Текст книги "Жизнь Шаляпина. Триумф"
Автор книги: Виктор Петелин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 22 страниц]
– Ты тоже набирайся сил. После спектакля куда-нибудь поедем поужинать веселой компанией.
Александр Николаевич Тихонов-Серебров, молчаливый свидетель этого свидания, в книге «Время и люди» вспоминал: «Шаляпин лежал на просторной тахте – под стать его огромному росту – среди кучи разноцветных подушек, в пестром шелковом халате, на ногах туфли с загнутыми острыми носами. Шея закутана красным гарусным платком. Персидский ковер с тахты накинут на стену, на ней кривые сабли, ятаганы, пистолеты, шлемы и восточные музыкальные инструменты. Все вещи изукрашены золотыми насечками, перламутром, драгоценными камнями.
Распахнутый халат, широкие рукава обнажают богатырское тело с розовой нежной кожей…» Это некоторые бытовые подробности свидания.
А вот и разговор о творчестве и показ того, как предполагает Шаляпин играть свою роль Демона: «…С каждой ролью такая мука… Женщинам, поди, легче рожать… А сегодня – особенно. Впрочем, – ты ведь знаешь, – в первый раз пою Демона. Мой бенефис… В театре – вся Москва. Понимаешь ли – Демон!
Он по-театральному, полуоткрытой ладонью, простер руку.
– Лермонтов!.. Это потруднее Мефистофеля. Мефистофель – еще человек, а этот – вольный сын эфира… По земле ходить не умеет – летает! Понимаешь? Вот, погляди-ка…
Шаляпин привстал с тахты, сдернул с шеи платок, сделал какое-то неуловимое движение плечами, и я увидел чудо: вместо белобрысого вятича на разводах восточного ковра возникло жуткое существо из надземного мира: трагическое лицо с сумасшедшим изломом бровей, выпуклые глаза без зрачков, из них фосфорический свет, длинные, не по-человечески вывернутые в локтях руки надломились над головой, как два крыла… Сейчас поднимется и полетит…
Виденье мелькнуло и скрылось, оставив во мне чувство жути и озноба…»
– Ну ладно, приходите, в театре лучше разглядите, что я хочу сыграть в опере. Не верьте тем, кто кричит, что я Рубинштейна искалечил, дескать, партию Демона на два тона транспонирую… Чепуха… Спасибо, Алекса, что заглянул, у меня словно сил прибавилось, теперь-то уж я спою, всем чертям назло…
Друзья обнялись, как будто перед долгой разлукой.
– Господи, благослови! Буду собираться…
Громада Большого театра медленно заполнялась. В ложе номер
13 появились Горький, Леонид Андреев, Екатерина Павловна, Пятницкий, прибывший из Петербурга, Александр Тихонов-Серебров…
Горький и Андреев затеяли свой бесконечный разговор об издательских и литературных делах, вспоминали Чирикова, Вересаева, Телешова. А молодой Тихонов жадно всматривался в то, что происходило кругом, понимая, что на его глазах вершится история… Действительно, сюда стекалась вся Москва: в партере восседали важные чиновники с дамами, усыпанными бриллиантами, офицеры и генералы сверкали блестящими эполетами, а их дамы демонстрировали, как на выставке, такое разнообразие вечерних нарядов с кружевами, меховыми палантинами, горжетками, что глаза, как говорится, разбегались от такого богатства красок.
Пришли Дорошевич, Энгель, Старк, Кашкин и другие музыкальные критики и журналисты, обычно дающие отзывы о крупных событиях в театральной жизни России. Навострили свои перья и те, кто заранее был готов к провалу Шаляпина в этой необычной для него роли. Ну, если и не к провалу, то хотя бы к тому, чтобы чуточку одернуть загордившегося баловня судьбы… Ну какой он Демон, если на два тона транспонирует всю партию…
С радостью усаживался на свое место Михаил Васильевич Нестеров. Каждый раз, приезжая в Москву, он непременно бывал в театре и получал истинное наслаждение. Сколько нового, интересного, печального и смешного происходило в эти дни в Москве… Москва… Сколько в ней молодости, восприимчивости, даровитости, и как это все бьет в нос и желает высказаться… Ушли от передвижников семь его товарищей: Остроухов, Аполлинарий Васнецов, Первухин, Иванов, Степанов, Архипов, Виноградов… И ему предложили присоединиться к этим отважным молодцам, но он не стал спешить. Успеется, да и выставлять пока ничего и нигде не будет. А там видно будет… Слава Богу, что беда миновала русское художество, спасли Серова от неминуемой гибели, вовремя и успешно сделав ему операцию. Серов так нужен художеству. А как повезло с театрами… Билетов не достать, а он успел побывать в Художественном, посмотреть «Юлия Цезаря», яркую и смелую картину… «Не знаю, – думал Михаил Васильевич, глядя, как рассаживаются по своим местам запоздавшие зрители, – почему так остро спорят вокруг этой постановки, усматривают в ней что-то противоречащее замыслу Шекспира, я не ученый, не критик, мне не так уж важно знать, что четыреста лет тому назад хотел изобразить в своей пьесе гениальный автор, я простой смертный, да к тому же еще и художник, человек непосредственного чувства, и мне, право, наплевать, что думают те или иные критики об этой прекрасной постановке. Я вижу в трех первых действиях живой Рим, живого Цезаря, гениального человека, и ничего нет удивительного в том, что все, кто рядом с ним, кажутся рядовыми, простыми смертными. И ничего нет удивительного в том, что Качалов переигрывает Станиславского, показывая великую незаурядную личность своего героя, а Станиславский – всего лишь
Брут… Видимо, так задумано и Шекспиром – столкнуть в страстях и противоречиях две столь неравноценные личности, хотя на Форуме Брут показал себя благородным человеком… И вот опять повезло в мой приезд в Москву – теперь Федор Шаляпин наверняка чем-нибудь новеньким поразит… Всего лишь пять лет тому назад Москва восхищалась его царем Иваном, какой свежестью, красотой, остротой чувства повеяло от его создания. Все традиции полетели к черту. Совсем еще юный Федор Иванович нарушил их без сожаления, властно, как это может сделать лишь большой, огромный талант… А уж какое счастье было увидеть его в Борисе. Это уже сорт еще повыше. При необычайном подъеме чувства трагического там еще и бесподобная пластика, не условная, а живая, исходящая из существа роли, из ее психологии… Что-то он нам сегодня подарит… Не такой он человек, чтобы пропустить представившийся случай поразить нас своими откровениями большого художника. К тому же и Константин Коровин, видно, постарался, чтобы тоже не пропустить свой шанс… Ну, вот уж и свечи тухнут…»
Нестеров и не заметил, как над оркестром появился черный человек, взмахнул руками, и звуковые взрывы, послышавшиеся словно из-под земли, последовали один за другим.
Медленно открылся занавес. И у Михаила Васильевича радостно забилось сердце – предчувствие не обмануло его… Коровин отказался от традиционного Дарьяльского ущелья с бушующим Тереком на переднем плане сцены. Не было и камня, на котором гордо возвышался со скрещенными руками на груди Демон с крыльями за спиной и электрической лампочкой в парике; не было ничего привычного, устоявшегося за многие годы исполнения оперы.
Перед ошеломленными зрителями предстала темная ночь. Заметны клубящиеся дымки тумана, сквозь которые пробиваются белые очертания Кавказского хребта. Ничего резко очерченного, все зыбко, неопределенно, как в картинах импрессионистов, преобладают лиловые тона, а вдали по сцене с трудом можно различить нагромождение камней, разрушенные стихией причудливые части деревьев. Брошенного на сцену взгляда достаточно, чтобы стало не по себе – тревога вкрадывается в душу.
Мужской хор проклятых Властелином небес духов требует мщения. В ответ ликуют небеса. И тут луч прожектора пронизывает темноту, и зрители увидели словно прикованного к скале Демона, одной рукой он опирался на выступ в скале, а другая в тоске закинута за голову. Луч прожектора скользит по его фигуре, и зрители успевают разглядеть его прекрасное лицо с черными горящими глазами, полюбоваться его волнистыми черными волосами, свободно спадавшими на грудь, плечи и спину; могучая шея и обнаженные мощные руки наглядно свидетельствовали, кто властелин здесь, среди этих гор и долин. А длинный, бесформенно спадающий до пят плащ, словно сотканный из полос черного и серого цвета и окутанный лиловым туманом, создавал иллюзию чего-то фантастического и неопределенного. Но зрители заметили и боевой панцирь поверженного архангела, плащ, похожий на лохмотья, – это настоящее падшего ангела, панцирь – прошлое.
Проклятый мир!
Могучий и прекрасный голос словно ударил по сердцам зрителей – столько в нем было трагической тоски, мощи поверженного, но несломленного воителя, столько в нем было отчаяния, презрения и безысходного страдания. Он проиграл, соратники повержены и не придут к нему на помощь. Он обречен на одиночество. Ничего не осталось в его душе, кроме муки и озлобления.
Через мгновение Демон возникает на скале, высокий, могучий, и, простирая руку к небу, грозно бросает:
Тиран, он хочет послушанья,
А не любви, любовь горда.
Он готов сразиться вновь с достойным противником, все увидели панцирь на его груди и что-то сверкнувшее в руке, как бы мгновенно обозначившее огненный меч. Но вместо архистратига – перед ним возник весь в белом Ангел, передавший ему угрозу небесного властителя.
Молчи… раб.
Демон грозен, беспощаден, готов растерзать это слабое существо, он уже наплывает на Ангела, который поспешно уступает поле битвы и прячется в горах. Сейчас последуют гром и молнии в ответ на оскорбление небесам. Но по-прежнему властвует тишина над тем миром, где он пока царствует. И Демон сникает в тоске, садится на камень, застывая как изваяние. Лохмотья туч наплывают на него и скрывают от зрителей. С падением занавеса зрители облегченно вздыхают – наконец-то можно хоть минутку передохнуть.
И действительно, после Пролога начинается традиционное оперное действие. Коровин и здесь поразил истинной художественностью открывшихся перед зрителем декораций. Прекрасная солнечная Грузия. Настоящий замок Гудала. Мелодичный женский хор, грузинки с кувшинами на левом плече, стройные, гибкие, веселые, красивые. По стершейся лестнице замка спускается прекрасная Тамара, такой красоты еще не было в мире. Она молода, ждет своего жениха Синодала, который уже в пути, чтобы обвенчаться с ней. Казалось бы, ничто не помешает их счастью. Но как раз в это время снова на скале появился Демон, пораженный красотой и счастьем Тамары. Никто не должен быть счастливым и на земле. Исчезли скука и уныние на лице Демона, он должен обольстить Тамару и разрушить ее счастье. Это в его власти и его возможностях. Как на жертву смотрит Демон на Тамару, и мурашки пробегают у зрителей от дикого, мрачного взгляда, в котором чувствуется приговор, обжалованию не подлежащий. Такой Демон вполне может обольстить, а затем с наслаждением погубить прекрасную Тамару. Все темное и злое в этот миг было воплощено в Демоне Федора Шаляпина. А ведь по театральной традиции Демон должен был сразу влюбиться в Тамару. Но нет, Демон Шаляпина не таков. Он замыслил дурное. Он обольщает ее:
Возьму я, вольный сын эфира…
Истинные театралы замерли, зная, как трудна следующая фраза…
И будешь ты царица мира…
И вздохнули с облегчением – Шаляпин блестяще преодолел первый, можно сказать, порог оперы Рубинштейна.
В антракте только и были разговоры об опере и главном ее исполнителе.
Тихонов-Серебров, находившийся в ложе номер 13 вместе с Горьким и его друзьями, был свидетелем такого разговора:
– Не хватает только, чтобы Демон разбрасывал прокламации… «Долой самодержавие!» И почему он в лохмотьях? – недоумевал известный критик, привыкший к традиционному исполнению «Демона».
– Босяки теперь в моде, – скептически улыбнулся не менее известный журналист.
В это же время дотошный Дорошевич сновал между друзьями и знакомыми и перебрасывался с ними мимолетными фразами:
– Вы помните скучающего Демона, каким он представал перед нами десятки раз, лежащего на скале, усталого, унылого и разочарованного? Такой Демон казался нам повторением Евгения Онегина. И мы все в один голос сочувствовали, глядя на такого Демона: «Бедный Онегин! Так молод и так уже разочарован!» А шаляпинский Демон каков? А-а?
– Лермонтовский, доподлинно лермонтовский Демон, которого мы почувствовали по-настоящему впервые.
– Скорее врубелевский.
– Ах, как я волновался, возьмет Федор «царицей мира» или сорвет. А здесь так легко сорваться с басовой партии. И как он исполнил, ни одному баритону так не удавалось. После этого можно было дух перевести. Теперь для него ничего нет страшного.
«Удивительный народ… Вчера только издевались над Врубелем, обзывали декадентом, вкладывая в это словечко самый ругательный смысл, а сейчас пользуются этим именем, чтобы выразить самую лучшую похвалу, – думал Дорошевич, привычно лавируя в публике. – Я не знаю, читал ли заболевший Врубель эти бесстыдные отзывы в критике и на выставках, не эта ли хула повергла его в смятение, мешала ему бороться с недугом, резала ему крылья в минуты вдохновения. А за что обычно ругают художников, артистов, писателей? За то, что он смел писать, творить так, как думал? За то, что оставался самим собой, не подлаживаясь к потребностям толпы и своего времени? А не так, как принято, как полагается, как каждый лавочник привык, и все должны потакать его вкусу… Пожалуй, лучше поддержать мысль, что Шаляпин дал врубелевского Демона, это будет вечер не только Шаляпина, но и реабилитацией большого художника. А уж Демон Лермонтова сам за себя постоит. Как много значит сегодняшний вечер. Вот Шаляпин вместе с Коровиным представили Демона, несколько похожего на врубелевского, и толпа готова поклоняться чуть ли не позабытому художнику…»
– Что вам больше всего нравится у Шаляпина? – спросил Дорошевич знакомого баритона, некогда считавшегося лучшим Демоном.
– «На воздушном океане», – с восторгом ответил баритон. – Это превосходно.
«А «На воздушном океане» – это образ Демона. Ну ладно, посмотрим, послушаем. «Царица мира» позади, а оставшееся не так уж страшно. А последние сцены оперы вообще мало интересны…»
Но Дорошевич, как и другие завсегдатаи оперы, так думавшие, оказались не правы. Каждая последующая сцена с участием Шаляпина была подлинным откровением, даже тогда, когда он молчал. Все критики, писатели, исполнители, просто зрители, оставившие свои воспоминания об этом историческом вечере, чуть ли не в один голос утверждали, что ничего подобного им не приходилось видеть и слышать.
Спектакль шел с неизменным успехом. Получили свои аплодисменты Салина – Тамара, князь Синодал – Собинов… Над счастливым спящим Синодалом нависает Демон, задумавши убрать его с дороги.
…бегут часы, бегут,
ночная тьма бедой
чре-ва-та…
Кто ж с этим не согласится, особенно на Кавказе, в горах, где действительно могут прятаться враги за каждым кустом, за каждым камнем. Но далее следует:
…и враг твой тут как тут.
Сколько артистов пели эти слова, но никому и в голову не пришло, что враг-то и есть Демон, ведь только от него зависела судьба несчастного Синодала.
Подлинный ужас овладевает собравшимися в театре, когда они увидели безмолвно появившегося Демона над умирающим Синодалом. Встал, как неотразимая судьба, и властным движением руки ангела смерти он прекращает борьбу за жизнь князя. Взметнувшиеся при этом лохмотья Демона словно бы действительно окутали смертным покрывалом ложе князя.
«Какой бы тенор ни пел партию Синодала – плохой или хороший, ему всегда был обречен успех – такая это благородная роль. На этот раз даже знаменитого Собинова публика вызывала только из вежливости. Имя Шаляпина гремело со всех сторон.
– Знаешь, Федя, пел бы ты лучше всю оперу один! – сказал Собинов, направляясь к себе в уборную.
– Не огорчайся, Леня, славы хватит на двоих! – ответил Шаляпин, выходя раскланиваться на вызовы», – вспоминал Александр Серебров.
С развитием действия обогащается и внутренний мир Демона. От коварного замысла обольстить красавицу Тамару ничего не остается. Незаметно даже для всевластного Демона вошла в его душу настоящая любовь. Чувство раскаяния при виде трупа молодого князя сменяется жалостью к омытой слезами Тамаре. Он хочет ее утешить, навевая золотые сны на ее шелковые ресницы. И на глазах изумленной публики менялся и внешний облик Демона, все меньше в нем дьявольских черт, все больше человеческих, и в жестах, и в голосе появилась доброта. Колыбельную арию «На воздушном океане» у изголовья уснувшей Тамары он пел нежно, мягко, с глубокой сердечностью.
Перед третьим действием чествовали бенефицианта. По словам очевидца, «Москва засыпала его подарками, адресами, приветствиями, заслюнявила поцелуями. Сцена театра превратилась в цветочный магазин. У зрителей распухли ладони от нескончаемых рукоплесканий». Корреспондент «Московских новостей» 17 января писал: «Такого великолепного, глубоко задуманного Демона у нас не было. Его слушали с затаенным дыханием и смотрели, не отрываясь от биноклей. Все свои нумера артисту пришлось повторять. После второго акта овациям по адресу г. Шаляпина не было конца. Ему были поданы золотой венок, столовый серебряный сервиз, клавир «Демона» в великолепном переплете, портрет Рубинштейна, огромный серебряный десертный сервиз, серебряная ваза для цветов, цветочная лира и от оркестра лавровый венок с надписью: «Гениальному певцу и отзывчивому товарищу».
Действие оперы продолжается. Тамара в монастыре. Демон полностью поглощен человеческим чувством, но он колеблется, опасаясь навредить Тамаре, овладевшей его сердцем, всеми помыслами.
«Я обновление найду», – мечтает Демон, если он войдет к Тамаре.
Чего же медлить – для добра
Открыт мой дух, и я войду…
Это «войду» раскатилось по театру точно морской прибой…
И вдруг – о проклятие! – навстречу ангел со своими постными речами: «Не приближайся ты к святыне!»…
Здесь больше нет твоей святыни,
Здесь я владею и люблю!
Последняя фраза произносится Шаляпиным изумительно. Сначала – безудержное проявление власти, и потом – изумительный по тонкости переход: «и люблю». В этом одном слове вылилась вся душа Демона, вся его тоска, вся любовь…
Бурным вихрем вносится Демон в келью Тамары и застывает неподвижно, в той самой позе, как влетел, с наклоненной головой, с распростертыми врозь руками.
Вся остальная сцена – ряд мгновений, ослепительных по своей художественной яркости, смене настроений, тончайшим переходам от клокочущей страсти к тихой, нежной любви, от кроткой мольбы к властным требованиям. Клятва произносится с такой бурной стремительностью, с такой мощью, с таким чувством беспредельной готовности перед лицом целой вселенной принести в жертву все, чему раньше молился Демон, что становится жутко, что начинаешь верить в истинное бытие этого Демона и горишь беспредельным сочувствием к нему, когда он остается вновь «один, как прежде, во вселенной, без упованья и любви!..» – писал музыкальный и театральный критик Эдуард Старк.
Надежда Салина, исполнительница Тамары, рассказывает о том, как рождалась эта сцена: «Пел он все, разумеется, прекрасно, по-шаляпински, но голос не звучал ничем особенным. И вдруг на генеральной репетиции он поразил всех нас исполнением «Клятвы» в последнем акте. Эта клятва всегда звучала скучной, надуманной музыкой, и то, что сделал Шаляпин, было изумительно и непонятно. Как бы из хаоса мироздания пронесся стихийный вихрь, и клятва прозвучала в нем угрозой и отчаянием. Шаляпин пел, скандируя каждое слово в каком-то безумном темпе, и по мере того, как он пел, мы все, бывшие на сцене, замерли, ошеломленные, а оркестр, продолжая играть, поднялся как один человек со своих мест, изумленно и восторженно глядя на него. Когда он кончил, мы все, увлеченные одним порывом, захлопали и закричали, музыканты затопали ногами и застучали смычками по инструментам, и все это вылилось в беспримерную овацию как дань восхищения его таланту.
Нетрудно представить, как я во время спектакля ожидала последнего акта. Когда после арии «Ночь тиха, ночь тепла» я обернулась и увидела в дверях кельи высокую, мрачную статую с буйно разметавшимися черными кудрями над бледным высоким лбом, увидела странно изогнутые брови, а под ними тяжелый, пронизывающий взгляд громадных, по-особому загримированных глаз, мой крик, крик Тамары, прозвучал жизнью, а не театром. Я похолодела, почувствовав в это мгновенье, что этот зловещий призрак, явившийся из другого мира, несет мне гибель, и трепетно сознавала, что от его власти меня не спасут ни молитвы, ни мольбы. Я дрожала, когда он приближался ко мне, и вся моя нервная сила тратилась на то, чтобы укрыться от его горящего, приковывающего взгляда, чтобы не слушать слов «люби меня», звучавших угрозой. И когда Шаляпин обнял меня, я, обессиленная непритворными переживаниями, выскользнула из его страшных для меня объятий и упала к его ногам, даже не допев нескольких слов.
Могучий взор смотрел ей в очи,
Он жег ее во мраке ночи,
Над нею прямо он сверкал,
Неотразимый, как кинжал.
Увы! Злой дух торжествовал…
Таким Демоном был Шаляпин».
Музыкальный критик и композитор Юлий Энгель 20 января в «Русских ведомостях» отмечал, что сцена «Клятвы» оказалась «апогеем шаляпинского Демона».
Влас Дорошевич тоже был потрясен последними сценами оперы, особенно «Клятвой». Вспоминал, как осуждали Рубинштейна за то, что он из самого сильного места поэмы Лермонтова ничего не мог извлечь: ведь за десятки лет это место в опере почиталось слабейшим.
– Рубинштейн не справился с «Демоном», – говорили знатоки. – Ведь даже из «Клянусь я первым днем творенья» ничего не смог сделать!
Отрекся я от старой мести,
Отрекся я от гордых дум…
В этом полном трагического ужаса «отрекся» столько страдания. Какой вопль делает из этого Шаляпин. Вы слышите, как от души отдирают ее часть.
И публика слушала в изумлении:
– Неужели Рубинштейн действительно написал такую дивную вещь? Как же мы ее не слышали?
Увы! Первое представление «Демона» состоялось только в бенефисе Шаляпина.
Мы в первый раз видели лермонтовского Демона, в первый раз слышали рубинштейновского Демона, перед нами воплотился он во врубелевском внешнем образе.
«Артист, который сумел воплотить в себе то, что носилось в мечтах у гениального поэта, великого композитора, талантливого художника, – можно назвать такого артиста гениальным?» – так писал в своем отчете о спектакле Влас Дорошевич.
«Иначе как массовым сумасшествием нельзя было назвать то, что началось в театре, когда упал занавес. Рев, вой, крики, топот провожали меня до выходных дверей», – вспоминал Александр Серебров.
После спектакля друзья из ложи номер 13, Константин Коровин, другие приглашенные во главе, естественно, с Федором Шаляпиным поехали в ресторан отмечать историческое событие. Заняли отдельный кабинет, который заказан был заранее. Не успели приступить к первым тостам, как из соседнего кабинета, где уже, видимо, давно кутили, раздался неплохой мужской голос, запевший на мотив куплетов Мефистофеля:
Сто рублей за бенефис
Я за вход себе назначил,
Москвичей я одурачил,
Деньги все ко мне стеклись.
Хохот и шумные аплодисменты ничуть не помешали певцу продолжать:
Мой великий друг Максим
Заседал в отдельной ложе,
Полугорьких двое тоже
Заседали вместе с ним.
Мы дождались этой чести,
Потому что мы друзья,
Это все – одна семья,
Мы снимались даже вместе,
Чтоб москвич увидеть мог
Восемь пар смазных сапог.
Смазных сапог,
Восемь пар смазных сапог,
Смазных сапог, да!
Шаляпин нахмурился. Словно холодным душем окатили из соседнего кабинета. Уже пора привыкать к тому, что триумф в России всегда соседствует с мелкой завистью, мелочностью души так называемых театралов. Но даже эта пакость не испортила настроение Федора Ивановича, хотя и несколько подмочила ту радость, которую он только что пережил, создавая на людях образ Демона, над которым он так много работал. И почему москвичей он одурачил? Разве он не дал им неповторимое наслаждение своим пением, игрой, отдавая целиком себя, свою душу, нервы, свое сердце, наконец… Ведь несколько часов на сцене он жил жизнью Демона, его чувствами, переживаниями, муками, любовью и ее крушением… И вот некоторым людишкам запомнилось только одно – сто рублей на бенефис…
– Кто там? – спросил Шаляпин метрдотеля. И, заметив, что тот замялся, добавил: – Говори, говори, не выдам, ты ж меня знаешь.
– Артисты веселятся, а с ними купец Алексей Александрович Бахрушин, говорят, он создал театральный музей. Хороший господин, только вот…
– Ничего… Переживем… Господа! Я сейчас им отвечу, а тогда уж мы начнем по своей программе.
На земле весь род людской…
Все были ошеломлены мощью и красотой прозвучавших куплетов. Может, и Шаляпин никогда не исполнял их с такой страстью и гневом.
В соседнем кабинете раздались восторженные аплодисменты, а потом, как по мановению дирижерской палочки, затихли.
– Простите нас, Федор Иванович! – раздался виноватый голос певца, только что исполнившего куплеты, так задевшие великого артиста, отдавшего всю душу сегодняшнему спектаклю.
Бенефис продолжался в ресторане.
Но горький осадок от этих куплетов остался в душе. Почему отказался от приглашения в ресторан Михаил Васильевич Нестеров? Да и некоторые другие почтенные друзья его, как только узнавали, что будет Горький, Леонид Андреев, Скиталец, вдруг находили благовидный предлог и в последнюю минуту отказывались пойти и отметить бенефис, как до этого не раз бывало…
Что-то происходило в жизни. Что-то разделяло его друзей, а он готов был всех их обнять и соединить. Однако ничего из этого не получалось. И Федор Иванович в какой уж раз убедился в этом…
Возможно, читателю станут яснее противоречия Федора Ивановича, если я приведу здесь письмо Нестерова А.А. Турыгину от 22 января: «…Огромный же успех имел и Шаляпин в «Демоне», великолепно звучавший голос, грим и костюм по Врубелю, декорации Кости Коровина, все это привело Москву (была вся Москва, ложи были по 400 р.) в восторг. Но я сильно устал и не мог воспринять всего, что дал этот удивительный художник, настолько устал, что не мог воспользоваться приглашением поужинать у него после бенефиса в обществе г.г. Дорошевичей, Ленек Андреевых, Скитальцев…»
Нестеров, отказываясь от приглашения поужинать в компании друзей Шаляпина и отметить успех его бенефиса, сослался, конечно, на усталость, но, оказывается, причина была в ином – в неприятии тех, чьи имена были у всех на устах, тех, кого возносили до небес, хотя и критиковали порой беспощадно.
На следующий день после бенефиса, 17 января, едва отдохнув после ночного кутежа, Федор Иванович и Иола Игнатьевна пошли в Художественный театр смотреть «Вишневый сад».
Чехова не было. Объяснили, что Антон Павлович опасается провала. И добавили, что придется все равно его вызывать в театр, потому что впервые Чехов в Москве, когда идет премьера его пьесы, и театр решил устроить чествование любимого драматурга, давшего возможность поставить столько прекрасных спектаклей по его пьесам.
Шаляпину редко выпадало счастье быть зрителем и смотреть любимых актеров, которые давно уже стали его друзьями. Ваня Москвин играл забавного Епиходова, играл остро, с юмором, чуть ли не все фразы, произнесенные им, вызывали смех или улыбку, так чудесно становилось на душе. Ничего похожего на Луку из «На дне», совсем другая человеческая особь, а столь же талантливо воплощенная. Станиславский, Ольга Книппер, Качалов… Сколько замечательных друзей у него, Федора Шаляпина, и как талантливо они играют трогательную пьесу о жизни старого отживающего дворянства, с его патриархальным укладом, с вишневым садом, непрактичностью и беззаботностью хозяев и преданностью слуг… Нет, Шаляпину незнакома эта жизнь, сумбурная и непрактичная, но слезы грусти наворачиваются на его глаза при виде этих бестолковых добряков, не знающих и не догадывающихся о своем близком конце.
В антракте Немирович-Данченко послал Чехову письмо, успокоил его и пригласил в театр.
Потом чествовали автора. По словам очевидцев, это носило «характер триумфа». Подносили, как обычно, адреса, произносили речи. Даже случайные ораторы из публики могли выйти на сцену и поблагодарить автора за то наслаждение, которое они испытывают на спектаклях по его пьесам. «Один из профессоров стал читать адрес, начинающийся так, как начиналась речь Гаева, обращенная к шкафу-юбиляру». На измученном лице Чехова появилась улыбка при этих словах. «Овации чрезвычайно утомили Чехова».
После спектакля все приглашенные пошли на ужин. Шаляпин подошел к Антону Павловичу как раз в тот момент, когда Горький дарил ему свою фотографию с надписью: «Антону Чехову А. Пешков. Января 17. 1904». А вручая, сказал:
– Вы, Антон Павлович, дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная.
– Может быть, но не в том смысле, как вы думаете. Я задумал… Но не буду, Алексей Максимович, опережать события. Пока я собираюсь за границу. Надо подлечиться… Ну что ж, спасибо за карточку, а теперь пойдемте к столу.
Начались заздравные тосты.
Шаляпин, когда очередь дошла до него, сказал:
– Господа! Говорят, у человек пять чувств: слух, зрение, вкус, обоняние, осязание. Это неправда. У человека еще есть одно чувство – пошлость. И сильное чувство! Человек смотрит и видит не то, что слышит его ухо, а то, что слышит его пошлость. Пусть вокруг самые лучшие произведения искусства, пусть вокруг раздаются самые лучшие слова – он воспримет это все своей пошлостью, и все это передается его уму опошленное. Даже там, где нет ничего пошлого, он увидит пошлое, так сильно это чувство, которое он видит и слышит! И во всем-то найдет человек себе пошлость. И одной сплошной пошлостью сделает всю жизнь свою. Никто так ясно не открывал в человеке этого шестого могучего чувства, как Антон Павлович. Никто с такой жалостью к человеку не обрисовал этого чувства, как он. Так выпьем за этого гениального человека, много открывшего в человеке и показавшего его таким, каков он есть в нашем мире.
Всем нам представляется каждый день не таким уж счастливым, как бы нам всем тоже хотелось бы его видеть. Здоровья вам, дорогой и милый Антон Павлович!
19 января отправил письмо Валентину Серову: «Сейчас д-р Трояновский сказал мне о твоем желании слышать меня в «Демоне». Дорогой друг мой, если бы ты знал, как я счастлив, как я счастлив! Слава богам, ты здоров. Иди, пожалуйста, в ложу бельэтажа с левой стороны, номер 5. Там будут сидеть: Немирович-Данченко с женой, Максим Горький с женой и некий Пятницкий. Они все будут предупреждены об этом и будут крайне счастливы тебя видеть в своей компании».
20 января – снова «Демон», в бенефисе оркестра. Газеты отметили, что и в этот день публика восторженно принимала «Демона» и конечно же Федора Шаляпина.
И после спектакля – в Петербург.