355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ротов » И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания » Текст книги (страница 14)
И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:33

Текст книги "И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания"


Автор книги: Виктор Ротов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)

– От произволу, болезный, от произволу, – ответил тихо голос какой‑то старушки.

Серафимович вздохнул и устало прикрыл веки. На память пришла вдруг давняя фраза Льва Толстого: «Всю правду знает только сам народ…». Воистину так!

Серафимович закинул руки за голову и вновь тяжко вздохнул. И тут ему вдруг показалось, что его чемодан медленно съезжает вдоль полки, передвигается в сторону прохода. Что за напасть в самом деле, ведь в чемодане, кроме нужных хозяйственных вещей и смены белья, еще и рукописи! Наброски и черновики, над которыми надо еще работать!

Чемодан тихо и медленно сдвигался к краю…

– Кто там? – беспокойно привстал на своем тюфячке Серафимович.

Ответа не последовало, но чемодан продолжал двигаться. Все представлялось, словно в дурном сне.

Со старческим ворчаньем и кряхтеньем Серафимович слез со второй полки и, зайдя из прохода, медленно поднялся по железным скобам – ступеням наверх. За своим чемоданом он увидел мальчонку лет двенадцати, коротко стриженного, худенького,

в рваной рубашонке и столь же заношенных штанишках. За чемоданом, поставленным на ребро, мальчонка был едва виден.

– Ты чего тут делаешь? – как‑то машинально спросил Серафимович.

– Не видишь, от мильтонов притыриваюсь, – спокойно и безбоязненно ответил малец и пригнулся за чемоданом.

– Вон что… А чего ты их боишься? – уже несколько подобрев, осведомился старик.

– Так я – беглый…

– Откуда же?

– Из дома – коммуны Клары Цеткиной, не знаешь, что ль?

– Откуда же мне знать… Но дело‑то, выходит, серьезное, – усмехнулся Серафимович. – А я‑то за чемодан хотел уже тебе уши нарвать!

– Это ты брось, дядя, – не те времена! – сказал мальчишка.

– Я тебе не цыпленок жареный, а свободный гражданин!

– Это понятно. На том, как говорится, стоим. Но, извини, за чемодан я… могу быть спокойным?

– Будь спок, – сказал мальчишка, ложась вдоль полки на живот. – Никуда твой угол не денется. Мне тут хорошо.

– Лады. Так и договоримся, – сказал Серафимович и стал медленно спускаться вниз.

На своей полке он достал из‑под подушки уже порядочно ополовиненную в дороге авоську с домашним припасом, нашел в пакете зачерствевший пирожок с картошкой. Подал наверх:

– Пирожок хочешь?

– Еще как! – обрадованно схватил грязной рукой пирожок беглый парнишка. – С прошлой шестидневки, считай, голодный!

– Господи, господи… – крестясь, вздохнула внизу старушка.

Серафимович долго не мог устроиться на мягкой подстилке,

отчего‑то заломили мышцы рук и ног, нехорошо ныло сердце. Надо было бы принять капли, но пузырек доставать надо было опять-таки из чемодана, а чемодан снимать с верхней полки не хотелось.

Да и с каплями тут, при людях, возиться было как‑то не с руки.

«Боже мой, – сокрушался Серафимович, поглядывая на верхнюю полку, где едва слышно возился бездомный мальчишка. – Он – «свободный человек», и он – беглец от этой пустословной и ничем не подкрепленной «свободы»! Не есть ли это главная суть, некий феномен наших дней?..».

Недавно вычитал у Рабиндраната Тагора: «Каждый рождающийся ребенок – свидетельство от Бога, что Бог еще не утратил веры в человека…». Это красиво по мысли, афористично и, по – видимому, верно. Но, увы! Это предопределение не спасает приходящего в мир сей от рассеянного повсюду зла. В особенности, «в минуты роковые…».

Когда пришло время собирать вещи, Серафимович снял свой чемодан вниз и заглянул на третью полку. Там было пусто, никого не было. Когда и как исчез мальчуган, никто не заметил.

«В самом деле, да уж не приснился ли он мне еще с ночи? – подумал в растерянности писатель, по – прежнему чувствуя побаливание в сердце. – Но чемодан‑то оказался на самом краю полки не без причины, да и пирожок… Все как наяву, все – без обмана!..».

На станции Себряково его ждала райкомовская легковая машина, пока что единственная на весь район.

Приехал сам секретарь: воспитывалось особое, нижайшее отношение местного руководства к прославленным и просто именитым людям. В этот же раз была и официальная причина тому: все уже знали, что к семидесятилетию писателя станица Усть – Медведицкая будет переименована в город Серафимович.

Всю дорогу секретарь пытался разговорить усталого и чем-то опечаленного старца, но Серафимович хмуро отмалчивался, дул в рыжеватые встопорщенные усы, будто с морозу. Кряхтел, оглядывая иссушенную степь, зиявшую там и тут красноглинистыми оскалами яров. Когда за Арчединской переезжали Медведицу, он не узнал реки. Она усохла чуть ли не вдвое, а займище на луговой стороне было так прорежено вырубками, что просто беда…

И лишь когда подъезжали к переправе через Дон, спросил,

как в этом году с хлебом. (Стоял июнь, колосовые еще только желтели…) Когда секретарь не совсем понятно ответил, что урожай неплохой, но встает, мол, трудная задача – уберечь хлеб от «стригалей», Серафимович будто очнулся и даже вскинулся на мягких пружинах:

– Это как – от «стригалей»?

Секретарь с удивлением посмотрел на него. «Странный дед, совсем отстал от жизни в своей Москве!..». И без особого, правда, воодушевления объяснил, что время в здешних местах стоит, в общем‑то, голодное, и очень трудно поэтому дотянуть до новины. Естественно, что многие несознательные граждане, у которых дети пухнут и умирают с голоду, берут, значит, большие портновские ножницы, а то и серпы, и выходят по ночам в поле, стригут колхозную ниву, самые колоски. Зерно только еще наливается, в молочной стадии, а все равно, сволочи, стригут и тянут домой, какую‑то кашу варят из этих колосьев!

– Объявлена широкая борьба против «стригалей», – сказал секретарь почти казенно – бюрократическим тоном, поглядывая в затылок шоферу и, видимо, смущаясь. – На полях строятся наблюдательные вышки из жердей, вроде пожарных. Организуется охрана днем и ночью.

– Милиции на это хватает? – рассеянно как‑то спросил писатель.

– Зачем? Комсомол привлекаем, пионеров. Сторожат неплохо, – ответил секретарь.

– Родителей, значит, ловят? Отцов и матерей?

Серафимович уловил в этих «мероприятиях» нравственное

нарушение, которое никто бы не смог обойти или не заметить. Но секретарь ничего особенного не усмотрел в вопросе старика.

– А как же! – воскликнул он. – Был ведь почин, Павлик Морозов в Сибири дал хороший пример, ну и – внедряем.

– Ну, если действительно добрый урожай, то его портновскими ножницами не потравишь… Тут другое. Уборка ведь впереди, а люди голодные…

Секретарь на это ничего не ответил.

Когда выезжали к Дону, и уже показались крыши домов на высоком обрыве по ту сторону, старик поинтересовался:

– Сколько народу нынче живет в станице? В райцентре то

есть?

– Тысяч шесть с небольшим, – сказал секретарь, не понимая значения вопроса. Он был нездешний, по – волжски или по – северному окал.

– Н – да, – снова прогудел Серафимович. – А было при царе – пятнадцать! Вот те и «город Серафимович»!

– Будет, будет обязательно город, – сказал секретарь уверенно, с некой машинальностью. – Обстроим, вымостим улицы, техникум откроем, курсы разные. Курорт можно, на базе бывшего женского монастыря…

– Курорт – это ничего… Для стариков. А что теперь у нас в бывшем монастыре?

– Не пустует, – сказал секретарь. – Пока там колония малолетних. Перевоспитываем беспризорщину всякую.

Серафимович тут припомнил случайного своего спутника с третьей полки, голодного и замурзанного парнишку, и вздохнул с тревогой:

– Надо поглядеть будет. Кормят‑то хоть ничего мальцов?

– Кормят по норме, но беспокойства через них много. Перелазят через стену, воруют по огородам, иногда и по квартирам… – секретарь заметил тоску на лице писателя и переключился на другое: – Дом ваш приготовили, побелили… Отдыхайте, пишите новые книги! На радость нашему растущему читателю!

Серафимович молча смотрел на приближавшийся паром, через реку, искал там и здесь обрис знакомой часовни – усыпальницы с зеленой луковкой купола и не находил. Еще недосчитывался каких‑то старых деревьев, так что берег казался незнакомым и чужим.

– А где же часовенка с колодцем? – спросил он.

– Это которая?

– Тут, на берегу, стояла такая небольшая часовня, – Серафимович коротко рассказал о давнем предании, о разрушении Соко

линой горы от грома небесного и погребении заживо монаха чернецкого монастыря у подножия той горы. О костях предков, вымываемых донскими волнами из песчаного крутояра выше станицы и выносимых как раз сюда, на косу. Монашки, в свое время, конечно, подбирали эти кости и складывали в сухой колодец в той часовне…

– Старая легенда. Народная, – сказал Серафимович. – Жаль, что часовня пропала.

Они были уже на пароме, песчаная коса отдалялась, под ногами мягко оседала и поднималась палуба. Секретарь смотрел на приближавшийся крутой берег, и на лице его как бы навечно замерла тень районных забот, он ответил на вопрос Серафимовича без всякого интереса:

– Что ж часовня. Сгорела, наверное. При мне здесь ее уже не было. Да и никто разговоров про нее не подымал: церковное так или иначе должно быть разрушено.

– Это – не церковное, – с досадой, как‑то заглотнув слова, почти про себя буркнул Серафимович.

Он приехал в станицу отдохнуть и поработать, но ему не писалось. Папка с очерками двухгодичной давности под названием «Колхозные поля», лежавшая по левую руку на столе, почему‑то вызывала досаду. В дневнике признавался: «Тянет писать, а сядешь – ни черта, пусто в середке!». Пусто, без сомнения. И даже больно.

Дни проходили больше на рыбалке или в прогулках за станицу. В лугу и кругом по степи кулигами выметнулся в этом году медонос деревей, называемый еще тысячелистником, но цвел только розовыми корзинками, и не медовые запахи источал, а скудную полынную горечь. То был деревей – кровавник, предвестник тяжкого лихолетья.

Перед самой жатвой прямо по спеющим хлебам вдруг ударили проливные дожди. «Как снег на голову…» – удивлялись люди. Зерно в колосьях «потекло», уборка задерживалась, люди жили с огородов, зимы ожидали со страхом.

Многие исподволь стали приучаться к мелким кражам.

В августе появилось в газетах знаменитое постановление от 7–го числа об уголовной ответственности за расхищение социалистической собственности. Стали судить показательными процессами «стригалей» и других посягателей на коллективное хозяйство. В первые же дни народный дом набивался любопытными дополна, суд пропускал за день по десятку дел. Толпа не убывала, потому что из‑за ненастья людям нечего было делать. Замечал Серафимович и специальные афиши об этих процессах, иногда прочитывал, идя в лавку за солью или спичками.

Одна фамилия показалась ему даже знакомой, но за возрастом память уже стала ослабевать, и он хорошо не мог вспомнить, кого именно привезли на суд с дальних хуторов. Афиша висела на заборе у пустой сельповской лавки:

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Завтра, 18 августа 1932 года,

в нардоме

состоится показательный суд

НАД ЗЛОСТНЫМ РАСХИТИТЕЛЕМ ЗЕРНА

жителем станицы Распопинской СКОБИНЕНКО А. И.

Пойман ЮНОЙ КАВАЛЕРИЕЙ с поличным

у общественного амбара. ПОЗОР ВОРУ, МЕШОЧНИКУ

И ПОДКУЛАЧНИКУ!

ВСЕ на общественно – показательный суд!

После говорили, что этому Скобиненко приварили будто бы десять лет Соловков, но Александр Серафимович о нем как‑то сразу же позабыл, потому что суд этот был не первый и не последний, афиши обновлялись у нардома и у лавки едва ли не каждый божий день. Да суть дела была для старого человека не столь уж пугающа: он понимал, что подобные сроки – десять лет! – давались только для устрашения, по свежему следу, так сказать, а спустя время их будут смягчать, сроки скашивать либо применять какую-нибудь амнистию. Старику хотелось добра и справедливости.

Население, однако, не разделяло таких надежд, тюремные сроки воспринимались массой со страхом и всей болью, у распахнутых по – летнему дверей нардома вой стоял пронзительный, почти заупокойный. Бабы голосили и судачили, как и во все времена, в полном недоумении: «А то чего ж, милушки, ведь некуды ж ему деваться‑то было! Ведь сусликов‑то ишо с провесни поели, а отруби до Покрова кончились, а зарытое в земле погнило, а речные ракушки уж не спасают, от них народ вон ишо больше пухнет, а дети-то кричат, слезьми умываются, куды ж ему деваться‑то было?..».

В толпе стоял болезненный ликом бывший учитель Воскобойников, недавно изгнанный из школы (между прочим, он же – бывший поп – расстрига), и, воздев руку над головой, вещал по Библии:

– Не доверяйтесь, братья, словесному обольщению от диавола! Было с людьми все это, и – не раз! Вспомните Далилу иудейскую! Обольстив Самсона – богатыря, она выведала секрет его силы неимоверной, а затем предала его филистимлянам. Самсона заковали в цепи, выколол‘и ему глаза и выставили на посмешище. Был тоже суд неправедный, братья, а затем Самсона столкнули в подземелье, где, прикованный к конному приводу, он обречен был вращать жернова! Такова цена простоты нашей, Господи…

На скамью подсудимых попадали иной раз даже и заслуженные люди, красные партизаны, бывшие комбедовцы, ответработники из райпотребсоюза, заготконторы, заготживсырья, у которых обнаруживалась растрата или недостача. Постановление «от седьмого – восьмого» никого не миловало. Иной раз вечером, проходя мимо милиции, Серафимович слышал из камер предвариловки (где сиживал в 1906–м Филипп Миронов, подъесаул, и откуда его народ выносил на руках) тихое, раздумчивое, дозволенное пение. Хором пели те, кто ждал суда… А песни были все больше старые, но почему‑то не казачьи, а лишь каторжанские или революционные – про колодников и байкальский ветер баргузин и недавние – про гражданскую войну. Они напоминали Серафимовичу прошлое, выжимали слезу. «Там вдали, за рекой, загорались огни… Сотня юных бойцов

из буденновских войск на разведку в поля поскакала!». И странное дело! Если на улицах и митингах о Миронове не полагалось и даже опасно было вспоминать, то в тюремном пении вместо «буденновских» всегда выговаривалось «мироновских» войск – без всякого страха. Тут был уже «фольклор», а с фольклора какой спрос?

А то еще пели протяжно – трагическую «Под частым разрывом гремучих гранат…». Гудели мрачные голоса обездоленных людей, сидящих под замком, словно из бочки, и сквозь закрытые ставни тюгулевки просачивались слова той песни:


 
Мы сами копали могилу свою,
Готова глубокая яма…
Над нею стоим мы на самом краю —
Стреляйте вернее и прямо!
 

Невероятный, совершенно потрясающий подтекст, понятный, вероятно, не только одному писателю, возникал от сопоставления слов этой народной песни с фактами дня, даже со столичной пресловутой «групповщиной» и просто хлебными карточками на заводах – в самое, казалось бы, мирное и благополучное время… Все это подавляло разум и волю. Серафимович уходил подальше от этого места, от своей жестокой памяти, скрывался во тьме слякотной улицы и шел с печальной усмешкой отдыхать домой.

Нет, не писалось; никакого нового Потока – ни железного, ни человеческого – не принимала душа, вот разве какой‑нибудь вавилонский камнепад, грохот всеобщего развала, треск лопнувшей от перенапряжения земной тверди…

В погожие дни уходил на песчаную косу, в одиночестве отогревал под солнцем пристывшие еще в Москве кости. И ждал писем – то из Москвы, от Новикова – Прибоя, Ставского, а больше – из Средней Азии, куда уехала с какой‑то экспедицией студентка – заочница Надя, которой он последнее время покровительствовал и как-то незаметно, по – старчески даже увлекся. Смешно признаться, но…

Или, может быть, приедет Миша из Вешенской?

Грызут, конечно, его московские «интеллигенты», но – ничего. Парень не из робких, крепыш и, главное, вовсе лишен интеллигентской рефлексии, не знает нравственных «комплексов», в общем, его хватит надолго! Мал, правда, росточком, зато уж удал, как говорится, и здоровья – и физического, и духовного – в нем на десятерых! Смотрел старик на него и радовался в тот раз… Привозил Миша новые главы, куски из будущих томов «Тихого Дона», читал глухим, напряженным голосом, ждал, разумеется, похвал, потому что каждый писатель, даже юный и сыроватый еще, знает, конечно, где у него получилось хорошо, а где – недотянуто… Но у Шолохова нет проходных мест, какой‑либо пустоватости или слабинки, вот в чем секрет! Серафимович запомнил с ходу один абзац наизусть, и теперь, когда тоска начинала когтить душу выше всяких сил, когда уходил один в степь, к горе Пирамиде, то прикладывался к этим словам, «стихам в прозе», как жаждущий к роднику с живой водой:

…Степь родимая! …Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красно глинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу… Низко кланяюсь и по – сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей нержавеющей кровью политая, степь!..

Старый человек, он неслышно шептал иссушенными губами вещие слова о воинской доблести и славе, от века зарытой в землю, о нержавеющей крови тех, кто пал за эту землю. И тогда на минуту отходило сердце, становилось как будто легче, являлась надежда на будущее. И синие, густые облака на горизонте, предвещавшие грозу, как бы расчесанные наискось ветром, уже казались ему очертаниями некой долгожданной воинской рати, выходящей из‑за горизонта с пиками и острыми шеломами спасать русскую землю…

Но тут он всякий раз вспоминал о сыне, Толе, девятнадцатилетнем комиссаре, сгинувшем в неразберихе гражданской, то ли от тифа, то ли от козней скрытых врагов, кто знает. И тогда очертания синих туч на краю степи и гора Пирамида, и кустики деревея – кровавника, цветка, не оправдавшего надежд на сухое лето, начинали вдруг явственно дрожать и размываться в его глазах, наплывала горячая влага слез, слепила его.

Старый человек плакал. В одиночестве, не сдерживая слез.

И чтобы прийти в себя и успокоиться, садился на белый, обглоданный ветрами камень – валун, доставал из кармана куртки тетрадь, начинал писать тайное письмо в далекую, придуманную им, туркестанскую степь.

«Надя!.. Уезжал из Москвы в подавленном настроении. Ехал и не знал, доеду ли куда‑нибудь. Теперь с азартом, озлобленно восстановляю себя…

Плохо, дожди. Гора к Дону – купаться – страшно скользкая. И когда всходишь по тропинке у самого края оврага – так бывает скользко, и руками вцепишься в разъезжающуюся глину, а сердце сожмет приятно раздражающий холодок – одно неверное движение, и…

…Милая, никогда не висни на подножках!..

Пишу тебе в степи, справа стеной сияет дождь, слева гора Пирамида – на верхушке башня из переплетов балок, геодезический знак, могилы побитых в 19–м году белых казаков, на которых тайно – цветы.

Должно быть, меня будет хлестать дождь.

Сижу, поглядываю, тут недавно выскочили из оврага, зарезали человека – шел с портфелем на хутор. У меня в кармане револьвер.

Хлеб гибнет от дождей.

Соскучился по солнцу… А дождь надвигается неумолимо, гроза.

Александр».

ПОКА НЕ ПОЗДНО

 
Еще не все.
Еще не отпылала
Над Родиной кровавая Звезда.
Еще толпа, как видно, не познала
Всю меру самоедства и стыда…
 
 
Еще народ бежит за демагогом,
Стоит покорно очередь в кабак;
Отважно спорят Гога и Магога,
И, рот раскрывши,
Слушает простак…
 
 
Гарцуют по эфиру чужебесы,
На клевету наматывая срам,
И шарлатанят рыночно балбесы,
Не думая платить по векселям…
 
 
Наш нищий быт в труху поистончила,
Как саранча, транзитная орда…
И кажется, что никакая сила
Нас не спасет от Страшного Суда.
 
 
И лишь в ночи,
Когда угомонится
Земная тварь, не каясь,
не молясь,
Над грешным миром тихо
заструится,
Как лунный свет, невидимая
связь:
 
 
Летучий звук безгласого
моленья,
Для правды приоткрытые уста,
Предощущение единства
и прощенья,
Подлунный блеск
Соборного креста.
 
«Кубанские новости». 1998 г. 24 октября
О ПРОФЕССИИ ПИСАТЕЛЯ

…Ремесло не из легких… тем более, что ни одной книги, ни одного рассказа не было опубликовано без спора и взаимного «нажима» автора и редактора, из‑за сложности содержания. А без сложности, без остроты, я не умею да и не хочу.

(Из письма Андрею Косову, другу детства.)
10.04.1972 г.

Чтобы откликнулась душа, надо сообразовываться с содержанием, с художественной образностью.

(Из письма друзьям.)

Меня беспокоит весьма распространенная глупость некоторых «очевидцев событий», которые сидят на фактах, как собака на сене, и боятся что‑то утерять, какой‑то свой приоритет. Тут уже речь не о защите правды, а об элементарной выгоде от этой правды. Люди не понимают, что в настоящее время (оно может тянуться долго) служить этому делу можно только бескорыстно. Выгод ждать не приходится, будут пока основательные шишки…

…Я буду писать даже после десяти романов на эту тему (На тему «Красных дней» – В. Р.), потому что писать собрался по-своему. У меня в прологе будет встреча больших людей России… И мой Миронов не просто большой военачальник… Он тем и велик (да, велик!), что он Человек с большой буквы! Вне времени даже, вообще.

(Из письма А. Ф. Миронову, сыну командарма.)
10.01.1972 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю