Текст книги "След человеческий"
Автор книги: Виктор Полторацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
Конечно, он помнил Клавдию Солнышкину!
2
– Она теперь на стекольном заводе мастером работает, сноха-то моя,– говорил старик.– Ну и депутатом в областной Совет выбранная. Баба самостоятельная и строгая. Вот жалко, Григорий-то рано погиб, ни ему, ни ей счастья бог не дал. Поначалу я думал, что снова замуж выйдет. А нет, не пошла. Так и живут вдвоем с внучкой.
Старик помолчал, потом закашлялся и попросил:
– Дай-кось я тебя на папиросочку разорю. Махорку вертеть неохота.
Они опять закурили. В темноте золотыми искорками вспыхивали огоньки папирос. Сверчок затаился, только ходики продолжали монотонно отсчитывать: тик и – так, тик и – так,– да в трубе подвывал порывистый ветер.
– А что, дядя Андрей, не заглянуть ли мне в город-то? Ведь я там двадцать лет не бывал.
Старик обрадовался.
– Обязательно загляни,– поощрил он.– Ты, слышь-ко, прямо к снохе заходи. Она как раз на Советской улице проживает. От станции садись на автобус и прямо до самого дома. К снохе обязательно. Главное – насчет соды напомни. Изжогой, мол, мается.
– Вот только не знаю, как со временем-то получится. Ведь и домой уже надо.
– Да ты ненадолго. Насчет соды скажи, ну, для порядку чайку, что ли, выпей – минутное дело.
– Заеду,– окончательно решил Федин.– А то когда еще случай выдастся.
– Скажи, пусть целую пачку пришлет. Она всего пятьдесят три копейки стоит. Не великие деньги.
3
Так и решил Федин навестить родные места.
И вот он идет по улице, совершенно незнакомой ему. Приглядывается к новым домам, к киоскам, к кустам сирени за решетчатой изгородью палисадников и к прохожим, которые встречаются и обгоняют его.
Вдоль улицы по обе стороны стоят деревца, вероятнее всего, клены. Ветки их опушены серебряной канителью легкого инея. Кружась в предвечернем морозном воздухе, падает снег. Возле фонарей мельканье снежинок– похоже на сетку.
Впереди желтеют освещенные окнами корпуса большого завода.
А вот здесь-то, кажется, и был когда-то овраг! Ну да. Вот и школа, построенная на том месте, где, завалившись набок, стоял домишко Солнышкиных.
В школьном дворе, за оградой, зябко жмутся подстриженные кусты акаций. На заснеженном пьедестале гипсовый пионер в коротких штанишках, слегка откинув голову назад, трубит в горн.
Наискосок от школы ярким неоновым светом горели буквы на вывеске нового гастронома.
Федин уже два раза прошел по улице. Не то чтобы он не отыскал сразу дома под номером 19, где жила сноха Андрея Фролова, а просто так – ему было приятно пройтись здесь еще.
В сибирском городке, где он строил, тоже есть своя Советская улица. И в Караганде. И в том городке на юге Украины. Но именно здесь для него как-то особенно зримо и ясно открылся смысл этого, ставшего привычным названия: Советская улица. Улица новой жизни.
Навстречу ему, вероятно из школы, шли мальчики лет десяти-одиннадцати. Они были заняты чем-то своим, звонко смеялись, подталкивали друг друга. Щеки их на морозце цвели румянцем, и будто звезды сияли из-под шапок глаза.
И он вспомнил себя мальчиком в старом отцовском картузе, от которого пахло машинным маслом. Это было здесь, среди убогих хибарок, у глинистого оврага, из которого пахло сыростью и нечистотами.
Как далеко это, как далеко! Да разве могут поверить нынешние мальчики, что здесь была какая-то Заовражная, что здесь росла неродящая яблоня, глядя на которую говорили: «Подразнит цветом, а потом в бесплодии засохнет, все равно как наша горькая жизнь».
Снежок падал на тротуар, белыми пухлыми гребешками ложился на щеколды калиток, на ветки деревьев, засыпал сирень в палисадниках. В школе уже погасли огни, и только одна лампочка горела над входной дверью.
Федин остановился у дома номер 19. Это был совсем еще новый трехэтажный дом с широкими окнами. Сноха и внучка Андрея Фролова жили, кажется, на втором этаже. Но как там встретят его? Вспомнят ли, что был когда-то такой Сережка Федин, который полюбил здесь первый раз в жизни и убежал от этой любви... Нет, не убежал. Его оттолкнули, расшвыряли его черемуху, и он уехал искать свое счастье.
А все-таки какая она теперь, Клавдия Солнышкина?
И он стал подниматься по лестнице...
4
Дверь ему открыла девушка лет семнадцати, черноглазая, широкоскулая. «В Гришу»,– ревниво отметил Федин.
– Мне Клавдию...– сказал он и запнулся—отчество Клавдии не помнил. Но тут же нашелся: – Товарища Фролову.
– Мама,– позвала девушка,– это к тебе...
Она вышла в прихожую, одетая по-домашнему, в блеклом бумазейном платье с короткими, по локоть, рукавами, несколько полноватая, но еще очень моложавая с лица. С удивлением взглянула на странного гостя в охотничьей куртке, с рюкзаком в руках и с чехлом, в котором угадывалось сложенное ружье. Но это удивление длилось недолго.
– Господи боже мой, Сергей Степаныч? Вот неожиданность!– И, обратившись к дочери, сказала: – Лиза, это старый папин товарищ, Сергей Степаныч Федин.
Он что-то забормотал о поручении старика Фролова, которого мучает изжога, и что он просит прислать соды.
– Да раздевайтесь же,– сказала Клавдия.– Рюкзак вот сюда, куртку – на вешалку... Лизанька, поставь, пожалуйста, чайник.
...Уже второй час сидели они за столом. Двое: он и Клавдия. За Лизой вскоре же после его прихода зашла подруга, и девушки отправились в кино. А он и Клавдия сидели и пили чай. И Федин уже рассказал о том, как и где жил, и о жене, и о детях, и об охоте. Вспоминали старую Заовражную улицу, ребят из комсомольской ячейки. А она показала ему фотокарточку Гриши Фролова в военной форме. И еще одну, где Гриша и она были вместе.
– Вот так,– рассеянно и отрывочно говорила она.
– Вот так, понимаешь ли,– повторял он.– Так и живу.
Зеленоватые глаза Клавдии были спокойны и строги, но порой в них опять открывалась бездонная глубина.
– Да,– повторял он,– вот так.– И беспрестанно курил.
Потом, спохватившись, сказал, что в десять тридцать отходит московский поезд и что ему обязательно надо ехать. Встал, собираясь уйти.
Она тоже встала из-за стола. Теперь они стояли рядом. Клавдия, она была немножко ниже его ростом, слегка подняла голову и с грустноватой улыбкой призналась:
– А ведь я любила тебя, Сережа. С девчонок... Ах как я любила тебя! И когда ты уехал, я от обиды взяла и вышла за Гришу. Жили мы с ним хорошо. Нет, я не раскаиваюсь, жаловаться было бы не на что. Но всю жизнь, ты понимаешь, всю жизнь я любила только тебя...
Совершенно ошеломленный этим признанием и почему-то чувствуя себя виноватым, он с робкой нежностью глядел на ее висок, где билась и трепетала голубоватая жилка, и тихо проговорил:
– Кланя, можно поцеловать тебя?
– Не надо, Сережа. Ни тебе, ни мне это уже не надо. Случайности я не хочу, а на постоянно – поздно.
Он стоял перед ней, опустив голову. И глухо, с внезапной хрипотцой ответил:
– Ну, прощай, Кланя.
– Иди,– ласково сказала она.
И когда он оделся, закинул за плечи рюкзак с убитым зайцем и взял под мышку чехол с ружьем, она обняла его полной, теплой рукой, наклонила к себе его голову и поцеловала в висок, как целуют, прощаясь навечно.
...Через час он сидел в купе жесткого вагона, откинувшись к стенке, и думал о том, как странно, жестоко и непостижимо складываются человеческие судьбы. А всё вернуть и начать сначала уже нельзя. Время не возвращается.
ДАРЮ ВАМ МЕЩЕРУ
1
Однажды в многолюдном кавказском застолье, расцвеченном, как полагается, витиеватыми тостами, известный балкарский поэт Кайсын Кулиев, человек широкой и щедрой души, обращаясь к одному из своих друзей, сказал:
– Дорогой мой, у горцев существует обычай дарить гостю то, что ему больше всего понравится. Я заметил, что ты с удовольствием смотришь на наши великолепные горы. Позволь же подарить тебе самую прекрасную из них.– И жестом радушного приглашения Кайсын указал на сияющую в лучах вечернего солнца снеговую вершину Эльбруса...
В том краю, который я с младенчества привык называть своим родным краем, гор нет. На географической карте он помечен зеленым пятном, а в натуре представляет собою сплошные леса и болота, среди которых вкраплены пашни, отвоеванные у тех же лесов и болот мучительно тяжким трудом многих поколений крестьян-земледельцев.
Край этот называется Мещерой. Он расположен в центральной полосе России между Владимиром и Рязанью. Я знаю и люблю Мещеру с детства, с той, теперь уже очень давней поры, когда босиком неутомимо бегал по ее зеленым тропинкам, приникал губами к ее лесным родникам и спрашивал у ее кукушек, сколько лет жить мне на свете. Но и теперь, испив чашу жизни почти до дна, немало побродив и поездив по белому свету, повидав немало прекраснейших мест, я с волнением в сердце вспоминаю железнодорожную ветку, протянувшуюся от Владимира до Рязани. Чуть не вплотную подступают к ней с обеих сторон то бронзовые колонны могучих боровых сосен, то пронзительно яркий березнячок, то темная чаща ельника. Розовой пеной поднимаются на старых вырубках цветущие заросли иван-чая, вдоль песчаной бровки ползут колючие кусты ежевики, а возле мостов на темной, тихой воде желтеют чашечки золотистых кувшинок.
До сих пор многое на этой обыкновенной земле представляется мне необыкновенным, исполненным своего особенного значения. Даже утренняя перекличка деревенских петухов на берегу Свята-озера...
Как-то летней порой приехал я на это озеро поудить окуней. Клев на вечерней заре был отменно богатым. Просидев у воды почти дотемна, я уже совсем запоздно отправился ночевать в деревню Устье к Гонобобовым, у которых по обыкновению останавливаются заезжие рыбаки и охотники.
Деревня эта небольшая, всего двенадцать дворов, выстроившихся не в две, как обычно, а в одну линию окнами на восход. Двор Гонобобовых был крайним к озеру. Хозяйничала здесь вдова егеря – черноватая худощавая бабка Наталья. При ней жили дочь и зять, оба работавшие в колхозе – дочь бухгалтером, а зять механиком по ремонту машин.
Взяв у меня плетенку с уловом, бабка Наталья сказала, что переложит рыбу свежей крапивой и до утра поставит в погреб на лед, а мне предложила поужинать и вынесла на крылечко кринку свежего молока и ломоть круто посоленного черного хлеба.
– А может, жареного лещика съешь? – спросила она.– У меня лещик жареный в печке.
От лещика я отказался. Хотелось поскорее лечь, чтобы пораньше проснуться и посидеть на озере еще и утренней зарей.
– Ну, коли так, ложись вон под навесом на сене. Подушка и одеяло там есть.
Сено, в котором преобладала молодая осока, пахло озером. Едва я прилег на него, как сразу же погрузился в сон, будто в омут, а проснулся под утро, разбуженный пронзительным криком петуха. Деревенский будильник орал над самым ухом.
Уже светало. Бабка Наталья во дворе доила корову. Я вышел из-под навеса, следом за мною вышел и петух яркой окраски, с желтыми, лиловыми и красными перьями в пышном хвосте. Потоптавшись вокруг коровы, он взмахнул на поленницу березовых дров и, вытянув шею, еще раз ошарашил утренний мир своим пронзительным громкогласием. Совсем вблизи и откуда-то издалека послышались ответные крики.
– Ну и здоров же орать ваш петух,– сказал я, обращаясь к хозяйке.
– У нас они такие,– ответила бабка.– Им ведь на три области петь приходится.
– Как – на три области?
– А вот так. Слышите, в ответ-то ему из-за озера голосят? Так это в Мокром, во Владимирской области отзываются. А с правой стороны – вон, вон, слышите? Это уже в Рязанской поют. А наша деревня за Московской считается. Тут как раз три области границами сходятся, вот петухам-то и приходится на три области петь.
– Вот оно что!
Взяв удочки, я пошел по росистой тропинке к озеру. Справа и слева за мною и передо мной перекликались мещерские петухи, которым выпала такая завидная доля – петь на три области...
Главная прелесть Мещерского края – лес. Великолепны здесь боровые леса. Зеленые купола прямоствольных сосен вознесены высоко-высоко, и там в своей вышине о чем-то шепчутся они с белым пушистым облачком, остановившимся среди неяркого неба. Внизу под соснами тихо и чисто, как в горнице. Сухой голубоватый мох пружинит под ногами. Идешь-идешь, и вдруг – прогалина, щедро залитая солнечным светом. И тут уже не мох под ногами, а пунцовые звездочки дикой гвоздики, желто-фиолетовый ситчик иван-да-марьи, золотые соцветия зверобоя, бог знает как занесенный сюда розовый клеверок, седые пучки белоуса, а среди этого разноцветья – спелые-переспелые сладко-душистые ягоды земляники.
Сосновые боры-беломошники поднялись на песчаных островах, возвышающихся над влажными низинками и болотами. Потому-то и сухи и чисты они.
Низины облюбованы ельником. Темной, сумеречной чащей встал он, будто задумался. Ветви старых елей обросли сизыми бородами лишайника. Понизу елового леса густо растет черника, а полусгнившие пни обвиты брусничником, порой совершенно бордовым от обилия ягод. Мох здесь густо-зеленый, и от него исходит прелый запах грибницы.
А как дивно хорош березняк с густым подлеском орешника! Снизу благородное серебро стволов украшено чернью, а ближе к вершинам кора берез приобретает розовато-золотистый оттенок. Нежная, трепетная зелень ветвей здесь пронизана солнцем и птичьим щебетом, особенно звонким в утренний час.
В разное время суток птицы поют по-разному. Днем песни их деловито-спокойны. У каждой птахи свои дела и заботы: поиски пищи, хлопоты возле гнезда, любовные свидания и, вероятно, ссоры. Вечером в песне звучат раздумье и умиротворенность – прожит долгий, суетный день, птахи успели многое увидеть, стали опытнее и на целый день старше.
Утреннее пенье вызвано удивлением и восторгом – будто открытие мира. Оно нестройно и торопливо, но именно в этой торопливости, в перебоях и переливах разноголосья– вся новизна лесного летнего утра. Вот какая-то крошечная пичужка открыла глаза, увидела вокруг себя свежую маслянистую зелень, жемчужные капли росы и удивленно присвистнула: «Вижу ветки, вижу ветки!» А другая уже взвилась над макушкой дерева, зажмурилась от блеснувшего света и поспешила оповестить: «Солнце! Солнце встает!» «Роса серебрится, роса серебрится!» – отвечают ей снизу, из густого куста орешника. «Вить?» – спрашивает зяблик, кружась около недовитого гнездышка. «Вить, вить!» – торопливо отвечают ему. И он, принявшись за дело, свищет на всю опушку: «Вью, вью...» Птицы щебечут, свистят, щелкают, перебивая друг друга, наполняя лес суетой и гомоном пробуждения.
Мещерские леса богаты не только красотой заповедных своих уголков и не только прелестью птичьего пения. В далекую пору моего детства, когда мы, ребятишки, гурьбою отправлялись из своего поселка по ягоды, то неизменно возвращались из леса с полными коробами черники, малины, брусники или крупного, как виноград, гонобобеля. Когда наступала грибная пора, из леса несли кузова крепких боровиков, подосиновиков, рыжиков, груздей – сушили, мариновали, солили их впрок на долгую зиму.
С той поры прошло уже много лет. Говорят, что теперь, когда города и селенья разрослись, людей стало больше, а леса поредели и отодвинулись, грибов и ягод в наших местах стало меньше. Но, думаю, не настолько меньше, чтобы нельзя было пользоваться дарами природы.
2
С юга и востока массивы Мещерских лесов ограничены лентой Оки. По низинному берегу ее, от Коломны до Касимова, широкой полосой тянутся заливные луга. В весенние паводки Ока выносит на пойму запасы плодородного ила, обогащая почву азотом, калием, фосфором, кальцием. Насытившись ими, пойма дает обильные урожаи трав. Кто хоть однажды побывал здесь в самом начале лета, навсегда запомнит густой, почти осязаемый аромат цветущего разнотравья и буйное пиршество живых красок.
Пышные розовые головки клевера, белопенный разлив ромашки, бледно-лиловые палестинки колокольчиков, желтые султаны люцерны, зеленые ершики тимофеевки, луговая овсяница, мятлик обступают со всех сторон. И среди этого разнотравья опять же гнездится луговая клубника. Местами ее бывает так много, что, когда поспеет, бери ведерко, присядь и, прямо не сходя с места, до краев наполнишь его сладкой душистой ягодой. Но обобрать всю ее невозможно, и большая часть самой спелой, самой сладкой ягоды вместе с травами идет под косу. Зато зимой разворошишь охапочку сена и выбираешь из него темные полузасохшие ягоды, сохранившие запах знойного лета.
Сенокос в Мещере похож на веселый праздник. Жители приокских сел и деревень выезжают в луга бригадами, семьями, часто даже с детьми. Здесь есть у них давно облюбованные места, где останавливаются лагерем.
Теперь-то в лугах работают главным образом механические косилки. Но в первый прокос по традиции идут косари. Этот первый прокос начинается на утренней заре, когда трава еще обрызгана жемчужной росой и режется мягко, легко. Косари в разноцветных рубахах и платьях (в Мещере косить умеет каждая женщина) выстраиваются цепочкой, и за первым взмахом ведущего, за первым шагом его ладно отбитые и остро отточенные косы со свистом врезаются в густое, брызжущее соками разнотравье.
К полудню валки первого укоса уже подвянут, запахнут сильнее, и тогда женщины и ребятишки выходят с граблями ворошить их, а косари после артельного завтрака отдыхают в тени шалашей, сплетенных из веток тальника и покрытых темно-зелеными стеблями куги.
В бездонной глубине белесоватого неба звенят, заливаются жаворонки, над цветами гудят шмели, от таборного костра тонкой струйкой поднимается сизый горьковатый дымок. Где-то запели песню, и душа сливается с зеленым простором широкого луга.
Я знаю, конечно, что жизнь складывается не из праздников, а из трудовых, тяжелых, порою горьких и суетных дней, наполненных вечными человеческими заботами. Праздников-то у людей куда как меньше, чем будней. И все-таки в первые дни сенокоса в Приокской пойме всегда возникает ощущение праздника. Даже сама эта работа, в общем-то очень тяжелая, до ломоты в костях, все-таки празднична. И не в такие ли сенокосные дни земляк рязанских крестьян художник Филипп Малявин отыскивал буйные, яркие краски и веселым вихрем бросал их на холст?
Вспомним еще, что по этому луговому простору бродил босиком константиновский подросток Сергей Есенин и уже тогда в глубине души его вызревали слова:
Край любимый! Сердцу снятся
Скирды солнца в водах лонных,
Я хотел бы затеряться
В зеленях твоих стозвонных...
И не здесь ли услышал наш композитор Анатолий Новиков мелодии тех задушевных песен, которые ныне звучат по всей России?
А однажды теплым июльским вечером забрел я на огонек таборного костра в приокских лугах повыше Касимова. Над костром в черном закопченном ведерке варилась пшенная похлебка, заправленная картошкой и кусочками сала. Вокруг костра в ожидании ужина сидели колхозники. За долгий сенокосный день люди умаялись и теперь отдыхали, покуривая, Когда кто-нибудь тянулся к огню достать пылающую веточку, чтобы прикурить от нее, над костром к черному душному небу хвоистом жар-птицы взвивались золотисто-красные искры.
В этом как бы семейном кругу простых деревенских людей сидел знаменитый московский артист. На нем была белая, не очень свежая рубашка с распахнутым воротом. Крупное широкое лицо его было озарено дрожащим светом костра. Молча, кивком головы поздоровавшись со мной, он продолжал смотреть, как дышат угли. Может быть, он думал о том, что давным-давно такие же костры пылали и в стане половцев где-то поблизости, невидимые в ночи, и так же хрупали кони, и плененный князь Игорь молча глядел на огонь...
– Степаныч,– сказал вдруг один из колхозников, обращаясь к артисту.– Ведь поди-ко вот-вот и подвалит.
Чуть приподняв и слегка вывернув левую руку, артист бросил взгляд на часы, поднялся и пошел в потемки, на кручу, взметнувшуюся над тихой водой Оки. Было видно, как остановился он там, белея рубахой и дожидаясь чего-то.
Но вот сверху, из-за поворота реки, приглушенный расстоянием, донесся низкий, протяжный гудок парохода. И в тон пароходному гудку артист ответил:
– О-го-го-го-о-о-о!
И тут же из-за поворота на стрежень Оки выплыл большой сияющий огнями пароход. Поравнявшись с кручей, он снова троекратно прогудел, и снова гулко откликнулся артист:
– О-го-го-го-о-о!
Эхо разнеслось далеко, повторяясь уже за рекою в старых березах. Пароход уплывал спокойно и ровно. Огни его постепенно тускнели и, наконец, совсем пропали за новым изгибом берега. А артист еще долго стоял на круче и глядел ему вслед.
– С брательником разговаривает, – тихо и важно, как некую тайну, сообщил мне сидящий рядом со мною рябоватый колхозник.
– Как это понимать?
– Да ведь пароход-то – «Григорий Пирогов». Родной брат Александра Степановича. Тоже знаменитый певец был. На всю Россию. А родом оба они – от нас, рязанские.
Теперь нет в живых и самого Александра Степановича Пирогова, но, кажется, никогда не забуду я тот вечер в лугах, когда был невольным свидетелем удивительного разговора двух братьев – парохода и человека.
3
Мещерская низменность изобилует влагой. Здесь много тихоструйных речек, озер, а еще больше болот.
Три самых больших озера расположены в глубине Мещерского края, там, где сходятся границы трех областей. Эти три озера соединены друг с другом. Самое северное из них – Свято-озеро. Берега его густо заросли кугою и аиром. Но в зарослях есть протока, по которой на долбленом ботничке можно выйти в другое, Дубовое озеро, а уж из Дубового, тоже по протоке, можно попасть в самое большое – Белое, или Великое, озеро. Из него берет начало река Пра.
Большинство же лесных озер невелики, и подходы к ним заболочены. Идешь, а ноги вязнут в трясине, и следы мгновенно наполняются коричневой жижей. Вода в таких озерах по цвету напоминает густо заваренный чай, вероятно, поэтому многие из них называются Черными.
Однажды на Черном озере километрах в двадцати от Гусь-Хрустального меня застала гроза. Сначала день был удивительно тихим. Потом появилась тяжелая сизая туча. Она наползала, клубясь, словно бы переваливаясь.
Прибрежная осока зашелестела под ветром. Закачалась вершинка черной ольхи. Испуганно закричала и тут же умолкла какая-то птица. Вода в озере пошла мелкой рябью и сделалась вдруг фиолетовой. И когда хлынул дождь и ударила первая молния, озеро стало воистину черным, как деготь.
Лесные озера почти всегда глубоки. Илистые днища их завалены корягами окаменевших деревьев. На подходах к озерам мшистые кочки густо заросли голубикой. В наших местах ее зовут гонобобелем. На ветках гонобобеля вызревают крупные синевато-сизые ягоды, отдающие кислинкой.
В Мещере около двухсот рек. На карту же нанесено не более семидесяти. Остальные так малы, чго топографы не принимают их во внимание. Самыми значительными считаются Пра и Гусь – левые притоки Оки.
Пра, как уже было сказано, берет свое начало из Великого озера, недалеко от Спас-Клепиков, и течет по самым глухим районам Мещеры. Течет она медленно, будто нехотя. Вся заболотилась, заросла кугой и кувшинками. Эта река уже не способна принимать в себя весеннюю влагу. Талая снеговая вода задерживается тут, затопляя ложбины и способствуя образованию новых болот.
В самом устье Пры, при впадении ее в Оку, находится Окский государственный заповедник, примечательный тем, что там можно увидеть флору и фауну древней Мещеры. В заповеднике водятся бобры, горностаи, куницы, выхухоль. За последнее время появилось много лосей. Водятся здесь пятнистые олени и даже зубры. Встречается и старый хозяин Мещерского леса – бурый медведь. На луговых озерах гнездятся журавли и черные аисты, а несколько лет назад была обнаружена целая колония серых цапель.
Река Гусь начинается из болот во Владимирской области и впадает в Оку недалеко от Касимова, пробежав всего-навсего около ста двадцати километров.
Меньшие сестры этих двух рек – Ушна, Унжа, Бужа, Поля, Колпь, Цна, Судогда – хотя и малы, но каждая выглядит по-своему, отличается своим нравом. Судогда, впадающая я Клязьму, славится своей родниковой свежестью. Говорят, что соловьи перед песней пьют воду из этой речки, и тогда в голосе их звенят хрустальные колокольчики. Бужа представляется мне горемычной скиталицей, которая забрела в мещерские дебри и никак не выберется из них. Повернет направо – упрется в стену угрюмого бора, налево своротит – заплутается в зарослях черной ольхи и в корнях подгнивших осин. Прямо потечет– в осоке завязнет. И только где-то возле деревни Мокрое едва-едва пробьется к Свято-озеру.
Зеленая Унжа петляет между кустами орешника и чернотала, а желтая Поля, густо осыпанная золотыми кувшинками, как девчонка, бежит по низинным лугам.
А есть и совсем небольшая речка Стружань. Начинается она из трех родничков, пробившихся на склоне песчаного бугорка возле самого Гусь-Хрустального. Три могучие сосны стоят над этими родничками, как бы оберегая рождение светлых слабеньких струй. Соединенные вместе, эти три струйки и стали колыбелью Стружани.
Отсюда побежала она по зеленой, теплой земле, украшенной бирюзой незабудок. Потом выбралась на поляну, сплошь затканную золотом лютиков. Потом ускользнула в темную чащу ельника, а из этой чащи вышла к овражку, который называется Нижним. Склоны Нижнего заросли черемухой и черной смородиной. Нижний, приняв в свое лоно Стружань, приводит ее к реке Гусь. Всего-то и бежала Стружань от Трех ключиков до слияния с Гусем каких-нибудь пять-шесть километров, и пройти по ее течению довольно и часа. Но вот прожил я на белом свете шестьдесят лет, а речка Стружань все течет и течет в моей памяти. И сладко, и радостно знать мне, что она все течет и течет!
Всем сердцем желаю я каждому доброму человеку знать и помнить свою большую ли, малую ли Стружань...
4
Вот говорят: Мещерская сторона, Мещерская низменность или просто – Мещера. А откуда пошла она и где подобрала такое название?
Мещерой называли себя люди древнего финского племени, обитавшего тысячу лет назад по среднему течению Оки. Было это племя немногочисленным. Говорило на языке, близком к тому, на котором и ныне говорит мокшанская ветвь мордвы. Промышляло и кормилось преимущественно охотой и рыболовством.
В начале нашего тысячелетия на землю Мещеры пришли с юго-запада более сильные славянские племена. Под натиском их часть коренного населения этого края переселилась в Поволжье, а большая часть слилась с пришельцами, усвоила их язык, обычаи, нравы, научилась земледелию, которое тогда уже было основным занятием славян.
Но мещера все же оставила свой след на этой земле. Мы угадываем его в нынешних названиях рек, селений, урочищ: Мокшар, Сантур, Нинур, Сынгул, Цикул, Чиур, Нармучь, Курша, Пра.
Главным поселением древней Мещеры был бревенчатый городец на крутом берегу Оки. В 1152 году неутомимый зиждитель Юрий Долгорукий построил на том же месте крепостицу для бережения границ своего Владимиро-Суздальского княжества от набегов кочевников. Называлась эта крепостица Мещерским городцом, и стража ее состояла из воинов мещерского племени.
В 1376 году на Мещерский городец напали татары. Они жестоко расправились с его защитниками, а крепость сожгли. Но там, где однажды возникла жизнь, где в землю были пущены ее корни, жизнь все равно отродится. Так отродился и снова возник из пепла и праха Мещерский городец на Оке.
В 1452 году Московский князь Василий Темный пожаловал им приверженного к Руси татарского царевича Касима. С тех пор Мещерский городец стал называться Касимовом. Татарский царек привел сюда своих соплеменников, построил мечети, и постепенно быт городца отатарился. «Касимовское царство» просуществовало около двухсот лет. Потом оно было приписано к дворцовым волостям, позже стало уездом Рязанской губернии, а ныне Касимов числится районным центром Рязанской области. Это небольшой городок. Жителей в нем около сорока тысяч. В городке есть сетевязальная фабрика. Капроновыми сетями, связанными на касимовской фабрике, ловят рыбу в Атлантическом и Индийском океанах.
Внешне Касимов мало чем отличается от старых уездных городов серединной России. Здесь есть своя главная административно-торговая улица, застроенная по преимуществу двухэтажными кирпичными зданиями, обсаженная тополями и липками. Есть базарная площадь, на которой по четвергам собирается торг. Колхозники из окрестных деревень привозят на подводах и автомашинах картошку, капусту, помидоры, репу, морковь. Из яблочной Елатьмы везут румяные яблоки, из Спас-Рязап-ского – гирлянды знаменитого спасского лука. На каси-мовском базаре можно встретить и предприимчивых сынов южных республик, которые торгуют виноградом и лавровым листом. Тут же идет торговля тканями, одеждой и разной галантереей с лотков. Этот «красный товар» в базарные дни привозят в Касимов из ближних сельпо, хотя тут же на площади есть универмаг, где можно купить любые товары, однако покупатели толкутся возле лотков.
В базарный день на площадь выходят и частные торговцы– крикливые старухи, усохшие старички. Перед ними на рыжей дерюжке весь их товар: безнадежно испорченные замки, старые керосиновые лампы, горсточки ржавых гвоздей, крючки, петли и прочая никому не нужная дрянь. Сбыта у этих торговцев нет никакого, и все-таки по четвергам они торчат на базаре с утра до вечера, чтобы потом всю неделю кряхтеть, растирать застуженные суставы скипидарной мазью и «пользовать» себя отваром липового цвета или малины.
Публика касимовских четверговых базаров – люди пожилого и даже преклонного возраста. Большинство их приходят сюда не ради купли-продажи, а как бы для развлечения. Базар для них – это и клуб еженедельных свиданий, и живая газета, и зрелище. Более молодой народ тяготеет к Дому культуры, к кинотеатру «Марс», к танцевальной площадке в городском сквере.
Летом население Касимова увеличивается почти в два раза. Сюда приезжают дачники, туристы, отпускники из Москвы, Ленинграда и других больших городов. Их манит в Касимов тихая изумительная красота лесов и полей, подступающих к самому городу, материнская нежность Оки и, вероятно, то искреннее радушие, с которым встречают здесь приезжего человека.
Лет триста тому назад Касимов считался бойким торговым центром. Туда привозили шелк и ковры из Персии, черненое серебро и лалы с Кавказа, драгоценные меха из Сибири, рыбий зуб из Архангельска. В поэме «Муромские леса», написанной современником А. С. Пушкина А. Вельтманом, есть песня разбойника:
Время! Веди мне коня ты любимого,
Крепче держи под узцы!
Едут с товарами в путь из Касимова
Муромским лесом купцы...
Торговый путь из Касимова в Москву лежал через дремучий лес на Туму и далее – на Спас-Клепики, угнездившиеся возле мещерских озер на левом берегу Пры. Существует легенда о том, что именно здесь, у переезда через реку, на проезжих купцов чаще всего нападали разбойники. И будто бы особенным душегубством отличался атаман Клепик. Он подстерегал проезжих у переправы, грабил и убивал их. Под старость разбойник все же решил покаяться и вымолить у бога прощение. На берегу Пры он построил церковь, которую люди назвали Спас-Клепикова. Вокруг этой церкви и возникло селение Спас-Клепики. Но легенда о раскаявшемся разбойнике неправдоподобна. В «Толковом словаре» Владимира Даля сказано, что клепиками в старину называли ножи, которыми потрошили и чистили рыбу, а также и само место, где происходила эта работа. По всей вероятности, на мещерских озерах, а может быть, и на Пре, возле большой дороги существовала некогда рыболовная база богатого Спасского монастыря. Здесь рыбу потрошили, коптили, вялили и обозами отправляли в Москву. Словом, здесь было рыбочистье – клепики. Отсюда и пошло название села.