355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ротов » И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания » Текст книги (страница 12)
И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:33

Текст книги "И в засуху бессмертники цветут... К 80-летию писателя Анатолия Знаменского. Воспоминания"


Автор книги: Виктор Ротов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Мировой мужик! И в паспорт мой не заглянул. Как не порадоваться?

Уезжал домой я со сложными чувствами, уповая на время. И вдруг недели через две – три получаю письмо из Ленинграда, от секретаря секции прозы Г. Холопова, с которым я уже успел познакомиться и который мне почему‑то симпатизировал.

«Дорогой Анатолий! – писал он. – С «Ленинградским альманахом» песня длинная, до конца года, да и неизвестно, какую часть они смогут взять. А вот тут приехал редактор журнала «На рубеже» А. И. Титов и криком кричит: дать хоть какую‑то прозу на 2–3

номера, нечего у них печатать. Журнал выходит в Петрозаводске, ежемесячник, репутация у него устойчивая. Можем предложить твою рукопись. Я советую тебе принять этот вариант. Телеграфируй согласие».

Еще бы! Я пошел на почту и отбил телеграмму: «Отдайте рукопись в Петрозаводск».

Далее все происходило буквально по часовому регламенту. В далекий, едва оттаявший от долгой зимы Вой – Вож прилетела телеграмма – вызов от редакции неведомого мне журнала «На рубеже», и вот я уже летел едва ли не на крыльях в купейном вагоне «Воркута – Москва» с двумя пересадками: в Вологде и на станции Волхов. Куда‑то на северо – запад, к самому Ладожскому озеру и бывшему Беломорканалу. И близость эта как‑то обнадеживала: все в одной стране живем!..

Здесь сложнее было с паспортом, знакомых обладателей жилья не было, но необходимые 1–2 ночи я надеялся скоротать на вокзальной скамейке, вроде пассажира – транзитника. Но риск был огромный: уже на вторую ночь меня бы засек милиционер…

Приняли меня хорошо – и редактор Алексей Титов, поэт (бывший дивизионный политработник, блокадник из Ленинграда), и председатель Союза писателей Антти Николаевич Тимонен, депутат Верховного Совета и член ЦК партии Карело – Финской ССР. Мягко пожурили меня за «бытовизм» и, не говоря худого слова, тут же положили передо мной на стол ножницы и дали пузырек с клеем: требовалось убрать все те куски, которые так смутили в Ленинграде В. П. Друзина и А. Г. Дементьева. А их было немало.

И я послушно и безропотно обкорнал собственную рукопись. При нынешнем общественном целомудрии это покажется едва ли не святотатством, но просил бы по – человечески учитывать и мое состояние:

1. Нагрудный карман мне прожигал злополучный паспорт с 39–й статьей о паспортизации, и надо было обернуться с пребыванием в «запрещенном» городе хотя бы в двое суток…

2. Важно было, по моему разумению, пройти первую журнальную публикацию, а в отдельной книге можно было еще восстановить наиболее дорогие для меня куски текста.

3. Такая «кастрированная» публикация была на первых порах для меня полезна по месту жительства в Коми АССР, в тресте, дабы не навлекать на себя режимных строгостей от местного отдела МГБ…

Пока я резал ножницами собственную рукопись, вклеивал какие‑то невразумительные связки между главами, подошло время обеда. И тут добродушнейший и маститый А. Н. Тимонен весело посмотрел на озабоченного редактора А. И. Титова и сказал вдруг с заметным финским акцентом:

– Слушай, Олеша, пойтем‑ка пот сут.

Я опять насторожился. Зачем – под суд? Не намекает ли он на то, что рукопись моя чем‑то напоминает «Нью – Йорк тайме»?

Но Титов почему‑то улыбнулся в ответ:

– С удовольствием, Антти Николаевич, пора обедать и гостя заодно покормить. Только надо позвонить Виктору Чехову, пусть он подаст нам экипаж!

Скоро к подъезду двухэтажного деревянного особнячка, где мы находились, подкатила новенькая «Победа» цвета кофе с молоком, а за рулем сидел писатель В. Чехов, имевший уже личную машину и согласившийся с нами отправиться «под суд».

Через некоторое время выяснилось, что в одном из центральных зданий Петрозаводска располагались два совершенно различных заведения: на втором этаже – городской (областной) суд, а в нижнем – обычная столовая, в вечерние часы работающая как ресторан. И скоро мы сидели за столом, заказанным хозяевами на четыре персоны.

Когда уже стемнело и трапеза подходила к концу, все забеспокоились, что позабыли определить меня в гостиницу на ночь. Время для телефонных звонков было уже упущено. И тут добродушный редактор А. И. Титов успокоил присутствующих, а больше

всего меня, испытавшего опять немалое внутреннее напряжение:

– Не беда. Переспит ночь у меня на диване, слава Богу, квартира новая и нетесная.

Судьба вновь спасала меня от предъявления опасного паспорта гостиничному или милицейскому персоналу. А вырезанные места в рукописи я восстановил только через шесть лет в книге, вышедшей уже в канун моей реабилитации…

4.

Особенно ожесточенная борьба среди писателей и так называемых «группировок» с жизненными срывами – до самоубийства – началась во времена так называемой «оттепели», после доклада Никиты Хрущева на XX съезде КПСС. Какие‑то цензурные створы были вроде открыты: стало можно, например, писать про незаконные аресты 1937 года, но почему‑то нельзя было показывать жестокостей коллективизации, ибо в этом был не заинтересован все тот же «гайдаровский» клан Москвы и Питера. Многие из них и их родственников были творцами идеи «ликвидации кулака как класса», были при этом то двадцатипятитысячниками, то начальниками политотделов МТС, тоже карательных органов в деревне. «Комиссары в пыльных шлемах» и их детки – очень обидчивые люди…

Непреодолимые трудности публикования испытывали и писатели – фронтовики, не избывшие в душах трагедии первых месяцев войны, неприкаянности «окруженства» и ужасов плена.

Литература в этот период как бы оживала в тисках и колючей проволоке запретов и с болью, с кровью старалась освободиться, обрести право голоса и сказать об Эпохе сокровенное слово Правды. В этом стремлении реализовалось ее высшее призвание в деле освобождения народа. Увы, слишком много находилось идеологических и литературных надсмотрщиков, так что всякий авторский «бросок» и «прорыв» через запретную черту цензуры получал огласку, а следом за тем и соответствующее внушение – от словесного порицания и угроз до более суровых мер воздействия, не исключающих и отлучения от печатного слова, то есть по сути запрета на профессию.

Мучились буквально все русские писатели, рисковавшие в своих произведениях показывать жизнь такой, какой она была. Довольно известный ныне прозаик П. вспоминает в автобиографическом очерке, помещенном в сборнике «Лауреаты России» (1987 г.):

«Если в «Знамени» с публикацией романа мне отказали по причине сгущения красок, якобы очернения жизни, то рецензент «Нового мира» достаточно понятно заявил, что в романе слишком много оптимизма, что необходимо переделать роман именно в этом направлении – углубить критический элемент и так далее; под мнимой требовательностью скрывалось совсем другое – во ЧТО БЫ ТО НИ СТАЛО ОТБИТЬ ОХОТУ обращаться в журнал «ПОСТОРОННЕМУ АВТОРУ». Одним словом, шла извечная ЛИТЕРАТУРНАЯ БОРЬБА, обусловленная и подогреваемая самыми неожиданными факторами, истинный смысл которой был глубоко скрыт, замаскирован, для большинства недоступен…».

По соображениям клановой неприязни иногда отвергались заведомо высокоталантливые вещи, литературные шедевры. Так, к примеру, получилось с повестью В. Астафьева «Кража», на мой взгляд, вершиной в его творчестве тех лет. С нею он в течение 1963–1965 гг., обошел чуть ли не все московские «толстые» журналы, включая и либеральный «Новый мир», и получил отказ. Высоколобие рецензентов не позволяло сомневаться в том, что они знают более высокую тайну Эпохи, чем приехавший на Высшие литературные курсы откуда‑то с Урала Астафьев. И только войдя в ранг признанного мастера, под крышей правления Союза писателей, большого собственного авторитета, он смог напечатать повесть в заведомо провинциальном журнале «Сибирские огни» в конце

1966 года, а отдельной книгой вслед за тем удалось пробить ее только в 1968 году.

Эпохальную в известном смысле повесть В. Белова «Привычное дело» также не принял к изданию ни один журнал в Москве, и после долгих мытарств, с существенными купюрами, ему удалось напечатать ее в Петрозаводске, в журнале «Север» (бывший «На рубеже»). Такая же судьба постигла и его прекрасный роман «Кануны», в котором по сути никакого идеологического криминала не было, просто с большим художественным мастерством воссоздавалась картина крестьянской доколхозной жизни в вологодской деревне, то есть допускалось «воспевание исконно – патриархальных устоев Руси…», – а это тоже не нравилось интеллигентной публике.

Большие мастера так или иначе, со сбоями, но находили пути к читателю и утверждались в литературе, то обходя стороной негостеприимные столичные редакции, проникая между тем в периферийные, то меняя жанры (как В. Белов в «Вологодских бухтинах»), то прибегая к шолоховской «многослойности» текста, когда за первым, видимым планом повествования скрывался второй, видимый только посвященным, а то и третий, называемый обычно «подтекстом».

Но не всем это удавалось, и зачастую судьба писателя приобретала трагические черты. Показательной в этом смысле была жизнь внешне удачливого В. Шукшина, да и многих других.

Константин Воробьев, талантливый и честный писатель, фронтовик, буквально пошел на литературную амбразуру, желая воссоздать правдивую (и больную для него) картину первых недель и месяцев войны, горечь наших военных неудач из‑за бестолочи в штабах и даже в ГКО, неоправданной гибели многих его товарищей, сверстников. Эта его повесть («Убиты под Москвой») в 1960–1961 гг. обошла многие редакции, побывала во многих руках

– и везде была отвергнута начисто как вещь попросту негативная. Однако в 1963 году А. Т. Твардовский рискнул дать ее в февральском номере «Нового мира», поскольку незадолго до этого «с высочайшего разрешения» опубликовал еще более острую повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».

Увы, критика тут же приняла повесть К. Воробьева как клевету на Советскую Армию, как «искажение правды о войне».

И вершила суд над этой повестью долго и с удовольствием – как пишет в своих мемуарах жена писателя В. Воробьева. «Хула Г. Бровмана (литавторитета тех лет) оказалась роковой: имя К. Воробьева было записано в список тех авторов, кого не велено упоминать в прессе, кому СУЖДЕНО ПЕРЕЖИТЬ ПОГРЕБЕНИЕ СВОЕГО ИМЕНИ ПРИ ЖИЗНИ». «Но, – пишет она, – это рождало и силу сопротивления, обостренное чувство неприятия подлых средств игры и жгучее желание не сдаваться».

На публикацию повести К. Воробьева «Друг мой Момич» (о жестокостях коллективизации и непоправимости человеческих потерь) в 1965 году был заключен договор в «Новом мире», но уже весной 1966–го там же, на редсовете, повесть разгромили до основания за… попытку сказать новое слово о коллективизации как о «пришествии Антихриста». Публикация, естественно, не состоялась.

Ввиду небольшого объема этой вещи писатель включил повесть в сборник своих произведений, принятый к печати в издательстве «Советская Россия». Там ее как бы не заметили и сдали рукопись в типографию. Но идеологический догляд был, видимо, двойной и тройной, так что типографский набор был перехвачен и рассыпан, а редактор книги И. Н. Фомина получила строгий выговор от начальства. К. Воробьев писал ей в то время:

«Пожалуйста, напишите мне подробно, что произошло с книгой… Дело в том, что я не могу представить себе дальнейшую свою судьбу как писателя. Я похож на человека, бегущего под уклон с ножом в спине».

И такое ощущение осталось у него надолго. Чувство тревоги не давало ему покоя, он становился раздражительным, терял силы.

Повесть «…И всему роду твоему» оказалась незаконченной, как и другая его вещь – «Это мы, Господи!..», опубликованная уже посмертно: писатель умер в возрасте 56 лет, надорвав сердце и мозг в неравной борьбе…

Он очень любил поэзию Есенина и однажды сказал о нем

так: «Ведь этот деревенский мальчик сердцем понял то, чего не смогло сделать скопище ученых, писателей и поэтов, и он восстал против грядущей дьявольщины и послал их всех к чертовой матери. Молодец!»

5.

Мне кажется, было бы совершенной ошибкой объяснять зажим талантов и всякой живой мысли в публицистике и литературе только соперничеством дарований: слишком наглядна была некая высшая воля, царящая над служителями муз и почти безропотной массой читателей.

К подобной мысли и подобной «раскладке сил» пришел еще в 70–е годы, не дожидаясь сегодняшнего развала, молодой тогда еще автор Владимир Максимов. Он открыто заявил об этом в своем письме в правление Союза писателей, что было равносильно обращению в КГБ или напрямую в Политбюро ЦК. Он писал:

«Мне не в чем оправдываться перед вами и не о чем сожалеть. Я, сын и внук потомственных пролетариев, сам вышедший из рабочей среды, написал книгу о драматическом финале дела, за которое отдали жизнь мой отец, мой дед и большая часть двух восходящих ко мне фамилий. Эта книга для меня – результат многолетних раздумий над удручающими и уже необратимыми явлениями современности и горчайшего личного опыта.

…Где истоки всего этого, в чем первопричина такого положения вещей? Мне трудно судить, КТО И ПОЧЕМУ ЗАИНТЕРЕСОВАН в том, чтобы загнать болезнь глубоко вовнутрь, но в плачевном исходе такого рода лечения я и не сомневаюсь: последствия не поддаются учету, бедствия – исчислению. Если наше общество не осознает этого сегодня, завтра будет поздно».

И еще, по частности:

«Союз писателей, а в особенности его Московское отделение, постепенно становится безраздельной вотчиной мелких политических мародеров, разъездных литературных торгашей, всех

этих медниковых, пиляров, евтушенок – мелких бесов духовного паразитизма».

А поскольку дело происходило в 70–е годы, была еще у В. Максимова и надежда:

«В конце пути меня согревает уверенность, что на необъятных просторах страны, у новейших электросветильников, керосиновых ламп и коптилок сидят мальчишки, идущие вслед за нами. Сидят, наморща сократовские лбы… И они НЕ ПОЗВОЛЯТ похоронить свое государство, сколько бы ни старались преуспеть в этом духовные гробовщики всех мастей и оттенков».

По сути писатель боролся до самопожертвования за… УЛУЧШЕНИЕ существующего строя, социализма. А вожди, руководящие ходом дел в государстве, – что, не поняли его, что ли? Или… кто‑то им запретил понимать его?

Уход В. Максимова из жизни в 1994 году (после расстрела «Белого дома» в Москве и большого кровопролития) объясним в значительной мере тем, что не только ему, но и многим честным людям тогда показалось, что похороны Отечества уже состоялись. По первому разряду. И все тайное, кстати, стало явным, о чем догадался даже и такой в недавнем прошлом «недогадливый» киносценарист и режиссер, как Ст. Говорухин.

6.

Простодушный читатель может задать недоуменный вопрос: «Зачем же писатели почти добровольно претерпевают такие мучения, почему они бьются головой об стенку, на что нормальный человек вроде бы не должен идти? Почему бы в таком случае не сменить профессию?»

Но, во – первых, подобные же трудности и огорчения испытывают все люди творческого склада – изобретатели, научные работники, даже некоторые чиновники, борющиеся с рутиной… А вообще‑то человеку свойственно желание преодолевать сопротивление материала, и он, как бы попутно, хочет преодолеть

сопротивление среды. Кузнец, искусник, творящий у горна художественную ковань, сто потов прольет ради какой‑то особой завитушки в общем узоре ради того, чтобы выразить свое представление о чем‑то высоком в избранном деле. В бою же люди иной раз идут и на смертельный подвиг. Да и вообще, чего ради пошел на костер протопоп Аввакум?..

Одним словом, дятел стучит на сосне, потому что он дятел; был бы вороной – питался бы падалью. Человек сопротивляется злу и косности (даже организованной), пока он человек, до последних сил.

Кроме того, творческий импульс бывает столь всеобъемлющим, по сути непреодолимым, что сама тема работы ощущается уже как наваждение. От нее не уйдешь.

Как это происходит?

Я как литератор, например, никогда не думал писать о революции и гражданской войне, довольствуясь более доступными мне темами многоликой и волнующей меня современности. Как всякий человек поверхностного знания, я не хотел почему‑то выходить за пределы того, что давалось по истории нашего лихолетья на школьной скамье и общедоступной советской классикой. Да и что другое можно было сказать читателю «в рамках соцреализма» после «Чапаева», «Железного потока», «Разгрома» и бестселлера моих отроческих лет – «Как закалялась сталь»? Я знал, правда, что за пределами этих книг почему‑то осталась больная для меня тема несправедливого отношения властей к казакам, коими по происхождению были мои отец и мать, о чем, в частности, рассказывалось в «Тихом Доне». Но и на этот счет существовала доходчивая агитпроповская версия: большинство казаков, мол, были защитниками царизма, в период революции оказались в рядах белогвардейщины, а поэтому и подвергались всякого рода «усмирениям» и «притеснениям». Все объяснимо и почти бесспорно, а то, что мой отец ни дня не был в белых, не имеет значения – он зато был сыном станичного атамана…

И вдруг мне попала в руки изданная в 1966 году небольшая книжка – исповедь уже довольно известного писателя Ю. Трифонова «Отблеск костра», и в ней я вычитал нечто такое, что перевернуло мне душу.

Оказалось, во – первых, что донское казачество в основной своей массе в 1918 году пошло за Советами (из‑за чего и застрелился атаман Каледин…), а во – вторых, отход многих казаков от политики и последовавшее затем восстание их в районе станиц Еланской, Вешенской и Казанской (все – мои родные места!) были вызваны не только зверствами продотрядов, но прямо‑таки и грубо инспирированы Реввоенсоветом Республики во главе с Л. Д. Троцким, полагавшим, что «красного казачества вообще быть не должно», это противоречит «его идеям» и т. д. В книжке приводилось паническое письмо отца писателя, видного большевика В. А. Трифонова работнику ЦК партии Арону Сольцу в июле 1919 года: «Прочитай мое заявление в ЦК партии и скажи свое мнение: стоит ли его передать Ленину? Если стоит, то устрой так, чтобы оно попало к нему. На юге творились и творятся величайшие безобразия и преступления, о которых нужно во все горло кричать на площадях. При нравах, которые здесь усвоены, мы войны никогда не кончим, а сами очень быстро скончаемся – от истощения. Южный фронт – это детище Троцкого и является плотью от плоти этого бездарнейшего организатора. В руках этих идиотов (по – видимому, Троцкого и членов Донбюро РКП(б), – А. 3.) находится судьба величайшей революции – есть от чего сойти с ума».

Тут даже и не писатель, по – моему, должен был взяться за перо. Потому что о важнейших событиях нашей недавней истории, формировавших, кстати, нас и нашу мораль, оказывается, ничего не знали даже МЫ – люди культуры, учителя, врачи, преподаватели вузов, не говоря уже о полуграмотных «массах», либо вообще ничему не верящих, либо принимающих за чистую монету очередное вранье Агитпропа…

Как‑то по – новому я взглянул и на тот факт, что в самой

партии шла непрестанная борьба между левоэкстремистским течением, сторонниками «перманентной революции», и – прагматиками, государственниками, несмотря на Хаос и Анархию, сохранившими Россию (СССР) в прежних границах и пытавшимися по крайней мере как‑то реализовать выдвинутые временем лозунги социальной справедливости в практике так называемого «социалистического строительства». Совсем не случайным был, оказывается, полуанекдотический эпизод из кинофильма «Чапаев», когда один хитрющий мужичок из уральской деревни вдруг задал на сходе знаменитому начдиву неожиданный «вопрос на засыпку»: «Василий Иванович, вот тут мужики сумневаются, ты – за большевиков аль за коммунистов???».

Как писателю мне впору было проклинать себя за крайнее «нелюбопытство» и то пренебрежение, с которым я относился к событиям революции и гражданской войны до самого последнего момента. В 1958 году умер мой отец, своими глазами видевший все, находившийся даже в самом центре событий того времени…

Да, «пепел Клааса жег мое сердце», и события 1917–1921 годов обступили меня со всех сторон – как судьбоносные для всего народа, для моей семьи и меня лично.

Надо сказать, что мне сразу же повезло в сборе материалов. Живы оказались еще участники тех событий в Волгограде, Ростове и Ленинграде, добившиеся реабилитации бывшего командарма-2, первого инспектора кавалерии РККА Ф. К. Миронова, главного борца с «расказачиванием» на Дону. Документы – до 300 единиц, приложенные к его реабилитационному делу, среди которых обнаружилась и пресловутая «Директива Оргбюро РКП(б) о расказачивании России» за подписью Свердлова, тоже оказались у меня в руках. Но при всем этом было хорошо известно, что на всю эту богатую «тематику» в верхах был наложен запрет. Когда в 1960 году реабилитировали Миронова, то секретарь ЦК по идеологии Ильичев будто бы сказал на специальном совещании: «То, что реабилитировали видного героя гражданской войны, —

хорошо. Но – пожалуйста! – никакой популяризации событий, никакого «копания в грязном белье»! Нечего поднимать старые проблемы!». Тут была заключена великая ложь: упомянутые проблемы не могли «постареть», они еще более обострились!

Помимо ряда ветеранов, я в 1975 году встретился с младшим сыном писателя А. С. Серафимовича, Игорем Александровичем, так как Миронов был близок к его отцу, да и сам писатель должен был занимать определенное место в романе как собкор «Правды» тех лет, активный противник троцкистских подходов к казачеству. И вот когда я стал расспрашивать его об отношениях его отца с писателем Ф. Д. Крюковым, дореволюционным приятелем, но отошедшим после к белому движению, Игорь Александрович усмехнулся:

– А вам зачем – ЭТО?

– Он тоже должен войти в роман как антипод Миронова, сознательный противник большевизма, хотя в молодости они были друзьями. Очень интересная фигура, демократ, близкий к В. Г. Короленко, и вдруг – не просто белогвардеец, а идеолог этого движения на Дону! Это ведь страшно важно для понимания эпохи, провальной глубины проблем!

– Вы, значит, намереваетесь, сударь, одним лбом пробить сразу две стены? Тема Миронова ведь пока закрыта, но и тема Крюкова – тоже! Тут хотя бы одну… как‑нибудь… – Игорь Александрович, как и его отец, был сторонником «пробивания стен», но сомневался в результатах.

Я сказал, что пока пишу роман «в стол», не для публикации, но в твердой надежде, что рано или поздно сама жизнь России и русского общества потребует именно таких откровений, которые ныне грубо запрещаются или затушевываются незаметно. Понадобится и мой роман.

– Н – да… В таком случае желаю успеха, – сказал Игорь Александрович. И подарил мне одну из книг отца с очерками о гражданской войне.

К 1977 году я подошел к завершению второго тома романа с ничего не значащим названием «Золотое оружие Республики» и на фоне общественных мероприятий в связи с приближающейся 60–й годовщиной Октября решил прозондировать возможность публикации хотя бы первого, экспозиционного тома романа, в котором еще только назревали проблемы февраля 1919 года, то есть расказачивания и вешенского восстания казаков. Что касается начальных глав этого тома, то они с преизбытком были насыщены революционной эйфорией того периода, когда от революционных призывов и вседозволенности лезли на стену не только темные солдатско – пролетарские массы, но и сама буржуазия и даже отдельные члены императорской фамилии… Никаких натяжек я тут не допустил, но «спекулятивный элемент» возник сам по себе, и я возлагал на него кое – какие надежды. А поскольку казачий вопрос – это тот же крестьянский вопрос в обостренной форме, то было уместно предложить рукопись в редакцию журнала «Наш современник».

Редактор С. В. Викулов, учившийся со мною на Высших литературных курсах в 1959–1960 годах, был за публикацию, некоторые члены редколлегии – тоже. Но поскольку активными персонажами романа кроме Ф. К. Миронова и Ф. Д. Крюкова были канонизированные фигуры Ленина, Дзержинского, Орджоникидзе, а также Троцкого и Свердлова, то для опубликования требовалась обязательная виза ИМЛ – Института Маркса – Ленина. И тут, как и следовало ожидать, возникла пробуксовка с задним ходом.

Пробный номер у нас не прошел, да и не мог пройти. Говорят, что отделом документов по гражданской войне в ИМЛ заведовал Андрей Свердлов, сын бывшего председателя ВЦИК и автора «Директивы»…

Два года спустя в издательстве «Современник» стали работать знакомые мне люди, вроде бы заинтересованные в публикации моего романа, да и в ЦК КПСС давно не было секретаря по идеологии Л. Ильичева. И я рискнул предложить им для издания

снова первую книгу романа. Увы, литнадсмотрщики и там оказались. Вскоре я получил официальный и довольно неутешительный для меня ответ:

«№ 489 16 февраля 1980 г.

Редакция русской советской прозы внимательно познакомилась с Вашим произведением. По поручению издательства Ваш роман читал рецензент (зам. главного редактора) П. Карелин.

Издательство и рецензент пришли к выводу: поскольку первая книга романа не имеет самостоятельного значения и какой‑либо сюжетной завершенности, печатать ее отдельно, без второй книги, нецелесообразно. Рукопись Вам с рецензией П. Карелина возвращаем».

И соответственно – две подписи: и. о. заведующего редакцией и ст. редактора. Здесь нельзя было не обратить внимания на то, что формулировка отказа была будто бы скопирована с формулировки ИМЛ и что двери к изданию этой моей книги пока прочно закрыты.

Но «пепел Клааса» жег авторское сердце, да и надо было как-то «застолбить» больную для меня тему хотя бы в местной печати. Я стал давать сугубо военные, лишенные политического окраса и какой‑либо идеологической глубины эпизоды в местном альманахе «Кубань», где сам был одним из членов редколлегии.

Первая публикация состоялась в 12–м номере за 1978 год, далее пошли большие фрагменты по пять – шесть печатных листов в год под сменными названиями: «Быть человеком» (пролог романа), «Первые красногвардейцы», «Красные и белые», «На дорогах гражданской» и т. д., и т. п.

Я‑то давал пока, повторяю, те отрывки, где совершенно не затрагивалась тема расказачивания и политического размежевания внутри РКП(б), но тема эта занимала, разумеется, не одного писателя России и как‑то просочилась снова в романе Ю. Трифонова «Старик», напечатанном в журнале «Дружба народов», где под фамилией Мигулина фигурировал снова непокорный командарм Миронов, а рядом с ним – полусумасшедшие неврастеники из Донбюро РКП – правда, тоже с подставными фамилиями.

Осенью 1980 года, отдыхая в Переделкино, под Москвой, я случайно оказался за одним обеденным столом с четой Трифоновых, которые оказались там случайно, у приятелей. Люди эти были, мягко говоря, из другого круга, чем я, и вряд ли вступили бы в какие-либо доверительные разговоры, да еще с первой встречи, но, кроме общей творческой темы о романе «Старик», я предложил еще и своеобразные верительные грамоты – две уникальные фотографии Ф. К. Миронова (1914 и 1919 годов), которых, как оказалось, у Трифоновых не было.

Но ничего утешительного в части возможных публикаций в Москве он сказать не мог. Наоборот, когда я посетовал на все эти сложности, повлекшие, мол, за собою перемены фамилий известных деятелей Донбюро и сдвиги во времени в романе «Старик», Трифонов усмехнулся не без грустинки:

– А вы‑то как об этом собираетесь писать?

– Обыкновенной хроникой. Даже с приложением некоторых важных документов, – сказал я.

– И… когда же думаете публиковаться?

– Да хоть через 50 лет после моей смерти. Вероятно, и тогда эти подробности будут людям интересны и даже необходимы для жизненной ориентации…

Трифонов задумался надолго, потом тяжело вздохнул и сказал с безнадежностью:

– К сожалению, мой друг, вся эта тема с сопутствующими подробностями в верхах ЦК… не будет открыта и через 50 лет. Это – вопросы мировой политики.

Фотографии Трифоновым я, конечно, подарил: у меня они были размножены. На крылечке старого корпуса Переделкино мы тепло распрощались с обещанием обменяться собственными книгами (уже изданными) по почте – тогда это ничего не стоило.

Возвратившись в середине сентября домой, я тут же запечатал только что вышедший у меня в «Советской России» однотомник

повестей и рассказов «Завещанная река» (между прочим, в престижной серии «Русская и советская классика») и отослал в Москву.

С ответом Юрий Валентинович почему‑то задерживался, я напомнил о себе поздравительной открыткой к 7 ноября и получил такое письмо:

«Милый Анатолий Дмитриевич!

Вашу книгу я получил своевременно, в конце сентября, и большое Вам за нее спасибо! Историческую повесть я уже прочел, по-моему – интересно и густо, т. е. содержательно.

Не успев Вам ответить, я уехал в октябре в Пицунду, а после праздников я заболел тяжелым гриппом, думали – воспаление легких. Вот сейчас оклемался – и отвечаю.

Ваши домыслы о наговорах (возможных) – чепуха, но есть еще одна причина моей задержки. Ведь я обещал Вам послать «Старика», а как хватился – книг – mo уже и нет! Но сейчас выходит в «Сов. писателе» новое издание – вместе с «Другой жизнью» – верстку подписал давно, книга выйдет в январе, ее я Вам и пошлю. Не сердитесь!

За фотографии много благодарю! Одну окантовал и повесил в кабинете.

Но особенно поразительная – со Смилгой, со свечкой. Откуда Вы их раздобычи?

Привет Вам и еще раз спасибо!

26. XI. 80. Москва Юрий Трифонов».

Письмо как будто даже не имеет отношения к теме моей статьи, но… привести его следовало по той причине, что оно имеет прямое отношение к нашим судьбам, к нашим метаниям и ожиданиям, к нашей нелегкой и, кажется, в чем‑то опасной работе. А все дело в том, что в начале 1981 года Ю. В. Трифонова пригласили на «небольшое обследование» в клинику, затем положили на «небольшую операцию», и он скончался на операционном столе. В 56 лет, с виду совершенно здоровый человек, переживающий «другую жизнь» с молодой женой.

Да. Ждали мы с женой в январе, потом в феврале 1981 года желанной бандероли из Москвы, а дождались «Литературной газеты» в марте, кажется, с траурными полосами – обрамлениями: безвременно ушел из жизни видный писатель Ю. В. Трифонов, кумир московской интеллигенции, но… к тому же и первооткрыватель запретных тем в литературе…

И я, грешник, подумал, что не все чисто в этом мире и что не случайны все эти совпадения: огромный успех «Старика», масса разговоров о подробностях гражданской войны, намеки на какую‑то «Директиву»… Не захватил ли как‑то краем писателя давний «отблеск костра»?..

И на память пришли некрасовские строки: «Братья писатели! В вашей судьбе что‑то лежит роковое!..».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю