешь тоже – Грозный! Я лично, кроме госпиталя, ничего, считай, и не видел. А эти, – он показал на меня с Митяем, – если начнут чесать, ты слушай да не заслушивайся. Половина – вранье... Это как в половом вопросе. Спроси любого джигита, сколько у него было женщин, а число, которое назовет, смело дели на два. Это и будет правильный ответ.

Девицы захихикали. Потом Олечка лукаво поинтересовалась:

– А если он скажет "одна"?

Гогичаев озадаченно наморщил лоб.

– Одна? Хм...

Тут на выручку пришел Митяй: поманил девиц пальцем и шепнул им что-то на ушко. Девицы залились смехом.

– Гос-с-споди! – застонали за стенкой. – Да идите вы в тамбур!

– Сам иди в тамбур! – взревел Митяй, мгновенно распаляясь. Потом он повернулся к Гогичаеву и громко, чтобы весь вагон услышал, добавил: – Слышь, друг, поди-ка стукни этого умника, у тебя рука полегче будет.

– Но-но-но! – запротестовали за стенкой.

– Не "но-но", а "товарищ старший сержант"! – рявкнул Митяй в потолок. – Еще раз нонокнешь, я тя, гниду штатскую...

– Дмитрий, Дмитрий! – испуганно защебетали девицы.

Я тем временем незаметно ощупывал шрам. На ощупь он почти не чувствовался – кожа и кожа, только гладкая очень. Чем это меня – осколком или каким-нибудь снарядом? Скорее, осколком, снаряд бы ногу оторвал напрочь. Вместе с яйцами. А они, тьфу-тьфу, вроде на месте. И вроде функционируют... Странно все-таки. Буквально вчера истекал кровью, сознание терял. Теперь как ни в чем не бывало сижу меж двух девиц, заливаю шары и молча недоумеваю... Значит, Грозный. Значит, защитник Отечества. Интересно, сам я напросился или меня никто не спрашивал?..

– Ну, что ты лапаешь, бесстыдник! – воскликнул вдруг Гогичаев. – Гляди, Митяй, что творит, а?

Митяй глянул, хмыкнул и сказал успокоительно:

– На месте, на месте хозяйство. Бог даст – попользуешься. – Он похабно и недвусмысленно подмигнул девицам.

– И вообще, – добавил Гогичаев, – надень-ка штаны, а? Меня твои волосатые окорока с мыслей сбивают.

– А ты не смотри, – проворчал я, однако потянулся за штанами, висевшими на крючке у окна.

За окном, сквозь густой туман, медленно и практически бесшумно проплывал слева направо состав с желтыми нумерованными цистернами. Было совершенно непонятно – мы едем или цистерны.

– Вот! – сказал довольный Гогичаев, когда я экипировался по форме одежды номер два: тапки, штаны, майка. – Совсем на человека стал похож, а, Митяй?

Митяй только что опорожнил рюмку и, грохнув ею по столику, громогласно объявил:

– Анекдот!

Девицы, охотно вытянув шеи, приготовились смеяться в нужный момент.

– Едут, значит, в поезде поручик Ржевский и Наташа Ростова... – начал Митяй интимно.

– Вай! – с театральным испугом вскричал Гогичаев. – Какой Ржевский, какой Ростов?! Здесь девушки! Дай-ка лучше я, а? Едет, значит, русский по Военно-Грузинской дороге...

Когда стало ясно, что приключилось с русским на Военно-Грузинской дороге, смеялись не только девицы, но и кто-то за стенкой, а Митяй, состроив уязвленную мину, неистово допытывался:

– Нет, ты скажи, чем твой лучше моего? Чем он невинней Ржевского, а? Здесь же девушки, а?

Я с силой провел ладонью по глазам, причиняя себе боль. Издевательство, подумал я с ненавистью. Зубоскальство... Ну ничего...

– Ничего, – сказал я вслух и, все возвышая голос, несколько раз повторил: – Ничего. Ничего. Ничего...

Веселье сразу оборвалось. Все посмотрели на меня.

– Ташкент, – сказал Митяй встревоженно. – Что такое? Затмение на тебя нашло, что ли?

Я очумело вылупился на него.

– Затмение?.. Да, именно! Как это ты удачно подметил, Митяй. Затмение. Только не такое, когда тихо шифером шурша... а настоящее! Строгая периодичность! Интервалы! Какой на дворе год, не помнишь? Нет, нет, не говори, сам скажу. М-м-м, одна тысяча девятьсот девяносто шестой, правильно? Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом тысяча девятьсот девяносто шестой. Читал такую книжку? А я вот читал. Дальше там так: а от появления Кривомазова двадцать первый. Шутка. Так вот, были ли в этом году затмения? Не знаешь? А кто знает?.. Эй, народ! – закричал я на весь вагон. – Были в этом году затмения или нет?

Не на шутку обеспокоенные Митяй и Гогичаев схватили меня за запястья и силой усадили между собой. Я оказался зажатым с двух сторон, но говорить не перестал:

– Да и зачем волноваться? По большому счету волноваться-то бессмысленно. Контрпродуктивно волноваться, как говаривал товарищ полковник Боков, чтоб ему подавиться на ровном месте. Разве волнуемся мы, когда луна закрывает солнце? Конечно, раньше – да, волновались. И сооружали алтари, и устаивали жертвоприношения. А отдельные индивиды гордились даже, что вот, дескать, ведут меня на заклание, умилостивить самого-о... Но это же бред! И то, что со мной, – не болезнь и не наказание даже. То, что со мной, – процесс, силуэт, круглая тень на теле планеты. Всё! Разве можно бунтовать против таких вещей?

– Нельзя, нельзя, конечно, – ласково говорил Митяй, норовивший влить мне в глотку водки. – Зачем бунтовать?

– А что тогда? – вопрошал я исступленно. – Что? Что? Раз не бунтуем, значит, принимаем как должное. Раз принимаем как должное, значит, оставляем все как есть, ничего не делаем. Ведь ничего не делать – тоже выбор. Неблагородный, постыдный, но – выбор. А сделавший выбор уже претендует на какое-никакое, а внимание. Он реагирует. Он подает признаки жизни. С ним нужно... – Тут Митяю удалось прервать меня водкой, но ненадолго. – С ним нужно считаться, черт подери! – заревел я, отфыркиваясь.

– Закусывай, закусывай, – испуганно лопотал Гогичаев.

– Нет же! – рычал я. – Пр-родолжают кр-рутить свою мясорубку, и уже кости, понимаешь, кости наружу лезут!.. Видно, слишком раздражительны все эти "авось", "будь что будет". А нужно, сцепив з-зубы... Но я не могу, понимаешь! Ни драться не могу, ни даже фигу в кармане скрутить. Мне тошно. Я пытаюсь – честно! – не лезть не в свои нечеловеческие дела. Но у меня не получается оставаться равнодушным. Это как падение с дерева: ветки, ветки, ветки, и все по лицу, по спине. А дальше – хуже. Я отказываюсь. Я выбрасываю белый флаг. И что же? Не слышат. Некому услышать. Думаете, Бог похож на живое, мыслящее? Нет! Это безучастно тикающие часы!

Последние слова я произнес с надрывом. Вокруг стояло натянутое молчание, и было слышно, как за окном через равные промежутки времени каркает ворона. Я вдруг поймал себя на мысли, что очень сложно разыгрывать истерику, будучи совершенно вменяемым.

– Хорошо, – сказал я самым обыкновенным голосом. – Уговорили. Будем пить. Дембель у нас или нет?

Сначала мне не поверили. Но после того как я, тяпнув пару стопок, выдал анекдот про зайца в борделе, атмосфера вдруг резко разрядилась. Ну конечно, обычная хандра и ничего более. Имеет же человек право захандрить? Как-никак Грозный брал, ранение получил. Может, его там контузило, вот и заносит маленько. А так – симпатичный же парень. И, судя по анекдотам, веселый... Ольга, подперев подборок кулачком, уже откровенно засматривалась на меня. Я, не оставаясь в долгу, засматривался на ее ножки. К моменту, когда топливо во фляге иссякло и Митяй ушел за новой порцией, нам уже было неинтересно в компании. Что ж! – подумал я и решительно пригласил Ольгу на танец. Мы кружились, спотыкаясь о чьи-то ботинки, а Гогичаев, забравшись на полку с ногами, одной рукой дирижируя вилкой, другой – обнимая за талию Олечку, выводил какую-то тоскливую, но необыкновенно красивую мелодию. Ольга тесно жалась ко мне и была страшно похожа на Юлю. Я ей так и говорил: что она похожа на Юлю и что мне очень понравилось то свидание, и если бы не записка в кармане, я б обязательно зашел к ней на чай, и все было бы замечательно. В ответ Ольга призналась, что мне вовсе не надо было устраивать эту сцену с падением, чтобы понравиться ей... Возвращался Митяй, грохал по столу полной бутылкой и, извлекая из недр карманов чистые граненые стаканы, приговаривал: "В гробу видал эти рюмки-, сил уже нет..." Я зачем-то пытался подсчитать, сколько стаканов он вытащит, но каждый раз сбивался на четвертом, а Митяй все извлекал и извлекал их из карманов. Потом стало не до подсчетов, потому что мне вручили один из стаканов, наполнили его на треть и потребовали:

– Говори!

Я решил было сказать за присутствующих здесь дам, но с удивлением обнаружил, что длинно и бессвязно разглагольствую о крепкой армейской дружбе ("...р-рмейской др'жбе!"), о тяжелых, но дорогих сердцу армейских буднях ("...р-рмейских б'днях!"), и что не будь их, я б не встретил таких отличных парней. Дернули, закусили, и голова у меня пошла кругом. На какое-то время Ольга была забыта. Я снова оказался зажат между парнями, и мы, обнявшись как три подвыпивших мушкетера, принялись вспоминать некоего старлея Носика, причем Митяй утверждал, что старлей, безусловно, сделал из нас настоящих людей, а Гогичаев, напротив, с пеной у рта доказывал, что благодаря вышеупомянутому старлею все мы, а в особенности он, Гогичаев, превратились в самых настоящих животных. Я не помнил никакого старлея Носика, но от спора не уходил и убежденным тоном повторял, что обсуждаемый старлей – отличный мужик, хотя и порядочная сволочь. И, кажется, оказался прав... Потом Гогичаев куда-то исчез, и, пока его не было, Митяй с неподдельной обидой в голосе признавался, что проснулся я совершенно не вовремя, что Ольга на самом деле приглянулась ему, а я упал и все испортил. Под конец он вложил мне что-то в карман и, заговорщически подмигнув, пояснил: "Запобижник писюнковый..." Далее воспоминания пошли фрагментами, точно я слепнул время от времени. Появился Гогичаев, пошушукался с Ольгой, и вот мы уже кружимся с ней в новом танце. На этот раз она была сильно пьяна и поэтому молчала, чтобы не выдать себя. Я вознамерился высказаться на этот счет, но тут Ольга пропала и осталась только ее потная узкая ладошка, которая тянула меня по длинному, как шоссе, ярмарочному ряду, где все продавцы почему-то спали с отрытыми глазами. В тамбуре я прижал Ольгу к себе, но она, хихикая, высвободилась и, снова обернувшись ладошкой, потянула меня дальше. Я послушно пошел, бубня что-то насчет царевны-ладошки, и тут ослеп окончательно, а когда очнулся, растрепанная Ольга стояла напротив и, краснея от усилия оставаться серьезной, торопливо застегивала пуговицы на блузке. "Это ничего, – говорила она, – это бывает..." Я знал, что это бывает, но все равно ощутил внезапную липкую гадливость.

– Ш-шлюха, – выдавил я с мукой.

Ольга захлопала на меня глазами и вдруг рассмеялась. Испытывая омерзительное желание ударить, я рванул дверцу купе и зашагал по проходу направо. В спину неслось: "Я-то тут при чем, дурень?.." Действительно дурень, думал я, с трудом сдерживаясь, чтобы не побежать. В трусах было мокро и гадко, и на душе, чем дольше я об этом думал, становилось так же. А-а, к чертям! Мало ли что не случается в первый-то раз... Поезд грузно тащился по желтой в крапинку степи; небо над степью было серое и низкое, как потолок в подполе. Я шел, кидая в окна равнодушные взгляды, расталкивая встречных, и все больше убеждался, что иду не в ту сторону. Но сторона была та. Миновав три вагона, я наконец нашел ребят. Оба, уже изрядно подшофе, обхаживали Оленьку. Оленька цвела и пахла. Я стремительно причалил к столу, схватил чей-то стакан и под недоумевающие взгляды влил в себя его содержимое. Гогичаев молча протянул мне (и тут же уронил) кусочек сыра, а Митяй вдруг запел красивым глубоким баритоном:

Пи-исьма нежные о-очень мне нужны,

Я их выучу на-и-зусть.

Че-ерез две зимы, че-ерез две весны

Отслужу, как надо, и вернусь!..

Через минуту, размазывая по щекам горячие слезы, я орал во все горло:

Че-рез две, через две зимы!

Че-рез две, через две весны!..

Мы пили, пока не вышли все деньги. Потом долго и шумно ругались с каким-то рослым пассажиром, потерявшим, наконец, терпение. Запомнилась кульминация ссоры: пассажир, весь белый от праведного гнева, машет перед Митяем здоровенными кулачищами, а Митяй, улыбаясь сытой улыбкой Будды, грозит ему пальцем и назидательно говорит: «Я таких бычков, гсп'дин х'роший, по утрам из консервной банки ем...» Дальше не помню; кажется, пассажир помирился с нами, и пришлось снова пить. Помню лишь, как я громко сказал: «Извините, парни, я сейчас...», отвернулся к стенке и мгновенно уснул.



10



Проснулся я от чудовищной сухости во рту. Язык был твердый и шершавый, как рашпиль. Хотелось высунуть его наружу и откусить. Так и сделаю, решил я мрачно и с нечеловеческим усилием разжал слипшиеся губы. Лучше бы я этого не делал. В глотку хлынула струя свежего воздуха, и, словно в отместку за такую наглость, тело моментально отозвалось каскадом ощущений разной степени паршивости: загудело в ушах, закололо в затылке, заломило под лопаткой. Господи, подумал я. Если это похмелье, зачем пугать нас адом?

Но это было еще не все. Не успел я опомниться, как тупой тянущей болью заныла кость, та самая, которую переломило мне в Грозном. Тут я уже не удержался от стона. Дождь на дворе, что ли?.. Опасливо приподняв одно веко, я осмотрелся, как через амбразуру. Темно, не разглядеть ни хрена, надо прислушаться. И я стал прислушиваться. Сначала было тихо, как в склепе, но постепенно из моря тишины стали подниматься островки звуков. Я распознал: тиканье часов, храп за стенкой и едва уловимое шуршание воды по стеклу. Значит, дождь, подумал я с тоской.

Однако это был не совсем дождь. Мелкая сеющая морось, противная и особенно болезненная для старых переломов, вот что это было. Я глубоко, как усталая лошадь, вздохнул. Мало мне похмелья, так еще и это... Кстати, о похмелье! – подумал я с неожиданной злобой, но тут ногу свело такой жуткой судорогой, что я мигом позабыл и злобу, и похмелье, и даже морось, а только, жалобно сопя, выгибал ступню навстречу руке, пытаясь дотронуться кончиками пальцев до носка.

Через минуту, когда отпустило, я был весь в испарине. Провалиться тебе, ханурик проклятый, обессиленно думал я. Подавись своим пойлом, а меня оставь... Или это у нас юмор такой появился, межличностный? Я надрался – у тебя похмелье, ты надрался – у меня. Так и чередуем, чтоб в расчете были...

А может, всё? – подумал я, не особо, впрочем, обнадеживаясь. Конец скачкам, конец механизму, и это – то самое похмелье, которое, несомненно, ждало меня после попойки в поезде?

Но краем сознания я уже знал: то похмелье благополучно кануло в Лету, и мне уже не двадцать один год, а добрых двадцать четыре или, того хуже, двадцать пять, – не важно. И пью я теперь литрами, не особо интересуясь, что написано на этикетке, и есть ли этикетка вообще... А Митяй женился, дочка у него, три-четыреста пятьдесят... А Гогичаев ("Вот те на!..") погиб нелепейшей из смертей – ударило молнией... И накатили вторым планом мысли о каких-то долгах, о каких-то невыполненных обязательствах и прочей житейской дребедени, но я поспешно отогнал все это в сторону и свирепо приказал себе: подымайся!

Сначала я попробовал откинуть одеяло. Одеяло не откидывалось, – оно было каким-то тяжелым и безразмерным, как занавес в театре. Пришлось изрядно поработать ногами, чтобы выбраться из-под него. От подобной гимнастики в голове разорвался картуз черного пороха. Некоторое время я валялся, не подавая признаков жизни, потом зашевелился. Осторожно, экономными движениями спустил сначала одну, затем другую ногу на пол. Тапочек на полу не оказалось, вместо них стояли два больших, заскорузлых от подсохшей грязи ботинка. Ага. Вперся я, значит, вчера, не разуваясь...

Вспоминая вчерашнее, я проделал следующее: оттолкнулся задним местом от кровати, встал на нетвердых ногах, выпрямился и, расстроено крякнув, стал стремительно заваливаться вперед, лицом в темноту. В последний момент рука ухватилась за спинку кровати, и это меня спасло.

– Ч-черт вас подрал, алконавтов! – зашипел я в пространство и, расставив ноги циркулем, попытался привести в порядок вестибулярный аппарат. Аппарат сбоил. Свет надо включить, вот что! Я принялся вспоминать, где тут выключатель. Та-ак. Если комната моя, выключатель прямо по курсу, у двери. А если я опять у друзей-приятелей... хотя какие, к чертям, друзья-приятели! Не раздевают друзья-приятели до трусов и не стаскивают ботинок. А я точно не сам разделся, это все мама, больше некому... Вперся я, значит, вчера, не разуваясь, вот она и потрудилась. Ругалась, конечно, как всегда, и даже не ругалась, так – ворчала в бессильном возмущении и слезы рукавом утирала...

Н-ну г-гад, подумал я, прилагая усилие, чтобы не треснуть себя по физиономии. Все! Кончилась малина! С этого дня – ни капли! Выпей только, я тебе рот дратвой зашью! Вот этими вот руками, понял-нет? Падаль! Родную мать! В диспансер закрою! С клизмы слезать не будешь!..

Я думал это, изо всех сил зажмурившись, стиснув зубы так, что звенело за ушами. Хотелось вбить эти угрозы как можно глубже в подсознание, чтобы до этой сволочи дошло наверняка. Не знаю, получилось ли; будем надеяться, что получилось.

– Ладно, – буркнул я, неохотно остывая. – Будет, – с нажимом добавил я, задавливая в груди последние капли злости. – Во-от так, – сказал я уже совсем миролюбиво и, насилу улыбнувшись, проговорил: – На чем я остановился?

Но вспомнить, на чем я остановился, оказалось не так просто. В голове была мешанина из обрывков невысказанных угроз и зон абсолютного вакуумного бездумья. Я напрягал затылок до тех пор, пока не всплыло ключевое слово: выключатель.

Тогда, мысленно перекрестившись, я с величайшей осторожностью отцепился от спинки кровати и, тщательно ощупывая пол левой – ведущей – ногой, двинулся к двери. Комната действительно оказалась моей, но за время моего отсутствия претерпела кое-какие изменения. Сейчас эти изменения норовили малость покалечить меня, но так как я был категорически против, то до цели добрался без особых происшествий.

– Да будет свет, – сказал я и щелкнул выключателем.

Люстра вспыхнула. От рези в глазах захотелось застрелиться. Я прикрыл лицо ладонью и убедил себя не делать этого. Для начала нужно утолить жажду. Господи, подумал я, вздрогнув. Да я ведь умираю от жажды!

Глотнув всухую, я стал лихорадочно осматривать комнату сквозь щелки между пальцами. Мятая-перемятая постель, стол, торшер, шкаф, ободранное кресло и крохотный, мохнатый от пыли телевизор. Всё. Ни тебе минералки, ни хотя бы водички стаканчик. Никому не нужен беспутный забулдыга, потерявший чувство меры. И правильно, подумал я сурово. Нечего. Сам хлебаешь – сам до ванны и топай... Я потянулся к дверной ручке и только тут обратил должное внимание на храп.

– Погодите-ка, – пробормотал я, прислушиваясь.

За дверью, на родительской кровати, кто-то громко и густо выделывал горлом рулады. Я насторожился: храпеть по большому счету некому... ну, разве что мне. Но я-то как раз не сплю! Неужели папа вернулся, подумал я растерянно. Но это точно был не папа, не мог он просто взять и объявиться. Во-первых, у него там, с новой семейкой, наверняка все на мази. А во-вторых, мама бы не пустила... Я принялся усиленно соображать, затылок аж свело от напряжения, но я так ни до чего и не дотумкался. Черт его знает, кто там храпит. Хотя-а-а-а... Мама у меня женщина красивая, неглупая, да к тому же одинокая. Дела, подумал я.

Потушив свет, я тихонько приоткрыл дверь. Храп зазвучал явственней и не в пример противней. Я сморщился, но тут же преодолел себя и на цыпочках перебежал родительскую спальню.

В коридоре было как в пещере – сыро, затхло и ни зги не видно. Поджимая пальцы, стараясь держаться ближе к стене, где линолеум не так трещит, я добрался до ванной. Трудно было раскрыть дверь бесшумно, но и с этим я, в конце концов, справился. На меня дохнуло ледяным холодом. Бр-р! А не перепутал ли я случаем ванную с холодильником? Нет, не похоже, просто не подумал одеться... Кстати, об одежде – где тапки? Неплохо бы их того, найти и использовать по назначению... Потом, потом, отдернул я себя. Сейчас вот что реши – включать или не включать света?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю