Текст книги "След человеческий"
Автор книги: Виктор Полторацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Узнав, что Лобасова интересует и история местного края, председатель посоветовал:
– Вам надо с Андреем Кузьмичом Мещеряковым познакомиться. Есть у нас такой депутат. Бывший учитель, а теперь по старости лет на пенсии. Интереснейший человек.
– Где же найти его?
– Дома, наверное. Он тут недалеко живет, на Касимовской улице.
Мещерякова Лобасов застал за работой. Седой, суховатый старик, в ситцевой рубашке и парусиновых брюках, босиком, он сидел на крылечке и плел корзинку. Рядом лежал пучок очищенных ивовых прутьев.
Лобасов поздоровался, объяснил цель своего визита.
– Извините, я по-домашнему,– сказал Андрей Кузьмич.– Вы здесь присядьте пока. Я сейчас...
Он взял неоконченную корзинку, прутья и ушел в сенцы, а через минуту вернулся уже в сандалиях на босу ногу и, опустившись рядом с Лобасовым на ступеньку крыльца, спросил:
– Значит, вас интересует история города? Видите ли, каких-либо достоверных источников у нас не имеется, но я предполагаю, что первое поселение возникло здесь в четырнадцатом или пятнадцатом веке. Как известно, богатые приокские земли в ту пору принадлежали рязанским князьям и монастырям. Жизнь смердов, то есть кабальных крестьян, была там чрезвычайно тяжелой, поэтому некоторые из них бежали в глухие места, за лес. Вот они-то, как я полагаю, и основали Залесье. Но это – далекая предыстория, потому что городом-то Залесье стало не очень давно, уже после революции, в двадцать девятом году.
– А вы давно здесь живете?
– Полвека. В девятьсот четырнадцатом приехал сюда учительствовать, а в шестьдесят третьем на пенсию вышел. Полвека перед глазами прошло.
Андрей Кузьмич задумался, словно припоминая подробности долгой жизни, потом, как бы очнувшись, предложил:
– Пойдемте в дом, я кое-что покажу вам.
Через полутемные сенцы и маленькую кухоньку хозяин провел гостя в переднюю горницу с двумя окнами. На подоконниках ярко пламенела герань. Вдоль боковой стены почти до потолка тянулись книжные полки. Тут были и книги, и папки с наклейками на корешках, а на самом верху стояли чучела птиц. На противоположной стене висела небольшая картина, написанная масляными красками: три белоствольные березы над дегтярно-черной водой, вероятно, лесного озера.
– Знаете, чья работа?—спросил Андрей Кузьмич.
– Не догадываюсь.
Мещеряков назвал фамилию известного живописца.
– Как же она к вам попала?
– Да ведь художник-то родом из наших мест. Мамаша его и поныне живет здесь. А это – личный подарок.
Усадив Лобасова за стол, Андрей Кузьмич достал с полки толстую конторскую книгу и положил ее перед ним.
– Вот что хотел я вам показать.
На первом листе книги четким учительским почерком было выведено: «Жизнь и природа Залесья».
– Тридцать лет вел наблюдения, записывал факты и случаи,– пояснил Мещеряков.
Лобасов с интересом листал эту книгу. Тут были описания местных лесов, сведения о погоде, о времени перелета птиц, о сроках цветения трав и деревьев. В перемежку с этими заметками любителя-натуралиста встречались записи о ремеслах, о появлении в Залесье первого трактора, о разных событиях сельской и городской жизни.
Некоторые записи были иллюстрированы любительскими фотоснимками. Внимание Лобасова привлекла фотография ясноглазого мальчика лет двенадцати. Она была обведена траурной черной каемкой. Рядом на той же страничке шла запись:
«Пастушья сумка, сем. крестоцветных. Настой травы– кровеостанавливающее. Собирать в июне – пока не огрубела».
«Горицвет. То же – адонис весенний, сем. лютиковых. Сушеные цветы и листья в настое подобны валерианке. В здешней местности встречается чрезвычайно редко. Обнаружил Ник. Кун., в дубках за Пильней. 2ДТ.34г.».
На полях уже другими чернилами было написано: «Теперь я часто вспоминаю, как мы ходили в лес с тобой. Твоя любовь к родному краю вела тебя с врагом на бой». Этими же чернилами в левом уголке траурной рамки нарисована пятиконечная звездочка.
– Это кто же?
– Ученик мой, Коля Куницын. Очень способный мальчик, увлекался ботаникой. Поступил учиться в университет. А тут – война. В сорок четвертом году погиб под Житомиром. Был командиром танка. Посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Его младший брат, Алексей Савватеевич, председателем исполкома у нас работает. А от Коли у меня вот что на память осталось,– Андрей Кузьмич достал с полки папку и подал Лобасову.– Гербарий лекарственных растений нашего края,– пояснил он.– Составлен учеником шестого класса залесской школы № 2 Николаем Куницыным.
В папке между листами лежали засушенные цветы и травы. Лобасову показалось, что он даже ощущает тонкий запах этих растений.
– Кстати,– сказал Андрей Кузьмич,– я посоветовал бы вам побывать в нашей больнице. Там есть врач, Семен Ильич Коган. Чудодей в своем деле и человек прекрасной души.
Лобасов просидел у Мещерякова до самого вечера. На прощание хозяин опять пригласил:
– Запросто заходите, я всегда дома.
Через неделю Лобасов собрался в отъезд. За это время он побывал и в больнице, и на лесопилке, познакомился со многими жителями Залесья. Снова, еще раз встречался с председателем исполкома Куницыным. Он уже был захвачен заботами и интересами жизни этого тихого городка. Перед отъездом захотелось вновь навестить Мещерякова.
Старый учитель встретил его с сердечным радушием.
– Вот кстати-то,– сказал он,– мы как раз чай пить собрались. Да! Я ведь вас в прошлый раз с супругой не познакомил.– И позвал: —Маша, Марья Семеновна, где ты там?
Из боковушки вышла пожилая полная женщина в очках.
– Вот, познакомься – Сергей Константинович Лобасов.
– Здравствуйте,– певуче сказала она.– Милости просим.
– Давай-ка, угости москвича вареньем твоим,– сказал Андрей Кузьмич и, обращаясь к Лобасову, добавил:– Она варенье варить мастерица.
– Милости просим,– еще раз пропела Марья Семеновна.
За чаем между прочими разговорами Лобасов спросил:
– А почему это у вас в Залесье городской сад называют Костиным, кинотеатр – Коровинским, а больницу Павловской? Хотя, больницу-то, вероятно, в честь физиолога Павлова...
– Как раз – нет. Секретарем райкома у нас Павлов работал. А в городе тогда с медицинским обслуживанием плоховато было: больничка старая, оборудование в ней допотопное. Вот секретарь райкома и взялся за это дело. При нем новую больницу построили. Теперь и рентген, и лаборатория для анализов, и физиотерапия – все есть. Ну, доброе-то и не забывается. Как о больнице заговорят, так все – Павловская да Павловская. А сад – это уже при другом секретаре, при товарище Костине у нас появился. На том месте пустырь был. Крапива росла, репейник. Вот Костин и сагитировал молодежь: давайте, говорит, создадим здесь парк отдыха. Стали воскресники проводить, площадку очистили, деревца посадили. Теперь куда как хорошо разрослись. Загляденье! А поскольку инициатива пошла от Костина, то и название такое: Костин парк. Конечно, не официально, но в просторечии так называют.
– А слыхал я, что одно время работал у вас секретарем райкома товарищ Дымец.
– Дымец? Что-то не помнится мне. Маша, а ты не помнишь?
– Фамилия заметная, а не помню,– ответила Марья Семеновна.
– Может, и работал, но всех не упомнишь, старческий склероз начинается,– как бы извиняясь, сказал хозяин. И тут же добавил: – Многие бесследно уходят...
ПРАЗДНИК С ГЕРАНЬЮ
Есть довольно распространенное комнатное растение– пеларгония, или, попросту говоря, герань. Цветет оно ярко-красными шапками. Герань очень любят жители небольших городов и фабричных поселков. Столичные, особенно те, которые стараются не отставать от современного уровня европейской цивилизации, относятся к герани свысока, считая ее признаком провинциальной безвкусицы.
Лично я исполнен глубочайшего уважения к герани. И не только потому, что вырос в такой среде, где этот цветок пользовался широкой популярностью, но и потому, что знаю историю, в которой герань играла положительную и главную роль.
В тридцатых годах я жил в городе Иванове и был репортером газеты «Рабочий край». Однажды накануне Первого мая редактор дал мне задание съездить в районный городок Шую и подготовить для праздничного номера газеты репортаж о молодой, но уже знаменитой тогда ткачихе Марусе Калининой. В паре со мною поехал наш фотокорреспондент Кузьма Пискарев, человек многоопытный, строгий и, как он сам о себе говорил, политически принципиальный.
В первую очередь мы, конечно, побывали на фабрике, поговорили с директором, мастером и с самой Марусей, милой и скромной девушкой. Я записал все, что было нужно, а мой напарник сфотографировал ткачиху за работой.
Очень красиво она работала. Легко и проворно. Словно танцуя, порхала Маруся среди восьмерки своих станков. Движения рук ее были уверенно ловки. И казалось, что оглушительный грохот ткацкой не мешал ей слышать музыку рождения серебристого полотна.
У Кузьмы возникла мысль заснять ее еще и в домашней обстановке. Мы договорились, что зайдем к Марусе домой после смены.
Жила она с матерью пенсионеркой в слободке недалеко от фабрики. Когда мы пришли к ней, Маруся уже принарядилась. На ней было яркое крепдешиновое платье цветочками и модные туфельки.
Небольшая квартирка Калининых выглядела уютно и чисто. Во всем здесь чувствовались заботливые женские руки. На кровати, застланной тканевым покрывалом, аккуратной пирамидкой возвышались подушки в наволочках с кружевными прошвами, спинка дивана украшена вышивкой, на подоконниках стояли плошки с пышно цветущей геранью.
Кузьма сфотографировал Марусю, усадив ее рядом с матерью на диване, потом возле зеркала, потом приказал ей встать у окна и уже прицелился объективом, но вдруг нахмурился, сказал: «Так не пойдет», – и решительно стал убирать плошки с геранью с подоконника на пол.
– Ты что?—спросил я.
– Не пойдет!—твердо сказал мой напарник.– В кадре герань оказалась. Не гармонирует с образом нового человека.
– А может, с цветами даже красивее?—робко заметила молодая хозяйка.
– Красота красотой, но и о содержании нельзя забывать,– назидательно ответил Кузьма.– Снимок должен иметь воспитательное значение.
После того как фотографирование было закончено и плошки с геранью снова поставлены на подоконник, мать Маруси, Прасковья Ильинична, пригласила нас попить чайку.
Уже за столом она вдруг сказала:
– А герань-то вы зря обидели. Это у нас самый первомайский цветок. Хоть у кого из старых партийцев спросите, и те подтвердят: уж самый-то, самый майский.
– Это почему же?– полюбопытствовал я.
– А вот почему. Шуя наша еще и в старое время сильно революционной была. Здесь ведь Михаил Васильевич Фрунзе работал, только его тогда у нас Арсением звали. Он нелегальным считался, подпольщиком. Я его помню, хотя была тогда, как вот Маруся теперь, молоденькой. Жили мы тут же, в слободке. В тыща девятьсот седьмом году, никак, в марте месяце, Арсения-то арестовали. Да и не одного Арсения, а и других, кто к нему ближе стоял. На фабриках такое началось, что не приведи тебе господи – угрозы да штрафы. А перед первым мая из жандармского управления приказ: за маевку – тюрьма. Кто из мужчин в красной рубашке появится– хватать и немедленно в каталажку. Если какая женщина красный платок или кофту наденет – туда же. Тут кто-то из партийных и сообразил, как сделать-то надо.
Под первое мая тихонько оповестили нас, чтобы все, у кого есть красная герань, несли бы ее в слободку, которая от самых фабричных ворот начиналась и тянулась до главной улицы. И чтобы там, в слободке, на каждом окошке стояли эти цветы. А герань-то, конечно, в каждой каморке имелась. Ведь для нас, рабочих, этот цветок единственным украшением был.
Вот мы и натащили цветов-то. Утром полиция глядит, а по всем окнам красное разливается. Вся слободка будто в кумач оделась. Наши фабричные посветлевшие ходят, перемигиваются друг с дружкой. Полицейские туда-сюда, как собаки, бегают. Сам пристав на дрожках приехал. Кричит: «Убрать немедленно! В остроге сгною!» А ему: «Да это что же такое? Разве можно у людей цветы отбирать? Им сам бог цвести разрешает...»
Вот так мы и отметили рабочий праздник геранью.
С тех пор еще больше полюбился людям этот цветок. В какую квартиру ни зайдете, везде гераньку увидите. Цветет она очень уж хорошо. Вон какие пышные шапки. Прямо что-то особенное... Вот и выходит, что зря вы ее обидели.
– Это частный случай,– упрямо сказал фотограф.
– Да уж частный или несчастный, а я при своем остаюсь.
Напившись чаю, мы распрощались с Калиниными и заспешили на поезд.
Мой репортаж о работе знатной ткачихи напечатали в праздничном номере газеты. Был также опубликован и снимок, сделанный Кузьмой Пискаревым,– Маруся стоит у своих станков. Редактор сказал, что он более выразительный: людей труда надо показывать на их производственной вахте.
Он был тоже человеком политически принципиальным.
НЕ УЖИЛСЯ...
Как-то в начале лета мы с учителем Михаилом Ивановичем Гущиным поехали на реку Колокшу удить рыбу. Там в излучине под Батыевой горкой уж очень хорошо берет окунь. Стоит только забросить удочку, нацепив на крючок обыкновенного червяка, как поплавок, дрогнув, стремительно идет вглубь, леска натягивается, тонкий конец удилища изгибается дугой, а рука ощущает жадную, порывистую хватку рыбы.
Однако в этот раз рыбалка была неудачной. Видимо, сказалась стоявшая вторую неделю жара. На зорьке кое-какая мелочь еще хватала, но к десяти часам утра клев прекратился совершенно, будто отрезало. Даже нахальные ерши обходили наживку, и мы, смотав удочки, направились к старому мосту, чтобы оттуда прямой дорогой выйти на станцию.
Старый деревянный мост нынешней весной подмыло, и он завалился. Теперь его ремонтировали. На насыпи, заросшей мать-мачехой, лежали толстые бревна. Пахло сосновой щепой и варом. Двое плотников тесали тяжелую сваю. Один из них, кудрявый, широкогрудый красавец, работал особенно ловко, словно играючи. Топор в его руках так и ходил, так и взлетывал. Другой, уже довольно пожилой, худощавый, с волосатыми жилистыми руками, работал, казалось, неторопко, но тоже ладно и споро.
Третий, маленький, огненно-рыжий, с коротко остриженной головой, похожей на перезрелую тыковку, лежал на стружках животом вниз и с любопытством смотрел на нас.
Взобравшись на крутую насыпь, мы сели покурить. Работающие только оглянулись и продолжали свое, а тот, что лежал, остро прицелился буравчиками глаз и не подошел, а как-то подкатился к бревну, на которое мы присели.
Глаза у этого человека были тоже рыженькие, въедливые, словно ощупывающие, и, когда он смотрел, как мы закуриваем, хотелось вынуть платок и вытереться.
Минуты через две он подвинулся еще ближе и уверенно начал:
– Вот вы, товарищи, из ответственных...
– Откуда это известно?—спросил Михаил Иванович.
Человек усмехнулся, ткнул в нашу сторону скрюченным пальцем и пояснил:
– А глаз-то на что? Я все замечаю: папироски «Казбек» курите, удочки покупные. Как же так не ответственные?– Он вдруг приподнялся и доверительно зашептал:– Фамилие мое – Семаков, инциалы – Ульян Гав-рилыч. Запишите в книжечку...
– Зачем?
– Для порядка. Я вам сейчас сигналы подавать буду. Про все дела объясню. А вы потом наверху сообщите: сигнализировал, мол, гражданин Семаков, инциалы Ульян Гаврилыч.– Он оглянулся на работающих плотников и продолжал: – Вы этого вот, кудрявого, на заметку возьмите. Фамилие – Логинов. Он незаконно премию получил. Говорят – хороший работник. Ладно. А что к нему из Викулова бригадирова женка бегает – это как объяснить? За это премия полагается? Они думают, что ихнему блуду свидетелей нет. А свидетель-то – вот он, – рыженький ткнул себя пальцем в грудь. —Третёва дня прибегала она к нему, глазенками ширкает, ластится. Гляжу, пошли, обнявшись, к орешнику. А я за ними. Где канавкой, где по-за кустиком. Притаился так, что хоть рукой дотянуться можно,– и самолично все видел. Вот свидетель-то, живой человек,– повторил он.
– Семаков, ты работать-то будешь ай нет?—сердито, с хрипотцой окликнул его старший плотник.
Семаков оживился, словно долго ждал этого окрика, и торжествующе проговорил:
– Ага, засвербило? Тронуло? Ведь вот: не слышут, что я вам тут говорю, а боятся. Знают кошки, чью мясу съели. Вы и этого на заметку возьмите, квёлого-то. Он прорабу на меня наговаривает: бездельник, мол, лодырь, гвозди ворует. А я не боюсь. Не пойманный – не вор. Пс боюся. Мне один человек сказал: раз ты, говорит, Семаков, сигналы подаешь, то никто с тобой ничего поделать не может. А вот я подберу к нему ключики,– продолжал он, угрожающе сверкнув рыжими глазками.– И прораба я не боюсь. У меня, дорогие ответственные товарищи, и на него зарубочка есть. Вы для памяти запишите его фамилие: Пилонович. Заметьте – фамилие-то не русское.
– Для чего вы все это говорите нам?
– Как, то есть, для чего?—удивился он.– А может, вы комиссию распорядитесь направить.
– А если комиссия против вас же и обернется?—сердито спросил его Гущин.
– Это никак невозможно,– уверенно сказал Семаков.– Меня ни с какого боку нельзя ухватить. Я – кругом чистый. Вот вы,– продолжал он,– вы, например сказать, курите. Это нехорошо. А я – некурящий, к вину не приверженный, с женщинами тоже меня укараулить нельзя. От меня даже собственная жена ушла. Хотя, конечно, совсем по другому делу...
Я человек не простой. Три месяца заведующим базой работал. Сторожем в конторе утильсырья состоял. А женился во время войны, поскольку из-за наличия грыжи для фронта был неприспособленный. Женился я на вдове. Ладно, живем. Она, конечно, в колхозе работает, я тоже порядок веду, за соседями наблюдаю. Народ, знаете, малосознательный, приходится сигналы давать. Сколько у нас тогда в селе комиссий перебывало – просто нет числа. Стали меня, конечно, побаиваться. Но, между прочим, гляжу – и серчать начинают. «У тебя, говорят, Семаков, за год всего тринадцать трудодней наработано. Мы, говорят, имеем право выключить тебя из колхозников». Я говорю: «Попытайте – горя не расхле-
баете».
Однако, смотрю, они и жену мою к себе тянут. Эта тоже пилить начала: «Ты бы, дескать, Ульян, хоть в прицепщики пошел поработал». А кто, говорю, сигналы будет давать? Про это ты своей куриной башкой подумала? «Ты бы как все – на общих собраниях заявлял». Ну, тут уж я только руками развел: ведь на собрании – что? На собрании каждый может. А ты вот сумей исподтишка
промеж глаз звездануть. Ей, конечно, понять такое дело никак невозможно. «Уйду, говорит, Ульян, от тебя. Не могу больше, тяжелый ты человек». И что скажешь, ушла ведь...
Ну, я тем моментом районному начальству сигнальчик: прошу проверить, какие такие отношения у моей бывшей жены с председателем колхоза, и разобрать все ихние печки-лавочки...
Михаил Иванович не выдержал и порывисто, будто ему не хватало воздуха, сказал:
– Ну и хорош же ты гусь...
Семаков вытаращил маленькие рыжие глазки и вдруг, приподнявшись, в свою очередь выкрикнул:
– Граждане, вы чего тут сидите? Посторонним не полагается. Тут строительство моста идет.
Потом он оглянулся, стряхнул с себя приставшие стружки и быстро отошел к плотникам. Те прервали работу. Пожилой худощавый вытер пот со лба и спросил у рыжего:
– Что за люди?
– Стрекулисты,– громко, так, чтобы мы слышали, сказал Семаков.– По две тыщи жалованья получают, на казенных машинах за рыбой ездиют. Давеча «Победа»-то здесь стояла – не иначе, ихняя. Я на всякий случай списал номерок.
Кудрявый плотник что-то ответил ему, сердито плюнул и снова взмахнул топором...
Недавно мы с Гущиным опять побывали на Колокше. Мост уже почти совсем был готов. Плотники заканчивали работу. Мы опять увидели тут кудрявого Логинова и его пожилого товарища. Но третьим в их артели был незнакомый голубоглазый паренек. Он орудовал рубанком, готовя тесины, которыми Логинов зашивал нижнюю кромку перил.
– А где же этот...– спросил Михаил Иванович, подразумевая Семакова.
– Рыжий-то?—усмехнулся Логинов, обнажив белые крепкие зубы.– Ушел, не ужился.
ДАЛЕКАЯ БЫЛЬ
Далекие, милые были!
С. Есенин
1
Заезжие охотники ночевали в сторожке у Андрея Фролова на дальнем участке торфяных разработок «Долгий мох», километрах в двадцати от небольшого фабричного городка.
Летом на этом участке бывало людно и шумно, работали краны гидроторфа, возле коричневых штабелей пыхтели автопогрузчики, среди полей сушки мелькали яркие косынки торфяниц, по узкоколейной ветке четыре раза в день пробегала «кукушка» – маленький парово-зишко с десятком открытых товарных вагонов, называемых «решетками». По вечерам возле общежитий под молодыми березами звенели девичьи песни. С осени же на участке оставался лишь сторож да изредка заглядывали охотники, приезжавшие по первозимью стрелять зайцев.
Нынче в сторожке у Фролова было трое ночлежников. Они приехали из Москвы, два дня мотались по заснеженному болоту и утром собирались обратно.
Приезжие были довольны и веселы, так как считали свою охоту удачной: им посчастливилось взять двух крупных зайцев и рыжую лису-огневку.
Фролов же, напротив, считал такую охоту совершенно пустой, но дипломатично помалкивал, чтобы не обидеть заезжих людей, угостивших его ветчиной и столичной водкой.
После ужина охотники, сморенные многочасовой ходьбой по снегу, легли отдыхать, и двое сразу уснули, а третий, который был постарше своих товарищей, еще долго не мог заснуть.
В сторожке уютно тикали ходики, скрипел сверчок, в печной трубе подвывало. На лежанке по-стариковски кряхтел Фролов.
– Дядя Андрей, не спишь?—тихо спросил приезжий.
– Какой там сон,– отозвался Фролов.– Изжога замучила. Как только поем чего жирного, так она, проклятая, и подступит. Соды бы выпить, да, как на грех, вся вышла. Надо в город своим наказать, чтобы выслали.
– Кто у тебя там?
– Сноха да внучка. После сына остались. Сын-то в эту войну на фронте погиб.
– Гриша?
– Григорием звали. А вам откуда это известно?
– Да ведь мы с тобой, дядя Андрей, можно сказать, соседями были.
Старик вздохнул и неопределенно ответил:
– Все может быть.
Помолчав, он спросил:
– А вы чьи же, что-то я угадать не могу?
– Степана Федина помнишь? С Заовражной слободки...
– Это какого Федина? Которого машиной задавило?
– Ну да. Это же мой отец.
– Так ты погоди-ка,– встрепенулся старик,– тебя Серенькой, что ли, зовут?
– Признал теперь?
– А как же! Уж это верно – соседи...
Они и в самом деле прежде были соседями. Окраинная слободка, в которой жили они, называлась Заовражной. Собственно говоря, это была не улица, а десяток деревянных домишек, беспорядочно разбросанных вдоль глинистого оврага. Самым давним жителем этой слободки был сапожник Солнышкин, владелец кособокого домика в три окна.
Фроловы, незадолго до революции приехавшие сюда из деревни, снимали у Солнышкина комнату. Во дворе Солнышкиных росла старая неродящая яблоня. Цвести цвела, а завязи никогда не давала.
Федины жили через два дома в отдельном флигеле. Отец Сергея работал на железной дороге, и, так как он имел хотя небольшой, но постоянный заработок, семья считалась зажиточной.
В двадцатом году Степана Федина придавило машиной. Похворав неделю, он помер. Мать недолго пережила его. Сергею тогда шел тринадцатый год. Через товарищей отца его удалось определить в паровозное депо учеником слесаря. Позже он стал помощником машиниста, а потом уехал учиться на рабфак и с тех пор уже ни разу не бывал в родном городе, где кроме воспоминаний у него ничего и никого не осталось.
Окончив институт, он строил заводы на Урале, в Сибири, в Караганде, работал начальником строительной конторы на юге Украины, четыре года воевал, а после войны обосновался в Москве.
У него давно уже была своя семья, и старший сын учился на втором курсе авиационного института. Была еще дочка, родившаяся после войны. В семье ее называли москвичкой. Нынешней осенью она в первый раз пошла в школу.
Он, конечно, рассказывал детям о своем детстве, о За-овражной слободке, о сапожнике Солнышкине, даже о старой бесплодной яблоне, и когда маленькая дочка спрашивала: «Па, она и теперь еще есть – Заовраж-ная?»—смеясь, отвечал: «Ну что ты, теперь там все по-другому!»
Но что по-другому, как выглядит теперь улица его детства, он, право, не знал.
– Так как же, дядя Андрей, что там у нас?—нетерпеливо спрашивал он, приподнимаясь и раскуривая папиросу.
– Да так, ничего выдающего.
– Постой, а Заовражная?
– Какая там Заовражная!—отмахнулся старик.– За линией-то новый завод построили. Махина! Домишки, стало быть, начисто срыли, да уж и оврага-то нету.
О постройке нового стекольного завода Федин знал из газет, но он не представлял себе, что это именно там, по соседству с его слободкой.
– Теперь там другая, стало быть, улица,– рассказывал старик,– Советская называется.
– А ты говоришь – ничего.
– Так ведь это, поди-ко, еще до войны было. Там, где Солнышкин дворец-то стоял, теперь, значит, новая школа открылась,– продолжал старик.– Школа открылась, это верно. А так – ничего выдающего,– повторил он.
– Ты, дядя Андрей, вроде бы недоволен?
– А и недоволен.
– Чего же так?
– Да кое-где порядку не видно. Вот гастроном там открыли. Музыка, как на свадьбе, играла. А что в том гастрономе – макароны не каждый день и колбаса только ливерная —об этом кто думать будет? – Старик закашлялся, перевел дух и сердито продолжал: – А почему? Кузнецов не на месте. Кто такой Кузнецов-то? Наш торговый отдел. Его бы, черта, снять да вот сюда сторо-
жем ко мне на сменку назначить, если он никакой инициативы не проявляет. Я прямо так и Клавдии сказал.
– Какой Клавдии?
– Снохе. Ты бы должен помнить ее. У Солнышкиных взяли сноху-то.
Федин помнил Клавдию Солнышкину. Конечно, он помнил ее! В детстве его и Клавдию дразнили: жених и невеста. Невеста была худенькой девочкой с копной волос, похожих на медные стружки. В зеленоватых глазах ее то отражалась бездонная глубина какой-то недетской задумчивости, то вспыхивали и озорно метались золотистые искры отваги.
Откуда пошло это – жених и невеста? Они любили прятаться в высоких зарослях конского щавеля на дне оврага. Сережка, рано приохотившийся к книгам, читал про Тараса Бульбу или про страшного колдуна и его несчастную дочь Катерину, а Кланька садилась напротив его, поджав под себя тонкие смуглые ноги, и слушала, цепенея от страха и жалости. Вот тогда-то зеленые глаза ее и становились бездонными...
Однажды Сережка нашел на чердаке флигеля тоненькую книжечку в красной обложке. В книжечке были только стихи с непонятными словами, но почему-то запомнившиеся так, что Федин даже теперь мог бы прочесть их по памяти:
Помнишь, в ту ночь барабаны
Глухо стучали вдали.
Кровью дышали туманы —
Слезы Пьемонтской земли.
Было их трое: мужчина,
Мальчик и старец седой.
Лязгнула сталь гильотины,
Старец поник головой.
И, обратившись к народу,
Голову поднял палач:
– Вот ваш борец за свободу! —
Помнишь ты плач?..
Прочитав эти странные стихи с непонятными словами: «Пьемонтская земля», «гильотина», Сережа поднял взгляд на Клавдию. Она сидела напряженная, как струна, лицо ее побледнело, ужас отражался в зеленых широко открытых глазах.
– Помнишь ты плач?.. – тихо и жутко повторила
она. И он, сам не зная почему, еще раз повторил за нею эти слова.
Когда они стали постарше, оба состояли в одной комсомольской ячейке. В той же ячейке состоял и Гришка Фролов. В общем-то все они были друзьями, но между Сережкой и Клавдией существовали особые отношения: тайной, еще не высказанной близости. Он думал о ней с радостной нежностью.
Клавдия тогда училась в ФЗУ, открывшемся при старом стекольном заводе, а он уже был помощником машиниста.
Как-то в субботу весной они пошли всей ячейкой в соседнюю деревню Егерево на смычку с сельскими комсомольцами. Вечером секретарь ячейки Павлушка Зернов выступал с докладом о союзе рабочих и крестьян, а на другой день, в воскресенье, городские ребята чинили крышу у каких-то стариков, сын которых служил на Балтийском флоте.
Домой возвращались уже под вечер. Сережка потихоньку сказал Клавдии, что возле города над речкой Стружанью зацвела черемуха, и предложил забежать туда, наломать цветов. Они отстали от ребят и лесом прошли к Стружани.
Ах как богато и пышно цвела в ту весну черемуха над Стружанью! Сергей наломал целую охапку веток с горьковато пахнущими белыми гроздьями и отдал Клавдии. Она взглянула на него счастливыми глазами и, склонив голову, уткнула лицо в охапку цветов. Он увидел мягкие завитки золотистых волос на ее затылке, голые выше локтя загорелые руки, почувствовал, как хлынула и подступила к горлу горячая кровь, сзади обхватил Клавдию сильными своими руками и, почувствовав под ладонью трепетную упругость, прильнул губами к ложбинке на шее. На какую-то долю секунды Клавдия ослабела, будто поддаваясь ему, но вдруг пружинисто выпрямилась, отбросила черемуху, гневно метнула из глаз зеленые искры и крикнула:
– Ты что? Никогда! – и побежала от него прочь. Он торопливо шел за нею. Возле города они догнали ребят и домой возвращались вместе, но у калитки Солнышки-ных расстались молча, даже не попрощавшись.
С того случая отношения их изменились. Клавдия явно избегала встречаться с Сергеем. Прежде и на комсомольских собраниях они обычно сидели рядышком, теперь же Клавдия садилась поодаль, среди подруг из фабзауча. Чувствуя какую-то вину перед ней, Сергей смущался. Не раз он даже собирался заговорить с Клавдией, как-то объяснить ей, что там, на Стружани, он вовсе не хотел обидеть ее, что она всегда была самым дорогим и самым близким его товарищем, другом и что ничего плохого у него не было даже в мыслях... Но что-то удерживало его от объяснений. Потом из-за мальчишеского упрямства: «А почему она задается?» – он, чтобы подразнить Клавдию, начал открыто ухлестывать за бойкой черноглазой прядильщицей Нюркой Козловой, которую в городе прозвали Цыганочкой. Он водил ее в кинематограф, провожал домой, хотя Цыганочка ему вовсе не нравилась.
Осенью Сергей по путевке райкома уехал на учебу в Москву. Но и там часто вспоминал Клавдию, думал о ней с тоскою и нежностью. Потом постепенно стал забывать. Окончив институт, женился на милой и доброй женщине, с которой был спокоен и счастлив. Но иногда во сне встречался взглядом с зеленоватыми глазами Клавдии Солнышкиной, целовал ее смуглые щеки, ее нежный затылок с завитками темно-медных волос...