Текст книги "Андрей Тарковский"
Автор книги: Виктор Филимонов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
Арсений Александрович сожалеет о том, что послание получается слишком дидактичным. Но что же делать, если при их застенчивости отцу и сыну легче общаться друг с другом письменно, нежели устно? Трудно сказать, какие последствия имело это письмо в дальнейших отношениях Андрея и его возлюбленной. Марина Арсеньевна полагает, что их отодвинуло в сторону другое – новое увлечение брата.
В 1951 году Андрей оканчивает школу, сдает вступительные экзамены в Институт востоковедения, и его принимают на отделение арабистики. Шаг этот отмечен стихийностью. В автобиографии же, написанной при поступлении во ВГИК (1954), Андрей Тарковский объясняет свой выбор отсутствием жизненного опыта, юношеским легкомыслием и поспешностью. В 1973 году, в Берлине, в одном из интервью он говорит, что покинул институт через полтора года, ужаснувшись своей профессии [45]45
45. Киноведческие записки. 1992. № 4.
[Закрыть].
Для семьи уход Андрея из Института востоковедения был ударом. Сам же он, похоже, чувствовал себя (внешне) вполне комфортно. Встречался с друзьями, стилягами и нестилягами. Гулял по Серпуховке и по «Бродвею» – улице Горького. Ухаживал за девушкой. Марине казалось, что в глубине души он был растерян и не представлял, как сложится его дальнейшая жизнь.
Встревоженная Мария Ивановна круто развернула ситуацию. Она нашла, куда пристроить сына, чтобы вырвать его из «плохой компании». Через знакомых мать договорилась, что Андрея возьмут в геологическую партию, следующую в Восточную Сибирь. И вот 18 апреля 1953 года Андрея оформляют коллектором Люмаканской партии Туруханской экспедиции научно-разведывательного института («Нигризолото»), отправляющейся на поиски алмазов. Партия должна была три месяца провести в тайге в районе реки Курейки. Сын воспринял решение и хлопоты матери спокойно, хотя ей казалось – злится. Она внутренне оправдывала свое решение тем, что одна, без мужчины во главе семьи, не сможет удержать сына от влияния «вонючей Серпуховки». Утром 26 мая Андрей отбыл в указанном направлении.
Мать отправляет сына не из дому, поскольку дома с «благорастворением чувств» нет. Мать отрывает его от себя, поскольку забота о взрослом сыне, находящемся на распутье, становится уже непосильной ношей. Она отпускает его самостоятельно «перетирать» свои «камни». В дорогу Андрей захватил этюдник с палитрой и красками. В экспедиции же помимо основных занятий он вел записи, делал зарисовки сибирских пейзажей, следуя дедовской традиции.
Края, куда направился будущий гениальный режиссер, славны, кроме прочего, были тем, что там когда-то отбывали свой ссыльный срок и революционеры. Бывал в Туруханском крае и Сталин, по словам Юза Алешковского, «разводивший здесь из искры пламя». Коротало свой срок здесь множество разного калибра заключенных, в том числе и политических. А когда после смерти Сталина объявили амнистию, края эти стали попросту опасными. Именно в это время в бассейне Курейки оказался Андрей Тарковский. И у него, между прочим, украли все вещи.
Старший техник-дозиметрист, сотрудник института «Нигризолото» Анатолий Александрович Белкин, учредивший дневник экспедиции, увидел в Андрее щупленького и очень подвижного молодого человека, отличавшегося неординарностью, бесстрашием. Чувствовалась в нем образованность. Кроме того, юноша играл на гитаре. Пел. Однако был замкнут, держал дистанцию.
Инженеру-картографу Ольге Ганчиной, тогда практикантке-геодезистке, Андрей вначале казался легкомысленным, многословным. Слишком большое внимание, на ее взгляд, уделял своей внешности, «считал себя похожим на какого-то французского киноактера». Но более всего девушку возмущала «его стиляжья идеология» [46]46
Ганчина Ольга. Письмо Марине Тарковской // О Тарковском… С. 331.
[Закрыть]. Недостатки свои, как Ольге, Андрей гордо выставлял напоказ, а достоинства, напротив, прятал.
Однако Ольга скоро поняла, что «Андрей не совсем тот точнее, совсем не тот, кем кажется с первого взгляда». Легкомысленный, всегда чуть-чуть рисующийся «стиляга» в поведении был сдержан и даже строг. Никогда не уклонялся от работы, и в трудную минуту на него можно было положиться. Но особенно привлекла Ольгу открытость и сила чувств ее молодого коллеги. Однажды она застала Андрея плачущим. Когда Тарковский выпивал, вспоминает Ганчина, он «иногда впадал в какую-то сильную тоску, садился на берегу над самой водой, и не раз… приходилось выводить его из этого состояния… брать за рукав и уводить подальше от воды» [47]47
Там же. С. 334.
[Закрыть].
Может быть, эта, в своем роде лермонтовско-печоринская, странность, присущая поведению Андрея, и пробудила в Ольге Ганчиной чувства, о которых она писала уже намного позднее его сестре?..
Среди таежной романтики развернулась любовная история. И первым движение навстречу сделал, кажется, Андрей. Что могло привлечь его? Ольга была намного старше и не казалась легкомысленной. Напротив, она была довольно закрытым человеком.
«…Наша с Андреем любовь была очень короткой, очень нежной и очень несчастливой. Мы оба боролись со своим чувством. Андрей был гордый парень, а мой, выражаясь современным языком, рейтинг был очень высоким… Андрей наделял меня всевозможными достоинствами, чаще всего несуществующими. Говорил в отряде, что не встречал человека умнее и порядочнее. Он сказал мне однажды: “Я понимаю, такого, как я, ты полюбить не можешь. Но ты увидишь, я еще стану человеком”. – “Ты и теперь вполне человек”, – ответила я…» [48]48
Там же. С. 338.
[Закрыть]
Ольге казалось, что препятствием в развитии их отношений было «множество всяких комплексов», ее мучивших. Она, например, не могла ни сказать, ни сделать то, чего внутренне страстно желала. Кроме того, заикалась… Поэтому, когда Андрей говорил ей о своей любви, она молчала, сознавая, как обидно для юноши ее молчание. «…Каким-то присущим ему чутьем Андрей угадывал мою ущербность и незащищенность и стремился взять меня под свое крыло. Меня, которая в маршрутах всегда шла впереди него, первой лезла в болота, на скалы, первой переходила вброд речки. Но стоило мне что-то сказать о темноте, Андрей встрепенется: “Не бойся, я с тобой!”…» [49]49
Там же.
[Закрыть]
А может быть, не столько Андрей Ольгу, сколько она опекала его, пока он в этом безотчетно нуждался? Опекала по-матерински. Как любящая женщина и как старший товарищ, так сказать. Под материнскую защиту и потянуло оказавшегося далеко от дома и тосковавшего по привычному укладу жизни Андрея, которому было тогда чуть больше двадцати. Нуждался он в ней, пока были там, в тайге. Недолгий срок.
Из экспедиции первой вернулась она. Несколько раз звонила ему домой. Однажды им удалось поговорить. Но потом вдруг на нее что-то «нашло». Она почувствовала, что больше не позвонит. «Помню, что я не плакала, не рыдала, как случалось со мною раньше, только на душе стало пусто и холодно. Я не сразу поняла, что не смогу разлюбить Андрея. Я надеялась, что время излечит. Но шли годы, и я никуда не могла уйти от этой любви. Так я и прожила жизнь с Андреем в душе и сердце. Чувство неосознанной вины перед ним сопровождало меня всю жизнь, и даже сознание того, что он, по-видимому, быстро разлюбил меня, не освободило меня от этого чувства» [50]50
Там же. С. 339.
[Закрыть].
Вернулся Андрей из «сталинских» мест поздней осенью 1953-го, никого не предупредив ни письмом, ни телеграммой.
Какой след оставили в нем эти несколько месяцев непривычной и, надо сказать, довольно нелегкой жизни? Оправдались ли надежды матери на то, что таежные испытания, повседневный труд пробудят в сыне более серьезное отношение к жизни?
Ольга Ганчина полагает, что Андрей действительно изменился. Жизнь в экспедиции позволила ему более глубоко разобраться в себе, стать взрослее. Если вначале, по ее словам, юношу не очень принимали всерьез, «не уважали», то потом он почувствовал совсем иное к себе отношение. И сам стал гораздо менее суетливым, менее говорливым, исчезла его постоянная настороженность, готовность от кого-то защищаться. Ольга пишет, что здесь свою роль сыграла «могучая и дикая» северная природа. Мы же, в свою очередь, не исключаем, что и отношения юноши с молодой женщиной, ее глубокое заботливое чувство к нему тоже избавляли его от ненужного напряжения в общении с окружающими, позволяли выйти из привычной оборонительной «стойки», которая окажется неизбежной в его уже творческой практике.
Марина Тарковская вспоминает, как брат неожиданно ввалился в дом в прожженной телогрейке, обросший, поскольку признавал только парикмахерскую в московском «Метрополе», с чемоданом горных образцов. Об экспедиции рассказывал мало. Но одну историю охотно делал достоянием окружающих и позднее не раз воспроизводил ее с вариациями. Она стала, может быть, очередной и достаточно весомой в его коллекции мистических событий.
…Как-то он оказался один в глухой тайге. Внезапно поднялся сильный ветер, началась гроза. Он привязал лошадь к дереву, а сам укрылся в охотничьей избушке. В одном углу было навалено сено, и он лег на него, подложив под голову рюкзак. Снаружи выл ветер, порывы дождя обрушивались на избушку, сверкали молнии, гремел гром. Андрей сильно устал и стал задремывать. Вдруг он услышал голос: «Уходи отсюда!» Ему стало не по себе, но он продолжал лежать. Прошло какое–то время, и таинственный голос прозвучал снова: «Уходи отсюда!» Андрей не двинулся с места. Но когда в третий раз голос произнес: «В последний раз тебе говорю, уходи отсюда!» – он схватил рюкзак и выскочил из избушки под проливной дождь. И в тот же миг огромная столетняя лиственница, как спичка, сломавшаяся под порывом ветра, упала наискось на избушку, как раз на тот угол, где только что лежал Андрей. Он вспрыгнул на лошадь и поскакал прочь от этого страшного места…
Сестра почувствовала в этой истории изрядную долю вымысла, а позднее узнала от Ольги Тимофеевны Ганчиной, что случай этот был услышан ими в 1953 году от другого человека, тоже не лишенного фантазии.
Между тем с годами такого рода истории будут занимать все большее место в жизни Андрея Тарковского. А первой из них, как считает Марина Арсеньевна, стала история, рассказанная матерью после ее эвакуационных странствий по деревням.
В один из таких походов она, уставшая, а особенно страдавшая от невозможности закурить (не было спичек), оказалась наконец в хорошо протопленной избе. Войдя, она попросила у хозяйки огонька. Но той, вероятно, не хотелось лезть в печку за углем, и она отказала. Мать опять впряглась в свои санки и двинулась в путь. И уже в дороге в ее сознании возник образ большого пожара и пронеслась мысль: «Сейчас она жалеет уголька, а сколько будет огня!»
Возвращаясь, мать должна была миновать и эту деревню. Но вместо крайней избы, в которую она заходила, увидела лишь остов печи с высокой трубой и обгоревшие бревна…
Ничего не скажешь, сильный образ. Напомним, что он еще ранее осел в подкорке нашего героя, когда он в детстве видел, как горел на хуторе Горчакова сенной сарай. От «Иванова детства» образ уничтожительного огня и его последствий будет в той или иной форме переходить из фильма в фильм сына Марии Ивановны, станет главным символом его «личного Апокалипсиса».
Участие в таежной экспедиции должно было стать, по всем канонам, определяющим испытательным событием в жизни молодого человека, сыграть роль своеобразной инициации, посвящения в самостоятельную, «взрослую» жизнь. Действительно, по возвращении с берегов Курейки возникло «судьбоносное» решение поступать во ВГИК. Мистическая история, привезенная им, даже если она была вымыслом, заняла свое необходимое место в событии инициации, намекая на перст судьбы в жизни Андрея. Переживание смертельной опасности и выход из нее предполагали переход в новую ипостась, требовали откликнуться на глас свыше и принять единственно правильное решение о дальнейшем своем существовании. И он принял такое решение, хотя и не без влияния окружающих его людей. Заметим при этом, что способность откликаться на мистический голос Природы будет высоко ценима Тарковским, будет культивироваться им в собственной творческой (да и жизненной) практике, а статус его героев будет определяться прежде всего этой способностью.
Но что же еще могло подтолкнуть его к режиссерской деятельности? Может быть, тяга к игре на сцене, несомненно, жившая в Андрее, вообще тяга к игре, к режиссерской организации своего жизненного пространства под определенным ценностным углом, что перешло к нему, в известном смысле, от отца? Правда, в творческое преображение своей жизни Арсений Александрович вносил много эксцентрики, по воспоминаниям людей, близко знавших его. Сын был серьезнее. Пространство своего существования он режиссировал на печоринский, образно выражаясь, лад. Поэтому находилось в такой «режиссуре» место и контактам с потусторонним, откуда время от времени выныривал таинственный и влекущий образ небытия, становившийся все более привычным в жизни Андрея.
Кроме того, как нам кажется, к режиссерской деятельности Тарковского, как и его будущего единомышленника Андрея Кончаловского, может быть и не вполне осознанно, влекло стремление реализовать накопленный духовный опыт. Эти двое среди их соучеников по ВГИКу отличались прочными контактами с высокой культурной традицией, чувствовали себя в ней своими, хорошо ориентируясь и в изобразительных искусствах, и в музыке, и в литературе. Такая «многостаночность» уже сама по себе тяготела к области режиссуры, именно кинорежиссуры, имеющей дело с творческой организацией жизненного пространства как пространства культуры.
«Эта мигрирующая пауза…». ВГИК. 1954-1956
…Они помолчали. Джордж достал полотенце и вытер стойку.
– Что он такое сделал, как ты думаешь?
– Нарушил какой-нибудь уговор. У них за это убивают.
– Уеду я из этого города, – сказал Ник.
– Да, – сказал Джордж. – Хорошо бы отсюда уехать.
– Из головы не выходит, как он там лежит в комнате и знает, что ему крышка. Даже подумать страшно.
– А ты не думай, – сказал Джордж.
Э. Хемингуэй. Убийцы
О ВГИКе будущий режиссер узнал еще до таежных испытаний, зимой 1953 года, от Дмитрия Родичева, который уже был студентом режиссерского факультета и учился в мастерской Льва Кулешова.
1949 год. Мария Ивановна сняла дачу в подмосковном Кратове, по соседству с семьей заместителя министра легкой промышленности С. Д. Родичева. Сергей Дмитриевич дружил с В. Е. Павловым, оператором возглавлявшего «Мосфильм» кинорежиссера Ивана Пырьева, сын которого Эрик, кстати говоря, тоже был учеником школы в Стремянном переулке. Совет В. Павлова, вероятно, и подтолкнул молодого Родичева к поступлению во ВГИК. До этого он учился на филфаке заочного отделения Московского университета.
Подростком Дима заболел костным туберкулезом и несколько лет пролежал в гипсе. Андрей и Марина часто бывали у Родичевых в их квартире на Таганке. С Димой и его сестрой Любой Андрей дружил.
Родичев, по воспоминаниям Марины Арсеньевны, знал об актерском увлечении Андрея, видел его образовательный уровень и посоветовал поступать на режиссерский факультет. По рекомендации Димы Андрей уже весной 1954 года принимает участие во вгиковских учебных съемках в качестве актера. Этой же весной он уволился из «Нигризолота» и начал собирать документы для поступления во ВГИК.
В качестве творческой работы Тарковский предъявил рецензию на советско-албанский фильм С. Юткевича «Великий воин Албании Скандербег» (1954). В киноведческом дебюте будущего режиссера критик Майя Туровская увидела «зрелость, может быть неосознанную, выработанность взгляда на кино» [51]51
51. Туровская М. 7 1/2, или Фильмы Андрея Тарковского. М.: Искусство 1991. С. 23.
[Закрыть]. Действительно, кроме резко критической оценки «напыщенного и бутафорского» фильма Юткевича есть в этом сочинении и заявка на собственное понимание специфики киноискусства. К тому же в оценке картины Юткевича, уже классика отечественного кино, скрыто присутствует отрицание не просто «предшествующего монументального стиля» официального советского кинематографа, но и в целом отечественной кинотрадиции, о чем еще будет речь впереди.
…Арсений Александрович близко к сердцу принял решение сына. Отец обратился к писателю, литературоведу, критику В. Б. Шкловскому и киноведу Р. Н. Юреневу, от которых набиравший курс М. И. Ромм и узнал, что к нему будет поступать сын поэта Тарковского. Между тем Андрей серьезно готовился и потому сдал все экзамены на «отлично», лишь за сочинение получив «посредственно».
Что же это было за время – середина 1950-х? Впереди – XX съезд КПСС. Разоблачение культа личности Сталина. Оттепель. Взлет отечественного кино, куда прибыл мощный отрад молодых одаренных режиссеров, часть из которых прошла войну. По воспоминаниям младшего современника Тарковского и его вгиковского приятеля Андрея Кончаловского, которого к занятиям кино подвиг фильм Михаила Калатозова «Летят журавли» (1957), «время было хорошее». К концу 1950-х уже появились главные, открывшие «оттепель» наши картины. В 1954-м же, когда поступал Тарковский, все только зачиналось…
ВГИК второй половины 1950-х и начала 1960-х воспринимался как оазис «оттепельных» настроений и притязаний. Таким он предстает, например, в рассказах известного кинокритика Ирины Шиловой. Она окончила Институт кинематографии годом позднее Тарковского. Для нее пора учебы была временем «чистого счастья», когда заряженные воздухом возрождающегося киноискусства молодые вгиковцы не политикой интересовались, но возможностью прикосновения к культуре, к искусству, наслаждаясь блаженством живых, дружеских отношений, радостью общения и сладостью учения. Хотелось все узнать и оценить самим, доверяя лишь немногим из старших и немногим из избранных сверстников. Сама атмосфера института требовала обретения собственного «я»: своей позиции, своих оценок, своих суждений, только индивидуальное, творческое заслуживало и вызывало интерес. Им казалось, что они становились «людьми диалога». Рождалась особого рода «устная традиция», почти не влиявшая на написание обязательных курсовых работ. Учение в институте и учение в жизни разъединились, причем второе было, несомненно, первостепеннее.
Студенческое сообщество тяготилось простотой.
Изменился ли и насколько круг общения Андрея Тарковского в содержательном, духовном смысле? Конечно, улица отошла в прошлое, хотя многие из тех, кто близко знал в институтские годы Андрея, вспоминают, что опыт этот время от времени пригождался молодому человеку. Собственно, Тарковский никогда и не был, в полном смысле, уличным мальчишкой. В юные годы его часто, как мы видели, окружали друзья с заметно развитыми духовными интересами.
ВГИК, по определению, должен был в концентрированию выражении предоставить необходимую для формирования Андрея среду. Произошло ли это? Что касается тех, кто поступил на курс Ромма в 1954 году, то из двадцати восьми человек «советских» было выпушено тринадцать. Были среди них безусловно одаренные люди, оставшиеся в отечественной режиссуре и потом: тот же Александр Гордон, Александр Митта, Юлий Файт. Но по уровню и значимости для отечественном кино рядом с Тарковским можно было поставить, пожалуй, только Шукшина. Легендой курса остался чрезвычайно, воспоминаниям, талантливый Владимир Китайский, еще в 1961 году неожиданно покончивший с собой.
Наиболее близким Тарковскому был до определенного времени Александр Гордон. Когда Андрей оказался в окружении, условно говоря, «молодых гениев», действительно соответствовавших уровню его амбиций, отношения с Гордоном уже не выходили за рамки родственно-приятельских. В разное время в упомянутый круг входили режиссер Андрей Кончаловский, поэт и сценарист Геннадий Шпаликов, актер Евгений Урбанский, режиссер Андрей Смирнов, оператор Георгий Рерберг, композитор Вячеслав Овчинников, художники Михаил Ромадин, Александр Боим, Николай Двигубский…
В этой среде формировалось свое, оригинальное понимание кино как искусства, о чем мы будем говорить ниже. Естественно, что и оттепельная мера свободы, воспринятая будущим авангардом отечественного кино, сыграла свою роль. Полученную свободу осваивали на фоне имеющегося советского опыта. Когда в начале 1990-х у бывшего вгиковца режиссера и актера Андрея Смирнова спросили, нет ли у него чувства, что перестройка повторила все, что переживалось в эпоху оттепели, он ответил: «Не нужно строить иллюзий. Вся “оттепель” строилась на глубоко коммунистической основе. Все, кроме Солженицына, кто в “оттепели” участвовали, обязательно расшаркивались: “Мы за коммунизм с человеческим лицом”»…
А. Смирнов, по его словам, не знал тогда той меры свободы, которую ощутил на рубеже 1990-х. Не успели закончить ВГИК, как «гайки стали закручиваться». Отрезвляющим комментарием к оттепельной эйфории, овладевшей вгиковцами к концу 1950-х – началу 1960-х, стало событие, всплывшее в 1990-х в воспоминаниях кинокритика Виктора Демина, окончившего ВГИК почти одновременно с Тарковским.
Талантливые ребята, учившиеся на сценаристов, решили сочинить «капустник» – пародию на революционную пьесу или фильм, что-то среднее между Треневым, Вишневским и Погодиным. Текст создавался импровизационно, тут же, перед магнитофоном… Мнимая радиопьеса называлась «Заря восходит как надо», и главные сцены, разумеется, были в Смольном. Посмеялись. А потом спохватились и запись стерли. Некоторые позднее считали, что из-за этого и разыгрался весь скандал. Начальство заподозрило криминал, которого не было. Шестеро «зачинщиков» были исключены из комсомола и из института… Один из них, объявленный главарем, очень скоро «загремел в психушку».
Советский образ жизни приучил к «общественной» и отлучил от частной жизни. Взывание к государству было почти подсознательной формой защиты и… нападения. После того как обнаружилось, что история с «капустником» стала официальным достоянием, начались поиски «стукачей». Их, конечно, находили и осуждали с революционным максимализмом, присущим молодым оттепельной эпохи.
Максимализм этот вообще был отличительной чертой мировидения той поры. Александр Гордон пишет о нетерпимости своих ровесников в оценках кино середины 1950-х. Корни нетерпимости он видит в изобилии официального, лакировочного вранья, заполнявшего в известные годы эфир, экран, театральные постановки, литературу.
«Выступление Н. С. Хрущева на XX съезде партии ошарашило, сбило с толку всю страну, хотя очень многим, особенно наверху, было не по нраву разоблачение культа Сталина. А вскоре обстановка осложнилась венгерскими событиями осени 1956 года. В Будапеште лилась кровь, и во многих вузах трепыхнули стихийные митинги. Во ВГИКе тоже – в актовом зале два дня шли дебаты. На сцене защищали ввод советских танков в Будапешт, а из зала кричали “Позор!”, раздавались требования перемен. А к переменам никто не был готов…
День за днем разгорались споры и дискуссии. Как-то обсуждался новый роман В. Дудинцева “Не хлебом единым”, в котором была сделана попытка рассказать правду о времени. Меня поразило то, что ярым противником романа оказался оператор Анатолий Дмитриевич Головня, один из создателей революционного кино двадцатых годов…
Горячились не все. Тарковский и Шукшин не участвовали в этих шумных словесных боях. Не потому что это их не волновало. Просто Шукшина никакими силами нельзя было затащить на трибуну, он был не говорун. Тарковский же кипел и негодовал и был готов выступить “в защиту обновления”, но быстро глушил свои эмоции: происходящая говорильня была бестолково бездарна» [52]52
Гордон А. В. Не утоливший жажды: об Андрее Тарковском. М.: Вагриус, 2007. С. 44-45.
[Закрыть].
Тарковский, при всей своей азартности, был далек от публичных прений по поводу крупных общественно-политических событий – и в институте, и позднее. Не то чтобы он их вовсе не замечал или не имел своей точки зрения на происходящее, но его больше занимало то, чему он отдавался целиком.
А уже тогда это было все-таки творчество. Возьмем на себя смелость сказать, что за пределами того, что было связано с его кинематографической деятельностью, с работой над фильмами, жизнь его не была так уж богата событиями. Точнее бы сказать, событие жизни поглощалось событием творчества. Поэтому он имел абсолютное основание рассматривать всякий свой творческий акт не только как художественный, но и как жизнеполагающий, этический поступок.
Тут нам следует обратиться к личности М. И. Ромма и той роли, которую он сыграл в становлении своих учеников, в том числе и Тарковского. С первых дней учебы курс увидел перед собой 53-летнего, легкого в движениях, с острым, живым и внимательным взглядом человека. За плечами мастера были идеологически строго ориентированные картины второй половины 1940-х («Человек № 217», «Секретная миссия», «Русский вопрос»). Ни они, ни поставленное позднее «Убийство на улице Данте» (1956) не могли быть близкими Тарковскому. Но и для Ромма последний фильм стал рубежным. После него наступил период суровой переоценки собственных позиций, несколько лет творческого молчания, прежде чем появились «Девять дней одного года» (1962).
Ромм имел привычку звать на съемки своих картин и студентов. После окончания первого курса новый набор был приглашен принять участие и в «Убийстве». Откликнулись только Гордон и кто-то еще из курса. Андрей уехал в Ладыжино, под Тарусу. Мать, помня о туберкулезе сына, старалась отправлять его поближе к природе.
Когда работа над фильмом была завершена, Ромм показал ее своему курсу. Многим фильм не понравился. Картину беспощадно раскритиковали. Тон задавал как раз Тарковский, «резко обрушившись на нелепые театральные костюмы французских крестьян, на недостоверные, чистенькие декорации павильона, на фальшивые диалоги» [53]53
Там же. С. 49.
[Закрыть].
Между «Убийством на улице Данте» и выходом на экраны «Девяти дней одного года» пролегло довольно долгое время неестественного для успешного мастера такого уровня, как Ромм, простоя. За это время Андрей Тарковский успевает поставить дипломную короткометражку «Каток и скрипка», закончить ВГИК и потрясти мировую общественность «Ивановым детством», явившимся на свет едва ли не одновременно с роммовскими «Девятью днями».
Сегодня и то и другое – символы оттепельных преображений в искусстве и классика отечественного кино.
В том же 1962 году, когда на экраны вышел фильм «Девять дней одного года», появилась публичная исповедь-покаяние Ромма «Размышления у подъезда кинотеатра». Живой классик во всеуслышание объявил о тех клятвах, которые произнес для себя в минуты трудных размышлений и горьких сомнений, подсказанных временем социально-политических, культурных превращений. Но пафос, явившийся в финале исповеди, вполне отвечал уходящей эпохе, которая и воспитывала по-своему этого удивительного человека: «В конце концов, я советский человек, и все, что я думаю, – это мысли советского человека, и вся система моих чувств – это система чувств, воспитанная Советской властью…» [54]54
Ромм М. Беседы о кино. М.: Искусство, 1964.
[Закрыть]
Естественное, казалось бы, решение оставаться в творчестве самим собой нелегко далось маститому режиссеру как раз в силу того, что он воспринял «советское воспитание». Но теперь это были клятвы художника, внутренними требованиями его творчества продиктованные. Под ними мог бы подписаться любой из его наиболее одаренных учеников. Однако новый отряд кинематографистов, особенно таких как Тарковский, свято верящих в собственную призванность, будто не замечает подобных превращений, не находит и не ищет учителей в профессии среди старшего поколения.
Мы, например, не знаем, как Андрей Арсеньевич воспринял трудное превращение своего учителя, воплощенное в ленте «Девять дней одного года». Может быть, собственная, в каком-то смысле неожиданно оглушительная творческая победа заслонила для Тарковского плодотворный поворот в кинематографе Михаила Ильича? Прямых откликов ученика на фильм учителя мы не находим. Хотя пафос картины, откликнувшийся в трагедийном образе ее героя ученого Гусева, должен был быть внятен Андрею, если хотите, даже с точки зрения собственного жизнестроительства.
Свое отношение к учителю Андрей мог бы высказать публично после смерти М. И. Ромма в ноябре 1971 года. Он хотел это сделать, подготовив прощальную речь. Но слово произнесено не было. А речь осталась архивным достояния потомков. Вот фрагмент:
«Нет больше с нами Ромма…
…Ученики какого иного Мастера могли бы свидетельствовать о том, что учитель делится с ними самым сокровенным.
Не замыслами, нет! Не успехами и победами! Нет!
Мы понимаем – на это всегда готова прежде всего бездарность.
Ромм делится с нами сомнениями, неудачами.
Разве мы это забудем? Он никогда не боялся говорить правду о себе.
Итем не менее был неуязвим, ибо был полон чувства собственного достоинства…
…В этом мире, пораженном энтропией совести и человеческого достоинства, мы испытываем чувство вины перед ушедшим. Потому что мы были бездушными и эгоистичными. А он каждый день, каждый час – фактом своего существования бессознательно старался вдохнуть в нас это чувство, которое делает нас свободными – чувство собственного достоинства.
Поэтому он умер.
Протайте, дорогой Михаил Ильич!
И если в нас теплятся еще остатки достоинства и совести, мы постараемся, чтобы они не угасли.
Во имя Вас».
В проникновенности этой непроизнесенной речи много от лично переживаемого из-за конфронтации с окружающей реальностью. Здесь слышится прямое обвинение в адрес бездарностей, покушающихся на достоинство художника – не только Ромма, но и автора речи. Катастрофу противостояния ученика и среды его обитания учитель предугадывал. В разгар гонений на Тарковского Ромм говорил известному кинокритику Семену Чертоку: «Тарковский и Михалков-Кончаловский – два моих самых способных ученика. Но между ними есть разница. У Михалкова-Кончаловского все шансы стать великим режиссером, а у Тарковского – гением. У Тарковского тоньше кожа, он ранимее. У Кончаловского железные челюсти, и с ним совпадать труднее. Его они доведут до какой-нибудь болезни – язвы желудка или чего-то в этом роде. А Тарковский не выдержит – его они доконают» [55]55
Черток С. (Иерусалим). Три встречи с Андреем Тарковским // Русская мысль. 1994. № 4047. 6—12 октября.
[Закрыть].
Если это слова большого художника, то прежде всего художника-педагога, психолога в самом своем существе. А как педагог Ромм был совершенен. Его педагогическое кредо состояло в том, чтобы не насиловать ни жизнь в ее непредсказуемом течении и воздействии на молодых художников, ни их самих, давая их талантам как можно больший разворот для самовоплощения.
Свои педагогические принципы Ромм пояснял так. Собирается мастерская в пятнадцать человек студентов, из которых выходят режиссеры. Если в мастерской окажутся два-три очень талантливых человека, мастерская в порядке. Он может сам и не учить. Они будут друг друга учить и учиться. Группа наиболее сильных студентов формирует направление мастерской, ее систему мышления. И общий уровень мастерской необыкновенно повышается. Все это «вопрос подбора людей, совершенно какая-то неощутимая вещь, особенно в кинематографе, потому что каждый режиссер понемножку и актер, и художник, и музыкант, и писатель очень часто» [56]56
Ромм М. Устные рассказы. М.: Киноцентр, 1989. С. 14.
[Закрыть].