Текст книги "И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания"
Автор книги: Виктор Ротов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
7.
К 1982 году уже более двух третей своего романа я опубликовал частями в альманахе «Кубань», в местных газетах, а также в «Новороссийском рабочем». Тема, таким образом, была основательно «застолблена» на будущее, к ней в крае привыкли, даже начальство понукало к продолжению публикаций, не зная о содержании тех глав, которые мною пока задерживались, и ожидая, вероятно, заполучить в конце концов что‑нибудь вроде «Кочубея» или «Чапаева»… Можно было бы попытаться издать роман полностью в Краснодаре. Но… как избежать консультаций в ИМЛ и его филиалах?
И тогда я обдумал некий стратегический план публикации в обход всевидящего ока тех, кому роман и сама тема его становятся поперек горла…
Издательство «Молодая гвардия» проводило перманентно продлеваемый литконКурс имени Николая Островского. Секретарем конкурсной комиссии был симпатизирующий мне редактор Дмитрий 3., которому я привез на конкурс первый том (опять – «первый»!), предусмотрительно сменив название на «Красные дни»,
чтобы не запеленговали литстукачи от ИМЯ и не заблокировали вторично. Дмитрия 3. я просил дать роман на авторитетное рецензирование, а на премии (возможные) или для издания не продвигать. Мне нужны рецензии, московские желательно – с грифами издательства «Молодая гвардия», и только.
Но ожидал и меня опасный жизненный поворот. Видимо, от длительного творческого перенапряжения я в октябре 1982 года перенес тяжелый инфаркт. Сказалась и длительная травля местных графоманов, поощряемая известной агентурой из крайкома КПСС. Дело в этом смысле дошло до того, что многоуважаемое бюро писательской организации, пользуясь моей болезнью, никак не отметило в печати мое 60–летие в 1983 году, а заготовленные в бюро пропаганды художественной литературы юбилейные буклеты «А. Знаменскому – 60» оказались не разосланными по издательствам и организациям и… лежат кипой у меня до сих пор… Таковы нравы и такова, как говорится, жизнь «известного писателя».
Так или иначе, но выздоровление мое сильно затянулось, преследовали гипертонические кризы, и только в 1984 году я, с помощью жены – спутницы, смог снова выбраться на отдых в Москву и попутно в издательство «Молодая гвардия».
Секретарь комиссии (конкурса) был на месте, встретил радушно и, усадив за отдельный столик, дал папочку с рецензиями на «Красные дни». Там было три отзыва: профессора – историка Н. Н. Яковлева, писателя (бывшего секретаря Шолохова) Ф. Ф. Шахмагонова и еще одного доцента МГУ, фамилии которого теперь уже не помню.
Мы с женой бегло просматривали одну рецензию за другой и глазам своим не верили: никогда ни на одну из моих книг (а их было уже около двух десятков) не было столь высоких, прямо сказать, блестящих и притом единодушных отзывов, как на этот раз. Бог, что ли, смилостивился к немощному от болезни автору, но рецензенты будто соревновались в высоких оценках.
Ф. Ф. Шахмагонов:
«Если говорить о художественной литературе, посвященной гражданской войне, то надо признать, что тот ее пласт, которого коснулся Анатолий Знаменский, давно звал к себе и исследователей, и художников. (…) В мою бытность секретарем Михаила Шолохова в 50–х годах к нему начали поступать очень серьезные запросы читателей. Михаил Шолохов не ставил перед собой задачи создания исторической монографии или исторической хроники. Поэтому он и не возвращался к тексту (начала 30–х годов), не вносил тех переделок, которые ему предлагались. Исторические неточности и в малом, и в большом как бы отошли в сторону, затушевались художественными достоинствами романа. (…).
История гражданской войны на Дону давно требовала пересмотра и некоторых фактов, и, конечно лее, концепции «донской Вандеи». Анатолий Знаменский взялся за это нелегкое дело, поднялся на редкостный в наше время писательский подвиг – резать поперек ложных взглядов на донские события…
Знаменский создал роман – хронику, он выбрал единственно возможный жанр для решения своей задачи – показа подлинной исторической роли казачества, для восстановления исторической правды…
Роман – хроника – сложное, многоплановое, полифоническое произведение, написано на одном дыхании, с большим мастерством, его историческая основа покоится на неопровержимых документах, его действующие лица, исторические лица выписаны убедительно, достоверно. Я уверен, что издание романа А. Знаменского явится крупным событием для советской литературы».
Н. Н. Яковлев:
«…Вероятно, М. Шолохов в «Тихом Доне» был первым, кто попытался приоткрыть завесу недомолвок, наброшенную на верхнедонское восстание… М. Шолохов поставил вопросы, но в силу определенных обстоятельств не смог дать на них полные ответы. Оно и понятно: помимо прочего, ему приходилось обозревать происходящее на Тихом Дону с учетом того, что писал, например, «в исторической записке Ленину товарищ Сталин», или указывать на «последствия пораженческого плана Троцкого».
А. Знаменский в наше время имеет возможность сказать больше, полнее, воздав должное Ф. К. Миронову, салю имя которого во времена сталинщины находилось под запретом…»
Пока мы читали и третью рецензию примерно такого же содержания, Дмитрия 3. зачем‑то вызвал к себе заведующий редакцией. Отсутствовал он долго, а когда возвратился, то на нем, как говорится, лица не было. Он как‑то потерянно махнул рукой и положил передо мной форменную бумагу с грифом издательства. Потом отошел к фортке и закурил нервно.
В официальном ответе на мое имя говорилось:
«№ 19/100 10 октября 1984 г.
Уважаемый товарищ Знаменский А. Д.
В издательстве ознакомились с Вашей рукописью «Красные дни», присланной на конкурс им. Н. Островского. Благодарим Вас за внимание и творческое предложение. К сожалению, в ходе предварительного рассмотрения не было сочтено возможным рекомендовать Вашу рукопись к дальнейшему участию в конкурсе. Согласно положению о конкурсе рецензии не высылаются.
Рукопись возвращаем вместе с письмом.
Всего Вам доброго, зав. редакцией пропаганды (подпись)».
Я вопросительно посмотрел на Дмитрия 3.:
– Что случилось?
– Кто‑то доглядел, видимо… Тут ведь – тройной контроль…
– Почему же нельзя дать копии рецензий? – почти остолбенел я.
– Сказал: надо сделать такой вид, что этой рукописи у нас, мол, вообще не было…
– Но – хоть ксерокопии… можно снять?
– Не могу. Запрет. Выгонят с работы.
Жена положила тяжелую рукопись в сумку, мы стали собираться.
– Посоветуй хоть, как мне их заполучить? – кивнул я на тонкую папочку с рецензиями.
– Лучше всего обратиться к рецензентам лично. Я дам телефоны. Николая Николаевича вряд ли застанешь, он больше на работе. А Федор Федорович всегда дома…
«Конечно, частные рецензии – не чета официальным копиям солидного московского издательства, но все же… Можно попробовать», – успокаивал я себя, записывая телефоны.
Жена дала мне таблетку валидола.
8.
Все это написано для «молодых» (сорокалетних) писателей, считающих, что их время пришло, а всех стариков – конформистов, мол, пора сбросить с литературного корабля кверху тормашками… Поскольку, они, мол, «сами себя загнали в резервацию…».
Конечно, смена поколений неизбежна, тут спору быть не может, но – к чему «базаровские» модификации, к чему бунт на корабле, когда корабль не только тонет при большом крене, но, возможно, уже утонул?
Во – первых, ложен тезис насчет «загона в резервацию».
Нет, все русские люди, в том числе, конечно, и писатели, родились в резервации, не подозревая об этом. Даже – в смертельном ГЕТТО коллективизаций и концлагерей. А духовная‑то «резервация» русских в России приключилась давненько, чуть ли не со времен Петра Велико – проклятого, при котором, говорят, население Руси сократилось ровно наполовину… Потом было дворянство, разговаривающее на французском, а крепостных актеров и драматургов меняли на собак… Потом были какие‑то реформы, Россия стала подниматься в мире, как исполин, и тогда ВНЕШНИЕ силы устроили у нас кровавую баню 1917–1921 годов, отголоски которой слышим мы до сих пор.
Но прорыв в духовной блокаде, пролом стены в той резервации был безусловно, и его совершили в культуре бывшие фронтовики, вернувшиеся домой под знаменами Великой Победы. Их трудно было прищучить и загнать обратно в хлев, с ними заигрывали, цацкались.
Их слабый, разрозненный порыв укрепил в значительной мере Генералиссимус своим знаменитым тостом: «За великий русский народ!». Но эта борьба с «правящей закулисой» была долгой, трудной и жестокой, со множеством жертв, которые трудно перечислить.
Да и много ль мы достигли на нашем литературном фланге?
Тесная, безгонорарная площадка «Литературной России», два – три журнала в Москве и – ни одного в Ленинграде…
Если уж распирает душу удаль молодецкая не ко времени, то почему бы не напечатать сей меморандум нового поколения русских писателей ну хотя бы в «Литературной газете»?
Не напечатали бы, конечно. Потому что – чужая территория, «апрельский заповедник», так сказать… Есть еще журналы «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Юность», «Дружба народов», но ведь и там, простите, даже в переднюю не пустят, не так ли? Тогда к чему же эти телячьи взбрыкивания в тесной загородке, когда кругом сплошная «чужая земля»?
В старину у русских людей был культ предков, теперь, похоже, начинает нарождаться культ блудных сыновей, но дело тут не в каких‑то наших обидах, а в глубокой тревоге: «Эти молодые так ничего и не поняли, не разглядели из‑за своих «хлыстовских бдений», и им, видимо, придется сглодать ту же осинку, которую всю жизнь глодали мы…».
Оглянитесь, друзья, ведь совсем не устарела еще есенинская фраза: «В своей стране – словно иностранец!..» И предстоит вам еще очень тяжелая борьба отнюдь не с отживающим поколением собратьев по перу. Тут не спасут ни уклонения в какую‑нибудь «модернягу», ни шараханья в пресловутый андеграунд (или как он там пишется?..)
Это время – увы! – не ваше, как и не наше…
…Но, может быть, вам все‑таки интересно, как у меня сложились дела с книгой дома, в Краснодаре? Тоже ведь непросто.
Имея две положительные рецензии из Москвы и добыв одну в Краснодарском университете, я все же целый год чего‑то выжидал, примеривался, ждал перемен после апрельского пленума ЦК…
В начале 1986 года в нашем книжном издательстве ушел на пенсию главный редактор, и сразу же, по традиции, возникла фракционная борьба за портфель, так как мы («почвенники») поддерживали кандидатуру старшего редактора отдела художественной литературы Владимира Н., выдвигаемую также директором издательства, а «космополиты» (будущие «апрелевцы») тут же, в пику нам, выставили кандидатуру молодого поэта, недавнего студента Г., ни дня не работавшего не только в издательстве, но даже в редакции многотиражки… (как говорил товарищ Буденный: «И вся‑то наша жизнь – есть борьба…»). Страсти достигли самого высшего накала, и я бы об этой истории вообще не рассказывал, если бы она не была характерной для всей нашей борьбы как в прошлом, так, вероятно, и в будущем. Потому что на этом «огненном рубеже» мы столкнулись с фактом прямой измены именно в нашей среде. А как же иначе? Только так и погибает нация – вроде по пустякам.
Один из самых талантливых и ревниво опекаемых в Москве наших прозаиков, к которому бережно относились и в книжном издательстве, вдруг «захотел перемен», «устал от рутины», и… поддержал противную сторону. И не просто поддержал, скажем, на писательском сборе или «высказал мнение» где‑то, а – будучи беспартийным! – накатал заявление в бюро крайкома КПСС о «малограмотности ст. редактора издательства» и необходимости «омоложения кадров».
Но «омоложать кадры», понятно, можно по – разному. Можно подобрать такого послушного выдвиженца Г., который вообще не будет печатать литературных конкурентов Нарцисса-
перевертыша, что касается рукописи А. Знаменского, – и без того слишком много разговоров, то ее проще простого можно отправить на очередную консультацию в тот же ИМЛ, и – со святыми упокой!
Вот из‑за этого‑то и было писано заявление в крайком КПСС – уж не сомневайтесь.
Таковы нравы, таковы приемы самоутверждения тех, кого мы порой «выращиваем», обихаживаем, даже захваливаем от прилива чувств, а они, стервецы, даже понятия не имеют о честной игре или каком‑то общем, всенародном интересе, для них эгоизм – на первом месте!
Как бы то ни было, позиция директора издательства в этом кадровом вопросе была поколеблена, и он обратился к партийной организации Союза писателей за помощью. Пошли ходоки к самому И. К. Полозкову, который, хорошо подумав, благословил «альтернативные выборы главного редактора в издательском коллективе»… По последней моде, так сказать!
Юный выдвиженец Г. благополучно провалился. Никто не пострадал. Книги Нарцисса – прохиндея благополучно принимались к изданию. Но вот досада: и роман А. Знаменского – тоже…
В 1987 году первая книга моего многострадального романа вышла к читателю (почти через 10 лет после написания!), а через год – вторая. Романом «Красные дни» заинтересовались в правлении Союза писателей РСФСР. «Роман – газета» открыла публикацией романа 1989 год. А военная секция СП СССР (В. Верстаков, И. Стаднюк, П. Ткаченко) выдвинула двухтомник на соискание Государственной премии России.
Примерно в это же время увидела свет в журнале «Север» и моя «лагерная» повесть «Без покаяния», пролежавшая в столе 25 лет. Вполне возможно, что некоторые рукописи и вправду не горят…
…Мы пережили труднейшие времена культа и застоя, но тогда ОСТАВАЛАСЬ НАДЕЖДА и был внутренний смысл писательского подвига. Сейчас же наступило более темное безвременье, когда наряду со всеобщим развалом и всеобщей деградацией общества ПИСАТЕЛЬСТВО КАК ПРОФЕССИЯ УПРАЗДНЕНО, возможно без возврата. Невежество правит бал, а прошлая «закулиса» ничуть не потеряла силы: Шолохова, вот уже в пятый раз, обвиняют в плагиате, и где – в «Новом мире»!
Раньше наши книги и «толстые» журналы читались и, естественно, раскупались той частью интеллигенции, которую принято называть трудовой: учителями, врачами, библиотекарями, учеными, инженерами, специалистами села. Но сейчас все эти люди находятся, как говорят, на грани выживания, им не до книг, они и в библиотеки стали редко заглядывать…
На какого же читателя рассчитывают нынешние «сорокалетние», утверждая, что «наше время – пришло»?
Может быть, на «новых русских ловкачей»? Но перед этой растленной категорией нелюдей Я ЛИЧНО МЕТАТЬ БИСЕР НЕ СТАЛ БЫ.
Да и они в нас не очень нуждаются. Что им до каких‑то общественных проблем и высоких материй, с которыми они распрощались еще на молодежных тусовках! С них довольно и переводных комиксов, и той самой Анжелики, что в суматохе либеральных реформ села голой… в ежевику…
«Литературная Кубань».№ 2, 3. 1997 г.
В РОДНЫХ МЕСТАХ (рассказ)
Нет, не о встрече с родным краем он думал, заказывая билет на поезд, – в станице он отдыхал всего два года назад, – его гнало из Москвы нетерпеливое и томящее желание: поскорее выбраться из этого адского котла бурлящих склок и самолюбий, этого современного Вавилона, сжигаемого изнутри молчаливой и подпольной «гражданской войной», корчами той мало кому из посторонних видимой общественной потасовки и неприкрытой резни, которую в интеллигентских кругах вокруг Дома писателей умудрялись называть почти невинным словцом «групповщина»… Какая к черту групповщина, когда ни нервы, ни сердца не выдерживают! Дмитрий Фурманов, прекрасный человек и комиссар гражданской войны, единственный из всех нас орденоносец, человек высокого ума и революционной отваги, не вынес мелких подлостей и крупных оскорблений, пал в неравной борьбе с толпой окололитературных «рвачей и выжиг», не дожив до тридцати пяти лет, вы только вдумайтесь! А Маяковский? О Сереже Есенине уж вспоминать не будем, сие запрещено чуть ли не на правительственном уровне… Написал человек кровью сердца обиду на клочке бумаги: «В своей стране – я словно иностранец!» – и покончил с собой. Да. Впрочем, из Ленинграда доходили всякие слухи, что и не сам покончил‑то… Но об этом – тоже вроде запрещено. Теперь за Шолохова взялись! Этот еще мальчуган, лет двадцати шести – двадцати семи. Талант огромный, яркий, со своим лицом. Нашлись завистники – стали кричать, что он у кого‑то украл рукопись. Эта подлая клеветническая сплетня поползла буквально по всему Союзу. Вот ведь псы!
Ну, хорошо, товарищи Авербах и Родов, если у вас есть сомнения по Шолохову и его книге, если вы хотите истины, так вы спросите у знающих людей, хотя бы и у меня, у писателя Серафимовича, – я уже старый человек и врать, а тем более клеветать не приучен! – я вам все и растолкую. Да, да, я ведь все знаю… О Крюкове там кто‑то подымал речь? Отличный был, знаете ли, человек -
до революции! И – хороший писатель, кстати, друг Владимира Галактионовича Короленко. И мой бывший знакомый… Но отчего‑то не пошел за революцией, что‑то его отпугнуло! Что? Вот в этом и секрет, никто на это не ответит… Может быть, просто испугался вашего засилия в культуре, кто знает? И Крюков, простите меня, не мог написать «Тихого Дона», как не написали его, скажем, Короленко или Шмелев, или ваш покорный слуга… Все мы дети своего времени, выше носа, как говорится, не прыгнешь! Шолохов – новое имя, новое явление в русской и советской культуре, вам с этим придется согласиться… Ах, вы в душе‑то все это давно поняли, без меня, так сказать, но вам не хочется? Он вам мешает спокойно поедать литературный пирог, вести жизнь саранчи? Тогда, извините покорно, не суйтесь в мир большого искусства, жрите свой незаконно – грабительский пирог молча, ну, хотя бы застенчиво… Паситесь на газетчине или в каком‑нибудь «Огоньке», у Кольцова, – он три должности тащит (в «Огоньке», «Крокодиле» и газетке «За рубежом») и за вами не углядит!
– Папа, ты о чем ворчишь? Пора бы уже и отключиться…
Сын Игорь, молодой инженер, только что закончивший институт и не имеющий, слава Богу, никакого касательства к бывшим пролеткультам и нынешнему РАППу, спокойно вел машину, положив сильные руки на рулевое колесо, называемое теперь почему‑то баранкой, и по временам искоса поглядывал на отца.
К литературным делам он никакого отношения не имел, но знал тем не менее, что отец только что написал большое, раздраженное письмо в ЦК партии, в котором отказывался от всех постов в РАППе и редакции журнала «Октябрь» ввиду невозможности в дальнейшем участвовать во всей этой грязной, беспринципной и по сути антипартийной возне… И раздражение, как видно, все еще не покидало его душу.
– Ху – у… А я разве бормотал? – хмуро спросил старый писатель.
– Разобрать‑то нельзя, но…
– Совсем, значит, старый стал, – повинился Серафимович и сел в машине прямее. – Знаешь, почему‑то снова о Фурманове вспомнил… А стоит о нем подумать, тут же кольнет в душу и память про Толю, То – лю нашего… незабвенного…
Теперь Серафимович уже непритворно сморгнул слезу, потому что вспомнил о безвременной гибели старшего сына, потерявшегося еще в девятнадцатом году, в круговерти гражданской войны, заморенного в каком‑то тифозном бараке…
– Успокойся, отец. Не надо, – сказал Игорь.
– Да. Надо крепиться, – кивнул в ответ Серафимович и стал глядеть сквозь стекло на приближавшийся по правой стороне площади Казанский вокзал.
– Надо настраиваться теперь на отдых, – сказал сын, выключив зажигание напротив дверей с надписью «Зал для пассажиров».
– Надо. Что ж поделаешь… А у тебя‑то время есть ныне?
– Дождемся посадки, конечно, – утвердительно кивнул сын.
Он взял из багажника дорожный чемодан отца, сам Серафимович прихватил лишь сеточку с продуктами на дорогу, которую очень метко окрестили в очередях авоськой, и они переступили порог зала ожиданий.
Переступили и – остановились в нерешительности едва ли не у самого входа, потому что дальше ступить было некуда. Прямо у ног лежали и сидели, скорчившись, какие‑то люди, похожие на нищих или бродяг, и было их так много, что они заполняли весь огромный зал – что называется, под завязку. Некоторые теснились вдоль стен на старых деревянных скамьях со спинками, дремно склонив головы и привалившись друг к другу, а те, кому не хватало скамей, устроились на прохладном по летнему времени полу. Какие‑то старики крестьянского вида горбились на дорожных сундучках и на мягких, туго набитых каким‑то барахлом чувалах. На лестнице, что вела на второй этаж, вдоль мраморных ступеней, лежали, вытянувшись, подростки, очень похожие на беспризорников. Почти не видно было городских чемоданов, а только грубые укладки, чувалы, груды тряпья, немытые, всклокоченные головы, опущенные со странной покорностью то ли в ожидании вокзаль
ного звонка, то ли иерихонских труб перед концом света… В полусумраке почти нельзя было рассмотреть лиц, а только одни сникшие плечи, склоненные в полудреме головы, опущенные руки, бессильные от длительного бездействия в этом странном Ноевом ковчеге посреди столицы…
– Что это? Откуда столько народа? – почти неслышно спросил отец, как бы не доверяя стареющим глазам и придерживаясь за сыновний локоть. – Куда они едут? И давно – так?
– Едут… – с неопределенностью пожал плечами сын. – Наверное, с весны это началось… Недород…
– Да. Точно как в девятнадцатом, когда от Деникина бежали. А теперь ведь уже тридцать второй! И вот… Слушай, может быть, уже и на крышах едут?
– Вряд ли. С крыш теперь милиция гонит.
Старый писатель все смотрел на полуживое лежбище, где не разобрать было осмысленных лиц, и медленно осознавал нечто такое, что приводило в смятение его ум и сердце: «Все это безмолвное скопление массы походит на беженцев гражданской войны… Боже, но ведь никакой войны нет, идет в стране индустриализация, колхозы укрепляются, полным ходом идет строительство Беломорско – Балтийского канала… И вдруг – такое хаотическое движение на железной дороге. Куда едут эти люди?..».
– Здесь пристроиться негде, давай лучше переждем на перроне, – сказал Игорь и потеснил отца к двери.
– Да. Пожалуй, – согласился Серафимович.
Недалеко от выхода они увидели постового милиционера. Серафимович показал милиционеру удостоверение, и тот провел их какими‑то боковыми переходами на перрон. Народу было тут поменьше, да и на путях уже стоял, ожидая посадки, сталинградский поезд.
– Какой у нас вагон? – спросил Игорь.
– Одиннадцатый… – сразу отчего‑то заторопился, доставая из часового кармашка картонный билет с компостерной просечкой, Серафимович. – Я просил плацкартный.
– Далековато все же. Но, я думаю, в Себряково встретят и помогут.
Серафимович вздохнул и медленно побрел за сыном.
Раньше вагоны окрашивались в разный цвет: общие – в красный, второго и первого класса – в зеленый и синий. Теперь все вагоны снаружи были неотличимы, хотя стоимость билетов все же была разная: были места в них общие, то есть «сидячие», и были «для лежания» – с особой плацкартой.
Игорь хотел шагнуть с чемоданом в тамбур одиннадцатого вагона, но в дверях как бы случайно выросла тетка в железнодорожной фуражке с веником в руке и мрачно сказала:
– Погодите‑ка. Не на пожар. Посадки еще не было!
– Потом же будет сутолока, – сказал Игорь, оправдываясь.
– Мало б што!
– Вагон – плацкартный? – на всякий случай осведомился Серафимович, желая в то же время невинным разговором расположить к себе хмурую тетку.
– Комбинированный, – неохотно отмахнулась она. – Плацкартные – в середке, седьмой и восьмой, тюря!
– Позвольте… Но я заказывал плацкартный вагон, как же?
– Мало б што ты заказывал! Теперя и на третьих полках едут вон, не обижаются!
Игорь вместе с чемоданом отступил на шаг и оглянулся на отца. Тот с недоумением посмотрел на номерной знак под вагонной дверью, потом на картонку билета и белый листок плацкарты.
– Все верно, одиннадцатый вагон… – пробормотал он, топорща седые усы. – Но она ведь дважды повторила, что вагон – плацкартный!
– Кто – она? Эвакуаторша?
– Ну да! Такая милая девочка из нашего МАППа, и совсем молоденькая, как библейская Эсфирь! Право, не могла же она ошибиться!
– Может, ей просто всучили в предварительной кассе?
– Да Боже, знает же она все вагоны! Какой – общий, какой – комбинированный, какой – плацкартный!
– Что же теперь… Не бежать же обратно. Полка все же тебе обеспечена, отец…
– Наверное, так. Перебьемся и в комбинированном…
Кондукторша замела сор, прислушалась к их разговору и
снизошла до милости:
– Заходите уж, ладно. Скоро и звонок к посадке.
Сначала вагон был наполнен пассажирами умеренно и по
билетам, но уже за Люберцами вдоль проходов засновали какие‑то мужички с котомками и женщины в застиранных и будто изжеванных платьишках, нечесаные и усталые, – и тех и других от обыкновенного нищенства отличало лишь то, что они не просили милостыни. Это были какие‑то вынужденные странники, ищущие некий Ташкент – город хлебный, и чем дальше на юг, тем их становилось все больше. За Мичуринском и Грязями стали появляться грязные, подпухлые, немощные старики и дети – попрошайки, а в разговорах, доносившихся с нижних полок, чаще других повторялись слова «недород» и «голод»… Иногда можно было увидеть в проходе и какого‑нибудь районного служащего, ужасно пронырливого и быстрого на ногу человечка с портфелем или папкой под мышкой. Казалось, вся голодная Россия колготится в великом бедствии и великом терпении на глазах Серафимовича, и не было никаких сил ни понять этого внезапного бедствия, ни помочь в чем-то этим людям. Туга, как видно, была судьба общая, неделимая, горе без края и конца. Такое горе переносят молча.
Вспоминались стихи Волошина, теперь доживающего век в Крыму:
Заклепаны клокочущие пасти,
В остывших недрах мрак и тишина.
Но сказками и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть, и тот же мрачный гений
В борьбе племен и смене поколений…
«Да нет, пожалуй, – сопротивлялась усталая мысль, – борьбы уже никакой нет, все уже давно положились на милость победителей… Но милости, увы, не будет!..»
Лежа на своей полке и ощущая всем телом бег вагона по рельсам, вслушиваясь в перестук колес, Серафимович пробовал уходить мыслью от всего этого. Вспоминал давнее – раннюю юность свою, Санкт – Петербург, дело мальчиков – студентов: Васи Генералова, Саши Ульянова, Пахомия Андреюшкина, казненных за покушение на жизнь царя… Написанное ими Воззвание к казакам войск – Донского, Кубанского, Уральского, Сибирского, которое распространял среди студентов и в гвардейских полках он, первокурсник. Беглый и разборчивый почерк Саши Ульянова: «Вольное казачество было колыбелью русской свободы. Вы подавали пример всему народу, как следует жить вольному человеку… На какую же сторону вы встанете? Идите с нами вместе выручать Русскую Землю от неволи!..». Господи, как давно это было!
Вспоминал и свою ссылку на мезенский север, затем староказачью провинцию, станицу, своего друга, тоже поднадзорного, студента Гордеева, которого он называл Руфычем… Этот Руфыч с хутора Буерак – Сенюткина и привел к нему однажды своего хуторянина, писаря станичного правления Филю Миронова, чтобы подготовить его к экстернату в гимназии. Как раз до зарезу нужны были деньги, Александр только что вернулся из ссылки и сидел на шее матери, без гроша в кармане.
Миронов… Детская, святая душа, романтик до седых волос, странный, единственный в своем роде всадник – гуманист с душой непорочной и – с окровавленной шашкой над головой. Ни разу не покрививший совестью за всю жизнь! Впрочем, однажды, когда он произносил последнее слово подсудимого в Балашове, где его распинали перед ревтрибуналом за сумасшедший «Саранский мятеж», многие подумали, что он кривит душой, произнося здравицу власти, судившей его, и даже простили по – человечески: дело‑то пахло смертью, и ставка была слишком велика! Но он и тогда был искренен, усмотрев некую свою ошибку в понимании предшествующих событий… Что же говорить, гуманист да еще с шашкой в руке, – для наших ли времен?
Вспомнил и бедного, заеденного чахоткой политкаторжанина Ковалева, комиссара дивизии… Боже мой, ни о ком из них теперь даже и по праздникам не вспоминали, потому что Миронова посчитали авантюристом и «врагом народа», убили в тюрьме, а Ковалева нельзя вспоминать одного, за ним тянулась вся донская плеяда: Подтелков, Кривошлыков, Кузюбердин, Макаров, Автономов, Дорошев, да мало ли кого вспомнишь, когда не рекомендуется вспоминать ни одного! Могила Ковалева в райцентре Фролове цела ли? А ведь был первый революционер на Дону, политкаторжанин, делегат Второго съезда Советов!.. Дорошев, правда, еще жив, работает в Ростове каким‑то начальником по водохозяйству, но и ему при очередной чистке, говорят, пришлось «выправлять справки» на право называться красным партизаном!
Вспомнились и торжества в Москве в 1918 году, первая годовщина Октября, скульптор Коненков, с которым стояли у кремлевской стены, смотрели, как Ленин с лесенки открывал барельеф «Памяти павших», слова реквиема, написанные совсем молодыми, прекрасными мальчиками Сергеями – Есениным и Клычковым… Где они? Что же стряслось с нами, отчего такая злая толкотня и неразбериха повсюду? Отчего такой голод, ведь недорода как будто и не было… Да и можно ли было предполагать что‑либо такое всего два года назад? Писатель ездил на родину тогда, наблюдал необыкновенный подъем сельских партийцев, торжественную встречу горожан – двадцатипятитысячников, ехавших сюда для помощи местному активу… Тогда и начал писать серию очерков для будущей книги «Колхозные поля», в основном захватывая в поле зрения лишь районную верхушку, инициаторов и организаторов, их командировочную жизнь, бессонные ночи. А в народ думал пойти чуть погодя, когда будут первые обнадеживающие итоги «великого перелома»… Но вышло нечто непредвиденное, чего никто и предполагать не мог…
Папка с бумагами и рукописью лежала в чемодане, а чемодан сын Игорь водрузил на третью полку так, чтобы его краешек был виден снизу и можно было прислеживать в дороге. Игорь сказал на прощание с невеселой усмешкой:
– За чемоданом все‑таки присматривай, а то нынче на железной дороге это случается. Шпаны развелось много.
И в самом деле, познание эпохи началось, собственно, с посещения вокзала и этой суточной качки в переполненном, жарком вагоне. Огорчило, насторожило и как бы отняло силы и душевную бодрость. Он лежал на своей полке, на ватной подстилочке, и молча смотрел вверх, вслушиваясь в нечаянные разговоры и беглые реплики из прохода и с нижних полок.
По вагону прошли милиционеры, проверили у кого‑то документы. Разговоры на какое‑то время оборвались, люди затихли. Потом внизу вновь возникла беседа про сельские дела. Старческий голос устало спрашивал кого‑то сидящего рядом:
– А у вас‑то какие беды приключились? На погорельцев смахиваете, милые… Отчего это с места снялись?