Текст книги "Часы затмения (СИ)"
Автор книги: Виктор Чигир
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Некоторое время я серьезно раздумывал над этим вопросом, наконец решил, что свет не повредит. Поводил по стене ладонью, нащупал выключатель и, заранее зажмурившись, надавил на клавишу. Было ощущение, будто перед лицом вспыхнула сверхновая. Я мотнул головой, но света не потушил. Вошел в ванную, приблизился к раковине и, на всякий случай задержав дыхание, открыл глаза. Ничего страшного не произошло, я лишь увидел себя в зеркале.
В зеркале был дядя – осунувшийся, взлохмаченный, чудовищно небритый. Слезящиеся, словно в масле плавающие глаза, не смотрели даже, а скорее опасливо присматривались, как присматривается битая дворняга к бесхозной косточке. Россыпь угрей на лбу, ссохшаяся ссадина на подбородке и неприятная, будто и не моя вовсе, сутулость.
Увидев себя таким, я машинально распрямил плечи и отвел глаза. Не мог я на это смотреть. Слишком отчетливо я помнил себя другим – молодым, свежим, полным сил и в некоторой степени надежд; слишком быстро все это ушло. Теперь в зеркале было нечто совсем иное, и через секунду я нашел для этого название: руины.
Я неприязненно скривился и вдруг обнаружил, что в упор смотрю на унитаз. Вид унитаза вызвал позыв к рвоте. Я торопливо перевел взгляд на раковину и вспомнил, зачем сюда пришел. Отвинтил кран. Трубы заворчали, но вода не полилась.
– Смешно, – сказал я, впрочем, довольно безразлично.
Однако это действительно было смешно. Отсутствовал я, если ничего не путаю, года, этак, три. В году, если опять же ничего не путаю, триста шестьдесят пять дней. Триста шестьдесят пять умножаем на три, получается... ой, не надо, пожалуйста, сейчас считать! Много, в общем, получается. А я, простая душа, умудрился проснуться мало того что в похмелье, так еще и день выбрал самый что ни на есть подходящий. Ну почему именно сегодня, именно в это дрянное утро в кране нет воды? Не понимаю.
Тяжело вздыхая, я поплелся на кухню, зажег еще одну сверхновую и приблизился к мойке. Из крана капало. Я помедлил, потом недоверчиво отвинтил кран. Полился тоненький ручеек. Мыча от счастья, я полез дрожащими руками в сушилку за стаканом, но ручеек внезапно иссяк. Я заморгал. Невозможно было в такое поверить. Я все смотрел и смотрел на кран, как будто пытаясь загипнотизировать его, но воды больше не появлялось. Наконец до меня дошло. Я выматерился, потом с ненавистью поставив стакан на место, подошел к холодильнику и взялся за дверцу. Если и тут ничего не будет, не знаю, что сделаю... выйду на улицу, из водосточной трубы напьюсь! Я рванул дверцу.
Холодильник был забит под завязку. Тут были и помидоры, и огурцы, и кочан капусты, прикрытый, словно париком, связкой укропа. Загнутая подковой палка колбасы обнимала внушительный кусок сыра. Заиндевевшие банки сметаны, горчицы и еще чего-то красного прятались за эмалированной кастрюлей со следами сажи на округлых боках. Даже половинка шоколадной плитки и та была. Я оглядел это богатство, остановил взгляд на бутылке с уксусом, поморщился, глянул на бутыль подсолнечного масла, потом, вздохнув, закрыл дверцу.
– Что, головка бо-бо? – язвительно поинтересовались за спиной.
Я обернулся, едва не потеряв равновесие. В дверях, прислонившись плечом к косяку, склонив набок голову, в длинном до пят зеленом халатике стояла мама. Я узнал ее сразу и сейчас же внутренне содрогнулся то ли от удивления, то ли от испуга: мама постарела. Незнакомые морщины в уголках глаз, незнакомые морщины вокруг рта, темные незнакомые ямки под скулами. Это было настолько дико и нереально, что я, весь сморщившись, словно в ожидании удара, жалостливо выдавил:
– Ма-а...
– О как, – отозвалась она без всяких сантиментов. – А вчера было: "Ма-а-а-а..." – Она очень точно воспроизвела стон вусмерть пьяной скотины, по нелепой случайности оказавшейся ее сыном.
– Ма, – повторил я, протягивая руки в ее сторону.
– Ну-ну! – осадила она меня, знакомым жестом запахиваясь в незнакомый халат. – Обойдемся без этого. Вчера уже пообнимались.
Я был готов расплакаться от обиды и несправедливости.
– Это был другой, ма, – залепетал я. – "Промежуточный", не я. Я вообще не пью. То есть пью... пил... но один раз всего, в поезде, после армии. А больше – никогда, честно. И не буду.
В подтверждении своих слов я изо всех сил замотал головой, отчего в ушах зашумело. Сквозь этот шум я услышал, как мама безрадостно вздохнула.
– Армию вспомнил, – сказала она. – Вот в чем дело. А я-то, дура, думала, что все из-за меня. Разрушила, мол, семью, сына безотцовщиной сделала. Раньше ведь как было? Придешь, развалишься на диване – и давай: "А вот папа...", "А если бы папа...", "А как нам без папы..." Теперь – армия. И долго ты на эту армию...
– Мам, не надо, пожалуйста.
– И долго, спрашиваю, ты на армию ссылаться будешь? – сказала мама с нажимом. – Армия виновата, что пьешь не просыхая? Сам ведь вызвался, туда же только добровольцев... – Голос ее вдруг сорвался: – Ландскнехт недоделанный! Сволочь, эгоист! Ни о ком не подумал, в войнушку решил поиграть. Поиграл? Теперь на семье вздумал отыгрываться? На цыпочках перед тобой ходить? А может, прикажешь самой тебе наливать, а, товарищ как там тебя?
Я раскрыл рот, но осекся – спазма перехватила горло.
– Не надо, не надо, – сказала мама, морщась. – Не получится. Мне эти раскаяния блудного сына уже осточертели. Блудный сын, если хочешь знать, единожды раскаялся. Единожды! А у нас это повторяется изо дня в день, изо дня в день...
Я уронил лицо в ладони и сгорбился. Это холодное отстраненное равнодушие со стороны самого близкого на свете человека было хуже всего. Хуже ранения, хуже скачков, хуже безысходности, гнездившейся в груди, словно опухоль. При прочих равных это можно было назвать предательством. Но я не позволял себе это так называть. Не мог позволить.
– Карманы твои я выпотрошила, – говорила мама. – Все, что не успел пропить, идет на жратву. Надеюсь, ты не против. Моих грошей уже не хватает. Фима тоже не железный. А долгов о-го-го сколько. Отопление, газ, вывоз мусора – все это висит на нас мертвым грузом...
Нужно просто взять себя в руки, думал я, стискивая пальцами лицо. Раз и навсегда взять себя в руки. Когда-то давно я вроде так и решил сделать. Но тогда я был ребенком. Сейчас – все иначе. "Правда, иначе?" – спросил кто-то с удивленным ехидством, и я мысленно дал ему под дых, чтоб не вякал. Правда, подумал я. Еще какая правда. Небо не видело такой правды...
– Да, – сказал я, выпрямляясь, – это ты правильно сделала. Всегда так и делай. Не обещаю, что такого... ну, вчерашнего... не повторится, но деньги, которые найдешь в карманах, – все твои. Бери, даже не спрашивай. – Тут я оживился. – У меня, кстати, еще есть. Заначка.
– Заначка? – недоверчиво переспросила мама.
Я кивнул.
– Книжку о Гулливере помнишь, коричневую такую?
Мама не ответила.
– Ну ту, что теть Галя подарила. На полке, на самом верху лежит... должна лежать. Так вот, там кое-что есть. Даже не кое-что, а порядочно. Бери все без остатка и отдавай долги. Должно хватить, даже, наверно, останется.
Некоторое время мама смотрела на меня с сомнением. Потом повернулась и, не говоря ни слова, ушла.
Я слышал, как она зашла в мою комнату, включила свет, передвинула стул к полке с книгами, затем наступила тишина. Тогда я сел за стол и осторожно помассировал виски. Под черепушкой гудело, как в растревоженном улье, но я улыбался. Так тебе, сволочь, думал я с веселой мстительностью, обращаясь непосредственно к "промежуточному". Будешь знать, где раки зимуют... Впрочем, подумал я тут же, вряд ли он расстроится. Ахнет от удивления, почешет затылок да и махнет рукой. Доброе дело – оно доброе дело и есть. Решит, что сам додумался... Хотя какая разница! Не о том речь, совсем не о том... Зараза, как же башка трещит! А я ведь ничего так и не попил...
Возвратилась мама, приблизилась к столу и, наклонившись, обняла меня за плечи. От нее пахло детством. Я прикрыл глаза и потерся щекой о ее руку.
– Колючий, – сказала мама. – Бриться когда будешь?
– Сегодня.
– Нужно бриться каждое утро. Это должно войти в привычку, как чистка зубов или уборка постели. Так твой отец говорил.
Я заулыбался.
– Он еще добавлял что-то насчет опорожнения мочевого пузыря.
– Хм, – сказала мама. – Тебе, кстати, вчера Стасик звонил.
– Стасик?.. А, Рюрик. Ну и как он?
– Судя по говору, очень даже: деловой, апломбистый.
Я не совсем понял значение слова "апломбистый", но деловой Рюрик – это что-то новое. Впрочем, сейчас брат легендарного Харальда Клака интересовал меня меньше всего. И все же я спросил:
– Что хотел?
– Ну как – что? О тебе справлялся. Почему, говорит, не звонит? Почему в субботу к нему не заскочил? Мы ж, говорит, договаривались.
Договаривались, недовольно подумал я. С "промежуточным" ты договаривался, а не со мной. С меня взятки гладки.
– На работу тебя зовет, – продолжала мама несколько смущенно, и я понял, что она опять за меня просила.
"Ну что ты будешь делать!" – чуть не вырвалось, однако я сдержался.
– У него ведь новое дело, – говорила мама. – Автомастерская где-то на Августовских Событий. И название звучное такое... не помню. А ты у нас мастер на все руки, это Стасик сам говорил. И зарплата побольше. Плюс, говорит, шабашка. У нас, говорит, одной шабашкой можно прожить. В твоем депо и за полгода столько не наскребешь. Или наскребешь?
Я промолчал.
– Пить, наверное, хочешь? – спросила мама.
– Умгу.
– А воды нет?
– Ни капельки. Это за неуплату отключили?
– Вряд ли. Вся улица без воды со вчерашнего дня сидит. Прорвало у них что-то, вокруг котельной все перерыли. Давай-ка я тебе компота налью?
– А есть?
– Спрашиваешь! Грушевый, персиковый, виноградный – на любой вкус. Открыть только надо. На зиму закатывала, ну да ладно.
– Раз на зиму, то лучше оставь.
– Ну, как оставь? Ты ж у меня до рассвета не доживешь.
С этим было трудно спорить. Мама вознамерилась разомкнуть объятья.
– Нет, нет, не уходи! – заныл я. – Не надо компота, к черту компот, обойдусь!
Мама удивленно рассмеялась и обняла меня крепче.
– Что еще за телячьи нежности?
– Просто побудь рядом, – попросил я. – Как в детстве. Помнишь – я еще в садик ходил, – прибежал утром на кухню, а ты мне лоб потрогала, вплеснула руками, в кровать уложила, и ни в какой садик я не пошел. – Я помолчал, умиротворенно улыбаясь. – Градусник показал тридцать семь и шесть – всего ничего, но ты здорово перепугалась. И на меня страху нагнала. Накрыла пледом, напоила чаем с малиной. Я тогда обжег язык и шепелявил на следующий день. Хотя следующий день я не... А еще таблетки были. Ты их потолкла, да? Вода была очень кислая.
– Странно, – сказала мама и снова засмеялась. – Как ты все это запомнил?
– А ты разве не помнишь?
– Не так хорошо... Хотя нет, вру, сейчас вспомнила. Это ведь тогда ты об Адке расспрашивал?
Я открыл глаза.
– О ком?
– Ну, Антон Александрович, как не стыдно! – укоризненно сказала мама. – Родную сестренку уже забыли. Я еще тогда подумала: как четырехлетний карапуз мог все это запомнить? Вы ведь оба младенцами были, когда ее не стало. И я точно знаю: ни я, ни отец при тебе ни разу о ней не говорили. Я потом специально у теть Гали допытывалась, но она тоже ни гу-гу. Даже свекровь, Зоя свет Петровна, ни слухом ни духом, все на отца твоего грешила.
– Подожди, – сказал я и, вывернув шею, вопросительно посмотрел на маму. – О ком ты? Какая Адка? У меня была сестра?
Мама приоткрыла рот.
– Я ж тебе несколько раз говорила, – пробормотала она. – Да, у тебя была сестра, Аделаида Александровна, умерла в младенчестве от пневмонии. Мы с отцом решили, что тебе лучше не знать до поры. А ты каким-то образом запомнил, как вы вместе спали в люльке.
Последовала немая сцена. Потом я спросил:
– Мы были близнецами?
– Тошка, – сказала мама почти испуганно, – что с тобой?
– Мам, ответь, пожалуйста: мы были близнецами?
Какое-то время мама вглядывалась в меня.
– Да, – сказала она. – Адка была старше тебя на семь минут.
– И умерла от пневмонии?
– Я же показывала свидетельство о смерти... – Вид у мамы стал растерянный. – Несколько раз показывала... И фотокарточку вашу... Ты еще ругался, почему я ее обрезала. Но как же не обрезать?
И тут я вспомнил. Действительно, показывали мне – то есть не мне, конечно, а "промежуточному" – и свидетельство, и фотокарточку. Я даже вспомнил, с каким вселенским равнодушием этот гад выслушал новость о том, что когда-то у него была сестренка, и как мама, решившая, видно, что держать такое в тайне больше невозможно, бережно протянула ему старую черно-белую фотографию, которую прятала бог знает где, бог знает сколько времени. На фотографии была Адка – пухлое розовое личико, выглядывающее из белоснежных пеленок, – я узнал ее мгновенно, и горло болезненно сжалось от этого узнавания. Это было то самое личико... С тихой бессильной ненавистью я заставил себя вспомнить все до конца: "промежуточный", это равнодушное животное, глянул искоса на протянутую фотографию, поцокал и вдруг заметил неровный срез справа, и припомнил, что в семейном альбоме есть похожая фотокарточка с его удивленной мордочкой, где срез уже слева. "Ты обрезала?" – последовал брюзгливый вопрос. Мама ответила утвердительно. И началось: "А зачем?", "А кто тебя просил?", "Фотку хорошую испортила, и ничего больше", – хотя на самом деле было ему абсолютно наплевать...
– Какая температура была – помнишь, – потеряно говорила мама. – А имя родной сестренки – забыл?
– Да помню я ее имя! – сказал я горячо. – Просто... из головы вылетело.
Мама недоверчиво нахмурилась.
– Тут либо одно, либо другое.
– Нет, – возразил я. – По-разному бывает. Ты просто не так поняла. У меня...
Я замолк. Сказать – не сказать? Мама смотрела с немым укором, как смотрят на вконец завравшегося ребенка.
– Что у тебя?
– Слушай, – буркнул я, нервно поднимаясь. – Пойду лягу, сил уже нет – башка болит страшно. Ты мне компот в комнату принеси, ладно? Деньги нашла? Вот и замечательно. Сегодня же все оплати. А я пойду, плохо мне.
Мама не стала задерживать. Проходя по коридору, я одной рукой водил по стене, другой – придерживал голову. С каждым шагом голова наливалась свинцом. Не знаю, может быть, это оттого, что я так ничего и не попил. А может, просто не стоило вставать. Лежал бы и лежал, спал и не просыпался. На кой хрен, спрашивается, я вообще проснулся? Чтобы узнать, что у меня была сестренка? Адка, Адка, неужели и на тебя находили бы эти чертовы затмения? Скакали бы с тобой во времени, что твоя попрыгунья-стрекоза. Если так, то хорошо, что ты не выжила, как бы подло это ни звучало... Пневмония. Что это еще за дрянь такая?..
Тут я обнаружил, что стою возле родительской кровати и, вглядываясь в темноту, пытаюсь отыскать источник храпа. Фима, подумал я с неожиданным отвращением. Уже несколько лет сокрушается, бедняга, что не признаю его хозяином в доме. Отчим хренов. И имя какое дурацкое – Фима. Не-ет, подумал я, обращаясь к "промежуточному", хоть ты и равнодушное животное, хоть ты тот еще ханыга, и вздрючил бы я тебя при первой удобной возможности, но здесь ты прав. Прав, как никогда. Нечего! Это дом Кривомазовых, и хозяевами здесь должны быть только и исключительно Кривомазовы. Я. Или мой сын. Или... А не какие-то там Фимы...
Храп вдруг отдалился, отгородился стеной и закрытой дверью. Теперь я, сгорбившись, стоял около своей кровати. На столе горел торшер ("Мама зажгла?.."), и в его красноватом марсианском свете было видно, что я весь покрыт гусиной кожей. Однако холода я отнюдь не чувствовал. Наоборот, было тепло и приятно от мысли, что кровать совсем рядом, руку протяни, и приветственно откинуто одеяло, и лечь можно хоть прямо сейчас. Хорошее слово – "сейчас". И "кровать" – тоже хорошее слово, даже лучше, чем "сейчас". Но прекраснее всего, когда они вместе – "сейчас" и "кровать"...
Дождусь компота и лягу, решил я. Как принесут компот, сразу лягу, даже пить не стану... Мысль продиралась сквозь холодный отяжелевший свинец и, остывая, гасла незавершенной. Я засыпал стоя, прекрасно понимая, что делать этого ни в коем случае нельзя. И тут пришел гениальный в своей простоте выход: компот можно дожидаться и в кровати. О! – подумал я. Можно. В кровати. Хорошее слово – "кровать", просто отличное...
А лучше вообще не ложиться, возразил вдруг кто-то до неприличия рассудительный, но на него сейчас же зашикали со всех сторон, да и сам он застеснялся своей так некстати проявленной рассудительности.
Однако это была мысль. В последнем здравом усилии, скорее для очистки совести, чем для дела, я попытался развить ее, прекрасно зная, что решение уже принято и деваться мне некуда. Можно растормошить свинец, думал я, и на меня шикали со всех сторон. Можно попытаться что-нибудь сделать, продолжал рассуждать я, стесняясь своей рассудительности. Что-нибудь предпринять. Что-нибудь (неопределенное движение рукой), не знаю – что... Но идея-то, согласитесь, отличная! На пятерочку идея. Надо над ней хорошенько подумать – станет вообще конфеткой...
И я стал думать над этой идеей, и быстро пришел к выводу, что лежа думаться будет несравненно легче. Тогда я с огромным облегчением упал в кровать, как в гроб, и тут же уснул.
11
Я открыл глаза и некоторое время апатично глядел на стул в углу, заваленный вещами на манер цыганского лотка. Вещи были самые разные – от пушистого шерстяного джемпера, закинувшего на спинку длинные перекрученные рукава, до черных никлых носков, похожих на использованные презервативы. В большинстве своем вещи были мне незнакомы, но я был уверен, что все они принадлежат мне. Дело в том, что на этот раз мне не пришлось ничего вспоминать: открыв глаза, я каким-то образом уже знал, кто я, что со мной и главное – что надо делать. Поэтому поглядев на стул совсем недолго, я начал действовать.
Ударом ноги сбросил с себя одеяло, встал и потянулся. Кости приятно захрустели. Я засмеялся. Такого острого ощущения пышущего здоровьем тела я не испытывал давно (а возможно, никогда). Сквозь тонкий узорчатый тюль, заслоняющий окно, пробивался теплый желтый свет, и это тоже было частью той радости, которая переполняла меня. Я засмеялся снова и вдруг понял, что чего-то не хватает, чего-то очень обыкновенного, даже обыденного, но оттого не менее важного.
Скорее интуитивно, чем сознательно, я заглянул под кровать – и ахнул. Там, прижавшись одна к другой, лежали две гантели, две сестрички, которые по старой дружбе сварганил мне на заводе один хороший человек. Я выкатил их на свет, и некоторое время любовался на этот шедевр пролетарской мысли. Гантели были собраны буквально из ничего: два куска водопроводной трубы и куча разнообразного мелкого металлолома, сваренного на концах труб с таким изяществом и ловкостью, что гантели можно было запросто катить по полу, не опасаясь поцарапать оный. Я нетерпеливо подхватил их и принялся за дело.
Одна гантель оказалась немного тяжелее своей сестрички (наверное, была постарше, ха-ха!), и пришлось перекладывать ее из руки в руку, чтобы мышцы забивались равномерно. О да, это было то, что нужно. Механизм больше не казался тупой бездушной силой, и можно было даже подумать о нем без привычного, оскомину уже набившего страха. В конце концов, что такое страх? Эмоция. Что такое эмоция? Недостаток информации. Мне страшно потому, что я ни хрена не знаю, вот и все. Я не знаю, что представляет из себя механизм. Не знаю, чем он руководствуется и какие цели преследует. И, положа руку на сердце, думаю, вряд ли узнаю. Но даже если так, и нет никакого основания считать, что когда-нибудь ситуация изменится, это еще не повод скулить. Я жив, несмотря ни на что. И собираюсь продолжать в том же духе, несмотря ни на что. Кто знает, может, как раз в этом и состоит смысл всей этой авантюры – жить, несмотря ни на что, наперекор всему и вопреки всякому. Может быть, именно это от меня и требуется? Научусь ценить короткие кусочки яви – хорошо. Пойму дурацкой своей башкой, что никакой это не процесс, – еще лучше. А там, глядишь, начну полагать за невероятную удачу, что вот, дескать, находят на меня затмения, и существовать мне в данном отрезке времени считанные часы, если не минуты. Ведь помимо всего прочего это прекрасная возможность прожить отмеренный срок настолько остро и насыщенно, насколько это вообще возможно... Прожигатель жизни, подумал я то ли язвительно, то ли совершенно серьезно. Бабочка-однодневка...
Тут дверь приоткрылась, и в проем боком, как краб, втиснулся плотненький, лысеющий мужчина с добродушным лицом. Это был сорокавосьмилетний врач-ларинголог Ефим Валентинович Киврин, второй муж моей матери и мой отчим по совместительству. На нем был своеобычный домашний халат и тапочки на босу ногу. Видно было, что он только совершил утренний туалет – небогатая волосня на умном шишковатом черепе была тщательно зачесана на затылок, свежевыбритые щеки сияли, и от них так и шибало одеколоном.
Увидев, чем я занят, отчим вздернул феноменальной густоты брови, запел было: "Вдох глубокий, руки шире...", но застеснялся и, конфузливо прокашлявшись, присел на подлокотник кресла. Я подмигнул ему и, не переставая махать гантелями, спросил:
– Дядь Фим, а в чем смысл жизни?
Дядя Фима задрал брови на совсем уже невозможную высоту и неуверенно хохотнул.
– Такие вопросы, дорогой мой, спозаранку не решаются.
– И все же, – сказал я, вскидывая гантели и одновременно выдыхая. – Вы ведь человек – кха!.. образованный.
– Боюсь, от уровня образованности тут мало что зависит, – вежливо возразил дядя Фима. – То есть зависит, но не так, как ты думаешь.
– Не понимаю.
Дядя Фима вздохнул.
– Смысл жизни каждый человек определяет себе сам, – терпеливо пояснил он. – Или НЕ определяет. Не существует универсального смысла жизни, так сказать, смысла жизни для всех. Это либо бред, либо политическая пропаганда. В индивидуальном плане – да, его можно для себя сформулировать. И тогда в обиход входят такие прекрасные понятия, как "цель", "польза", "содержание", "хронический цейтнот". Но нужно понимать, что вне тебя этого смысла существовать не может, как не может существовать... – Тут он протяжно зевнул, почавкал и замер, озадаченно уставившись в пространство. – Тьфу ты, сбился! Тебе обязательно надо знать это с утра пораньше?
– Ну как... – сказал я с улыбкой. – Новый день, новая жизнь, все можно начать – кха!.. сначала.
– Так, – сказал дядя Фима. – А смысл жизни тут при чем?.. Впрочем, не важно. Все равно ничего внятного ты сейчас не услышишь. Спроси об этом за завтраком. Или даже после... А лучше вообще не спрашивай.
– Ну, так не интересно, – не согласился я. – Давайте тогда вы у меня спросите.
– О смысле жизни?
Я самодовольно кивнул.
– И ты берешься ответить?
Я повторил кивок.
– Ну, хорошо, – сказал дядя Фима. – Спрашиваю.
– Смысл жизни... – начал я торжественно.
– Стоп! – остановил дядя Фима. – Позволь-ка я поменяю место дислокации. – Он перекочевал с подлокотника в кресло, забавно, как наседка, подвигал тазом, потом сказал: – Валяй.
– Смысл жизни... – повторил я уже менее уверенно.
– Тысяча извинений! – снова прервал дядя Фима, прикладывая руку к сердцу. Другой рукой он пошарил под собой и извлек пульт от телевизора. – Нет, ты видал? Впрочем, виноват. Продолжай.
Я покусал губу. Говорить почему-то расхотелось.
– Смысл жизни... – промямлил я.
– Да-да, слушаю, – подбодрил дядя Фима. Он смотрел на меня с таким преувеличенным вниманием, что не оставалось никаких сомнений – издевается.
– Ладно, проехали, – буркнул я, со стуком опуская гантели на пол.
– Проехали так проехали, – легко согласился дядя Фима. – Но если что – всегда к твоим услугам.
– Учту. Так что вы хотели?
– Да в общем... – Дядя Фима нахмурился. – Забыл, – расстроено сказал он. – Веришь: забыл!.. А, нет, вспомнил: мама.
– Что – мама? – спросил я, невольно настораживаясь.
– Завтра будет дома.
Я моргнул. С мамой было связанно какое-то важное, сугубо семейное событие, которое я по известной причине пропустил и которое никак не мог вспомнить.
– Вы хотите накрыть стол к ее приезду? – предположил я наугад.
– Да, – сказал дядя Фима.
– И пригласить родственников?
– Да.
– И нам надо скинуться?
– Да, да, да, – сказал дядя Фима, удовлетворенно кивая.
– Что ж... – сказал я, лихорадочно вспоминая, имеется ли у меня наличность. – Можно.
– Вот и отлично! – Дядя Фима хлопнул себя по коленям и поднялся. – Зажарим гуся, затаримся белым винцом – ты как насчет спиртного? – зажжем свечи в канделябре... О! – воскликнул он, вскидывая палец. – Придумал! Она ведь без ума от японской стряпни! Может, закажем ей что-нибудь в индивидуальном порядке? В качестве, так сказать, презента? Какую-нибудь морскую гадину с пересоленным рисом в утробе?
– Можно, – сказал я. Хотя, честно говоря, для меня было новостью, что мама любит японскую кухню. И что это вообще за зверь такой – японская кухня?
– Значит, договорились, – потирая ладони, подытожил дядя Фима. – Завтра с утра объединяем усилия и дуем на базар. А ближе к вечеру – она приезжает к семи – я утрясу дело насчет ниппонского деликатеса.
Я закатил гантели под кровать и кивнул. Дядя Фима сообщил, что завтрак будет готов через десять минут, и вышел.
Мама, мама, мама, задумчиво проговорил я про себя, но так ничего и не вспомнил, кроме того, что возвращается она, кажется, из санатория... Ладно, не горит. В конце концов, не удивляют же меня приятельские отношения с отчимом. А ведь мы на ножах были, ни о каком "дядь Фиме" и речи не шло... Я обул тапочки и направился в ванную.
На этот раз с зеркалом дело обстояло намного лучше: ни следа битой дворняги – рослый, волевой мужчина с уверенным, в меру порядочным взглядом и мускулистой шеей. Даже двухдневная щетина выглядела как-то... аккуратно, что ли. Я все гадал, кого себе напоминаю, и тут вспомнил папу – того давнишнего, доброго и необыкновенно большого, который, как Зевс-громовержец, гремел откуда-то из-под потолка: "Ну что, симулянт, опять в школу не хочешь?.." Действительно, в зеркале был не кто иной, как Александр Кривомазов версия два точка ноль. Мама, бедная, наверное, ненавидит втихомолку это почти мистическое сходство... Интересно, как он там? Может, тоже, как и я, играет в пятнашки со своим "промежуточным"? А что, было бы логично: наследственность и все такое. Впрочем, не суть важно. Даже если так, и приспичит мне когда-нибудь отыскать его и поговорить по душам, вряд ли это что-нибудь даст. Вероятность того, что ЗАСТАНУ я именно его (то бишь настоящего Александра Кривомазова, а не его зама в лице "промежуточного"), минимальна. А с "промежуточным" папой разговаривать что-то не хочется. Во-первых, это совершенно бессмысленно, так как я по собственному опыту знаю, что "промежуточные" тот еще народец. А во-вторых... достаточно во-первых. Всё! Со своими проблемами надо разбираться, а не чужим сочувствовать.
Справив нужду, я еще раз глянул в зеркало и подумал, что неплохо бы того, побриться. Через минуту с изумлением, переходящим в тихую панику, я обнаружил, что бриться не умею. Совсем. Это было похоже на знакомство дикаря с бензопилой. Я изрезал себе половину лица, шею и даже уши. Думал, что истеку кровью, но, слава богу, обошлось. С отвращением кинув бритву и все прочие инквизиторские принадлежности на полку, я зарекся притрагиваться к ним когда бы то ни было.
Потом я полез в ванну и на собственной шкуре испытал чудо природы под названием "контрастный душ". Как и находка гантелей, отвинчивание холодного крана было поступком скорее интуитивным, чем сознательным. Но я нисколечко не пожалел. То есть сначала пожалел, конечно (точнее, просто заорал басом), но затем понял, успокоился и, возбужденно фыркая в особо интересных моментах, начал получать известное удовольствие.
Контрастный душ, наравне с генеральной уборкой дома, а также гантели-сестрички под кроватью – вот три бесспорные и непреходящие радости, которые я познал, оценил и полюбил. Все-таки в чем-то я прав: есть в этой авантюре и хорошие стороны.
Когда, прибрав постель и одевшись, я появился на кухне, дядя Фима воскликнул:
– Господи, Антон, что с твоим лицом?!
Я промямлил что-то самому себе непонятное и, пряча глаза, уселся за стол.
Завтрак был по-мужски суров: черный кофе с бутербродами. Причем кофе было так мало, что я по старой памяти ощутил жажду, а бутербродов так много, что ими запросто можно было накормить целую роту.
– Сегодня до скольких? – спросил дядя Фима, уплетая пятый по счету бутерброд.
От этого вопроса в голове у меня что-то сдвинулось. Я вдруг понял, что работаю в той самой автомастерской на Августовских Событий, и начальником у меня мой лучший друг и однокашник Рюрик. И говор у него действительно апломбистый.
– Как обычно, – сказал я. – Но сейчас мне в другое место.
– Куда?
Я помолчал, потом ответил:
– К врачу.
Дядя Фима, по обыкновению задрав брови к потолку, посмотрел на меня и, видно, что-то такое уловил.
– По венерической части? – поинтересовался он без задних мыслей.
Я помедлил. Затем отрицательно покачал головой.
Дядя Фима продолжал меня удивлять:
– Что-то... с головой?
Я промолчал, хотя на самом деле хотелось заорать: "Да, с головой, с головой, мать вашу!.."
– Понятно, – сказал дядя Фима и побарабанил пальцами по столу. – Значит, так. Сейчас звоним одному человеку – он в этом деле дока, – пойдешь к нему. Вы, кстати, должны поладить – он в военкомате обитает, а там недоучки не задерживаются. Знаешь, что такое профессиональное выгорание? Вдобавок человек он свой. Мы с ним по молодости лет за одной и той же девушкой ухаживали. – Он помолчал. – Девушка погибла, а мы... вот.
Дядя Фима подождал, последуют ли возражения, но их не последовало. Тогда он поднялся, вышел в коридор и снял телефонную трубку. Сжимая чашку обеими руками, я напряженно вслушивался, как набирается номер и как из трубки, словно сквозь вату, идут длинные, сначала еле слышные, затем все более громкие гудки.
– Привет, старик, Киврин тебя беспокоит, – сказал дядя Фима. – Дома еще? А сегодня выходишь? Замечательно. Нет, для меня замечательно. Дело такое: человечка прислать хочу, по твоей части... Нет, нет, понимаю, конечно, но-о... Сам ведь знаешь, какие там специалисты, одно название да бумажка, ей подтереться и то дважды подумаешь. А человечек хороший... пасынок мой... Ну, сразу, сразу. Сразу да не сразу... Да посмотреть только. Нет, нет, ничего такого, просто... Пусть сам все расскажет, а? Ну вот и ладненько. В общем, я его присылаю. Ага, ага, к девяти, отлично. Кри-во-ма-зов, Кри, Катерина, да. Ну, тогда до связи. Спасибо заранее. Если что – звони на рабочий.
Дядя Фима вернулся на кухню, на ходу записывая что-то в миниатюрный блокнотик, который всегда держал при себе.