Текст книги "13 черных кошек и другие истории"
Автор книги: Виктор Астафьев
Соавторы: Лев Давыдычев,Алексей Домнин,Олег Селянкин,Евгений Баранов,Семен Шмерлинг,Александр Граевский,Николай Чикуров,Ирина Фукалова,Владимир Воробьёв,Ю. Серебренников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Вл. Черненко
Страх
Рассказ
Трус ли я? Не знаю. Но сердце мое колотилось отчаянно. И вот я стоял в темноте и, затаив дыхание, прислушивался. Я слушал до боли в ушах. Зенитки перестали бить, наступило затишье. Только по железным крышам соседних домов время от времени брякали осколки. После беспрестанного грохота эта тишина давила на уши.
Тик-так… тик-так… тик-так…
Когда я услышал это тиканье? И почему оно здесь? Вчера его не было. Оно остановило меня. Только что я пробирался на свой пост, к слуховому окну. Согнувшись, чтобы не задеть жестяную крышу, я шел по чердаку в темноте. Внезапно, словно по команде, зенитки смолкли. Исчезли вспышки и всполохи, они погасли, словно прожекторные лучи окунулись в воду. Наступила тишина. Звенящая тишина. Грохотанье замерло, утихло, отзвенело, и на земле стало совсем тихо, так тихо, будто на свете и не было войны. И только:
Тик-так… тик-так…
Все громче и громче. По мере того как отмирал и отлетал грохот, тиканье становилось явственней.
Левой рукой я ухватился за мохнатую от пыли балку. В темноте она была такая теплая и родная. Она еще хранила тепло августовского солнца и света. Она была твердая и прочная. Как на земле. За нее хорошо было держаться. Под рукой что-то действительно основательное, твердое и прочное.
Тик-так… тик-так…
Я наверняка знал, что на чердаке, кроме меня, никого не могло – быть. Это – мой пост. Я напрягал зрение, стараясь что-либо разглядеть в темноте. В глазах роились зеленые и оранжевые разводы. Ничего. Никого. Только: тик-так…
– Кто там? – крикнул я.
Быть может, я крикнул. Нет, я не смог крикнуть. Своего хриплого голоса я не узнал.
Никто не отозвался. Только по-прежнему неуклонно и бесперебойно раздавалось равномерное металлическое тиканье. Оно не усиливалось и не утихало. Оно раздавалось монотонно и бесстрастно.
Вы знаете, что такое – смотреть в темноту? В то место, где ничего не видно? Туда, откуда каждый миг прямо в лицо может брякнуть удар… или крик… или ослепительная вспышка… или не знаю что…
Мне казалось, что я слышу дыхание там, впереди, в кромешной тьме. Кто-то дышал там. И, наверно, прислушивался к моему дыханию.
Или у меня шумело в ушах?
Я судорожно сглотнул слюну – и это получилось так громко, что – было слышно на всем чердаке.
Я спросил – на этот раз шепотом:
– Кто там?
И вдруг заметил, что правая моя нога так и застыла, приподнятая. Сейчас она сама, непроизвольно, опустилась на мягкий настил из песка и кирпичной пыли.
В руке у меня были только клещи для зажигалок. И больше ничего. Да перочинный ножик в кармане.
И опять никто не отозвался мне.
Тик-так…
Тот, у кого стучали часы, слышал мое дыхание и то, как гулко, на весь чердак, колотилось у меня сердце. Он слышал, но стоял и выжидал. И от этого было еще страшнее.
Мерзкое, липкое, мохнатое чувство страха! Страх прошелся по моей спине. Страх был холодный. Он прошелся по спине, щекотнул лопатки, взобрался до воротника, а потом неведомым путем обвеял лоб, скользнул вниз по груди и спрятался неспокойным колючим шаром в животе. И затем оттуда еще раз прошелся по всему моему скрюченному телу.
И еще раз – не я, а кто-то другой во мне, – нашел силу прохрипеть в темноту:
– Кто там?
Заработали зенитки. Дом задрожал. Где-то звякнуло стекло. Замерцало впереди слуховое окно – это воткнулись в фиолетовое небо голубые стрелы прожекторов. Глухо раскололся вдали залп дальнобойных зениток, и в вышине с прерывистым шорохом и таинственным переливом промчались новые снаряды.
Это было обычное. Я облизнул пересохшие губы. В трепетном отсвете заколыхались темный нависший скат крыши и мрачные переплетения балок. Конечно же, впереди никого, совсем никого не было.
Но тиканье осталось. Тик-так. Грохотали зенитки. Тик-так. Проносились снаряды и летели осколки. Тик-так. Я слышал это тиканье. Теперь я слышал. Даже, наверное, не слышал, а чувствовал. Оно, тиканье, было, черт его побери!
И – внезапная мысль: это тикала адская машина. Это она тикала. Или – бомба замедленного действия. Все еще держась за бархатистую балку, я наклонился – тиканье стало слышнее. Я знал их, эти адские машины: в свои четырнадцать лет я немало прочел завлекательных книжек. Адские машины подсовывают диверсанты и шпионы. Сейчас, в военное время, они, говорят, кишмя кишат на улицах. Один из них пробрался сюда. Кончится воздушная тревога, настанет утро, все вернутся из бомбоубежища домой, и в это время часовой механизм надавит взрыватель, сработает детонатор – взрыв! – и весь наш дом полетит вверх тормашками. А может, механизм сработает не утром, а через час? А может, через пять минут?
Тик-так…
А если через секунду?
И опять под рубашкой завозилось пузыристое и лохматое. Бежать. С чердака. Подальше. Нельзя здесь оставаться. Может, она и в самом деле взорвется через секунду.
А пост?
Тик-так…
Уйди. С тебя спросу мало. И никто не узнает. Да и дом только трехэтажный. И в нем сейчас никого нет. Он пуст. Все в бомбоубежище. Все там спрятались. Спасаются. Уйди. Убеги. Подальше. Дальше, как можно дальше. Вообще.
Я оторвал руку от балки. Я не сразу оторвал руку от балки. Рука была тяжелая. Она не хотела отпускать прочное и теплое дерево. Я оторвал руку от балки и опустился на четвереньки. Вместо того, чтобы броситься. к лестнице, я пополз по направлению к тик-так. Надо сначала найти это. Я полз, всхлипывая, и обшаривал земляной настил. Найти это, выбросить, а потом бежать, бежать без оглядки. Я не знал, не задумывался над тем, как выбросить и куда выбросить. Надо было найти. Я полз и шарил руками. Под руки попадались обломки кирпичей, комья земли, шершавые, ржавые отрезки железных труб. Тиканье становилось все явственней.
И вдруг – удар. Огненные круги. Это я ударился головой о балку. Я пощупал ее, а потом лоб. Взбухла шишка. Наплевать. Зарастет. Секунда – когда она грянет?
Тик-так…
Бомба здесь, под руками. Тиканье тоже под руками. Оно здесь. Оно под руками.
Руки мои шарят по луже. Они обшаривают большую лужу, они поднимаются кверху и нащупывают ребристый пожарный шланг и холодный медный наконечник. И с наконечника капает вода. Кап-кап… тик-так…
Руки мои и ноги сразу ослабли и задрожали. И весь я обмяк. Подбородок, грудь, живот прикоснулись к мягкому настилу. От настила пахло жженым кирпичом и пылью.
Это пожарные провели сюда шланг. Кип-кап. А почему они не могли закрутить его плотнее? Кип-кап…
Руки раскинулись. Теперь им незачем было ощупывать обломки. Они распрямились. В них не было сил. Но пальцы все еще непроизвольно шевелились.
Я плакал. Я лежал в кромешной тьме и плакал. Я лежал на мягкой кирпичной пыли, сжимал пальцами мокрый песок – и плакал. И улыбался. Потом началась икота.
Я икал, улыбался и плакал. Улыбка раздвигала мой рот. Я ничего не мог с нею поделать. Это была глупая улыбка. Я глупо икал. И ничего не мог поделать с собой.
Где-то там, наверху, высоко над крышей летели самолеты, они бросали зажигательные бомбы и фугаски и осветительные ракеты, они выли воинственно и нудно и каждую минуту могли сбросить бомбу на меня, но мне было все это уже не страшно. Самое страшное уже прошло.
От настила пахло пылью, жженым кирпичом и еще чем-то… не знаю чем… Как хорошо чувствовать себя сильным!
А. Решетов
Осень
Осень кроткой была, что зорюшка,
Работящей была, что Золушка.
На покое она не сидела:
Окна мыла, пряжу пряла.
Как-то платье поярче надела,
Да смутилась и сразу сняла.
И исчезла студеною ночью.
Где она? Зимний день – молчок…
Лишь лежит на снегу листочек,
Как потерянный башмачок…
Стужа
Настали дни суровые,
И спрятаться спешат
Под шали под пуховые
Сережки на ушах.
В лесу озябла клюквинка,
Меж кочек лед блестит,
И пар идет из клювика,
Когда снегирь свистит.
В. Астафьев
Конь с розовой гривой
Рассказ
Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела сходить с ними.
– Наберешь туесок. Я повезу свои ягоды на продажу, твои тоже продам и куплю тебе пряник.
– Конем, баба?
– Конем, конем.
Пряник конем! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые.
Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник – совсем другое дело. Пряник можно засунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса – потерял! – хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться, что тут он, конь-огонь!
С таким конем сразу почету столько, внимания! Ребята левонтьевские вокруг тебя и так и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня или лизнуть его.
Когда даешь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцем то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Санька или Танька так цапнет, что останутся от коня хвост да грива.
Левонтий, сосед наш, работал на бадогах. Бадогами у нас зовут длинные дрова для известковых печей. Левонтий заготавливал лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив деревни по другую сторону Енисея.
Один раз в десять дней, а может и в пятнадцать, – я точно не помню – Левонтий получал деньги, и тогда в доме его, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой.
Какая-то неспокойность, лихорадка охватывала тогда не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Еще рано утром к бабушке забегала Левонтьиха, тетка Василиса, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.
– Кума! – испуганно-радостным голосом восклицала она. – Долг-о-от я принесла! – И тут же кидалась прочь из избы, взметнув юбкою вихрь.
– Да стой ты, чумовая! – окликала ее бабушка. – Сосчитать ведь надо!
Тетка Василиса покорно возвращалась, и пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.
Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из запасу на черный день бабушка Левонтьихе не давала, потому как весь этот запас, кажется, состоял из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Левонтьиха умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку. Бабушка напускалась на Левонтьиху со всей суровостью:
– Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! Мне рупь! Другому рупь! Это что ж получается?!
Но Левонтьиха опять делала юбкой вихрь и укатывалась:
– Передала ведь!
Бабушка долго еще поносила Левонтьиху, самого Левонтия, била себя руками по бедрам, плевалась. Я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.
Стоял он сам собою на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами – ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.
Весною, поковыряв маленько землю на огороде вокруг дома, левонтьевские возводили изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой все это постепенно исчезало в утробе русской печи, раскорячившейся посреди избы Левонтия.
Танька левонтьевская так говаривала по этому поводу, шумя беззубым ртом:
– Зато как тятька шурунет нас – бегишь и не запнешша.
Сам Левонтий в теплые вечера выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной старинной медной пуговице с двумя орлами, и в бязевой рубахе, вовсе без пуговиц. Садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, курил, смотрел, и если моя бабушка корила его в окошко за безделье, перечисляла работу, которую он должен был, по ее разумению, сделать в доме и вокруг дома, Левонтий только благодушно почесывался.
– Я, Петровна, слободу люблю! – И обводил рукою вокруг себя: – Хорошо! Ништо глаз не угнетает!
Левонтий любил меня, жалел. Главная цель моей жизни была прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки наперед.
– Нечего куски выглядывать! – гремит она. – Нечего этих пролетарьев объедать, у них у самих…
Но если мне удастся ушмыгнуть из дому и попасть к Левонтьевым, тут уж всё, тут уж я окружен бываю радостным вниманием, тут мне уже праздник.
– Выдь отсюда! – строго приказывал пьяненький Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. И, пока кто-либо из них неохотно вылезал из-за стола, пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: – Он сирота, а вы все ж таки при родителях! – И, жалостно глянув на меня, тут же взревывал: – Мать-то ты хоть помнишь? – Я утвердительно кивал головой, и тут Левонтий горестно облокачивался на руку, кулачищем растирая по лицу слезы, вспоминал: – Бадоги с ней по один год кололи-и-и! – и, совсем уже разрыдавшись: – Когда ни придешь… ночь, в полночь… Пропа…пропащая ты голова, Левонтий, скажет и… опохмели-и-ит…
Тут тетка Василиса, ребятишки Левонтия и я вместе с ними ударялись в голос, и до того становилось полюбовно и жалостно в избе, что все-все высыпалось и выливалось на стол, и все дружно угощали меня, и сами ели уже через силу.
Поздним вечером, либо совсем уж ночью Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!» После чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки левонтьевские тоже хватали что попало под руки и разбегались кто куда. Последней ходу задавала тетка Василиса. И бабушка моя «привечала» ее до утра. Левонтий бил остатки стекол в окнах, ругался, гремел, плакал.
На следующий день он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол и, полный мрака и раскаяния, отправлялся на работу. Тетка Василиса через три-четыре дня ходила по соседям и уже не делала вихрь юбкой. Она снова занимала денег, муки, картошек – чего придется.
Вот с ребятишками-то дяди Левонтия и отправился я по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки несли бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку берестяные туески, а у одного был даже ковшик без ручки. Посудой этой они бросали друг в друга, барахтались, раза два принимались драться, плавали, дразнились. По пути они заскочили в чей-то огород и, поскольку там ничего еще не поспело, напластали беремя луку бутуна, наелись до зеленой слюны и остальной лук побросали. Взяли всего несколько перышек на дудки. В обкусанные перья лука они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал. Тут все перестали пищать, рассыпались по увалу и начали собирать землянику, только-только еще поспевающую, редкую, белобокую и особенно желанную и дорогую.
Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала: главное, мол, в ягодах – закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал брать ягоды скорее.
Левонтьевские ребятишки сначала ходили тоже тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшего парнишки, и побрякивал он для того, чтобы мы слышали, что он – старший – тут, поблизости, и бояться нам некого и незачем.
Вдруг крышка чайника забренчала нервно, часто, послышалась возня.
– Ешь, да? Ешь, да? А домой чё? А домой чё? – спрашивал старший и давал кому-то пинка после каждого вопроса.
– А-га-а-а! – запела Танька. – Санька тоже съел, так ниче-го-о-о…
Попало и Саньке. Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старший брал, брал ягоды, и, видать, обидно ему стало, что вот он берет для дома, старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе в траве валяются. Он пнул Саньку еще раз. Санька взвыл, кинулся на старшего. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются по земле, всю землянику раздавили.
После драки и у старшего опустились руки. Принялся он собирать просыпанные, давленные ягоды – ив рот их.
– Значит, вам можно, а мне нельзя? Вам можно, а мне, значит, нельзя? – зловеще спрашивал он, пока не съел все, что удалось собрать.
Вскоре братья Левонтьевы незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к малой речке побрызгаться.
Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался уйти с увала из-за того, что еще не набрал полную посудину.
– Бабушки Петровны испугался! Эх ты! – закривлялся Санька и назвал меня нехорошим, обидным словом. Он много знал таких слов. Я тоже знал, научился у левонтьевских ребят, но боялся, а может, и стеснялся их употреблять и сказал только:
– Зато мне бабушка пряник конем купит!
– Может, кобылу? – усмехнулся Санька. Он плюнул себе под ноги и что-то быстро смекнул: – Скажи уж лучше – боишься ее и еще жадный!
– Я?
– Ты!
– Жадный?!
– Жадный!
– А хочешь, все ягоды съем?! – сказал я это и сразу покаялся, понял, что попал на уду.
Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, Санька был вреднее и злее всех левонтьевских ребят.
– Слабо! – сказал он.
– Мне слабо? – хорохорился я, искоса глядя на туесок. Там было ягод уже выше середины. – Мне слабо? – повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву: —Вот! Ешьте вместе со мной!
Навалилась левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли.
Мне досталось всего несколько ягодок. Грустно. Но я напустил на себя отчаянность, махнул на все рукой. Все равно уж теперь. Я мчался вместе с ребятишками к речке и хвастался:
– Я еще у бабушки калач украду!
Ребята поощряли меня, давай, дескать, действуй, и не один калач неси. Может, еще шанег прихватишь либо пирог.
– Ладно!
Мы брызгались на речке студеной водой, бродили по ней и руками ловили пищуженка-подкаменщика. Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, сравнил ее со срамом, и мы растерзали пищуженка на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог, и умер, уронив голову. Мы похоронили стрижа и скоро забыли о нем, потому что занялись захватывающим, жутким делом: забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в деревне доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька.
Его и нечистая сила не брала!
Так интересно и весело мы провели весь день, и я совсем уже забыл про ягоды. Но настала пора возвращаться домой. Мы разобрали посуду, спрятанную под деревом.
– Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! – пообещал Санька с хохотом. – Ягоды-то мы съели! Ха-ха! Нарочно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк! Ха-ха! А тебе хо-хо!..
Я и сам знал, что им-то, левонтьевским, «ха-ха!», а мне «хо-хо!» Бабушка моя, Катерина Петровна, – не тетка Василиса.
Жалко плелся я за левонтьевскими по лесу. Они бежали впереди меня и гурьбой гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик звякал, подпрыгивал на камнях, и от него отскакивали остатки эмалировки.
– Знаш чё? – поговорив с братанами, обернулся ко мне Санька. – Ты в туес травы натолкай, а сверху ягод – и готово дело! Ой, дитятко мое! – принялся с точностью передразнивать мою бабушку Санька. – Пособил тебе воспо-одь, сиротинке, пособи-ил. – И подмигнул мне бес Санька и помчался дальше, вниз с увала.
А я остался один.
Утихли голоса левонтьевских ребятишек внизу, за огородами. Я стоял с туеском, один на обрывистом увале, один в лесу, и мне было страшно. Правда, деревню здесь слышно. А все же тайга, пещера недалеко, и в ней нечистая сила.
Повздыхал, повздыхал я, даже чуть было не всплакнул, и принялся рвать траву. Нарвал, натолкал в туесок, потом насобирал ягод, заложил ими верх туеса, получилось даже с копной.
– Дитятко ты мое! – запричитала бабушка, когда я, замирая от страха, передал ей свою посудину. – Господь тебе, сиротинке, пособи-ил. Уж куплю я тебе пряник, да самый большущий. И пересыпать ягоды твои не стану к своим, а прямо в этом туеске увезу…
Отлегло маленько. Я думал, сейчас бабушка обнаружит мое мошенничество, даст мне за это что полагается, и уже отрешенно приготовился к царе за содеянное злодейство.
Но обошлось. Все обошлось. Бабушка отнесла туесок в подвал, еще раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа.
Я хорошо поел и отправился на улицу играть, а там дернуло меня сообщить обо всем Саньке.
– А я расскажу Петровне! А я расскажу!..
– Не надо, Санька!
– Принеси калач, тогда не расскажу.
Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принес его Саньке под рубахой. Потом еще принес, потом еще, пока Санька не нажрался.
«Бабушку надул. Калачи украл! Что только будет?» – терзался я ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, как окончательно запутавшегося преступника.
– Ты чего там елозишь? – хрипло спросила из темноты бабушка. – В речке, небось, опять бродил? Ноги, небось, опять болят?
– Не-е, – жалко откликнулся я, – сон приснился…
– Ну, спи с богом! Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшко…
«А что, если разбудить ее и все-все рассказать?»
Я прислушался, снизу доносилось трудное дыхание бабушки. Жалко ее будить, устала она. Ей рано вставать. Нет, уж лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу ей обо всем: и про туесок, и про калачи, и про все, про все…
От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, а потом замелькала земляника, завалила она и Саньку и все на этом свете.
На полатях запахло сосняком, холодной, таинственной пещерой, ягодами, и я уснул.
Дедушка был на заимке, километрах в пяти от села, в устье реки Маны. Там у нас посеяна полоска ржи, полоска овса и полоска картошек. О колхозах только еще начинались разговоры, и селяне наши пока жили единолично. У дедушки на заимке я любил бывать. Спокойно у него там, обстоятельно как-то. Может, оттого, что дедушка никогда не шумел и даже работал тихо, неторопливо, но очень уемисто и податливо.
Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушел, скрылся. Но пять километров для меня тогда были огромным, непреодолимым расстоянием. И Алешки, моего двоюродного глухонемого братишки, тоже нет. Недавно приезжала Августа, его мать, и забрала Алешку с собой на сплавной участок, где она работала.
Слонялся я, слонялся по пустой избе и ничего другого не мог придумать, как податься к левонтьевским.
– Уплыла Петровна! – весело ухмыльнулся Саньца и циркнул слюной на пол в дырку меж передних зубов. У него в этой дырке мог поместиться еще один зуб, и мы страшно завидовали этой Санькиной дырке. Как он в нее плевал!
Санька собирался на рыбалку и распутывал леску. Малые левонтьевские ходили возле скамеек, ползали, ковыляли на кривых ногах. Санька раздавал затрещины направо и налево за то, что малые лезли под руку и путали леску.
– Крючка нету, – сердито сказал он, – проглотил, должно, который-то.
– Помрет?
– Ништяк, – успокоил меня Санька. – Дал бы ты крючок, я бы тебя на рыбалку взял.
– Идет!
Я обрадовался и помчался домой, схватил удочку, хлеба, и мы подались к каменным бычкам, за поскотину, спускавшуюся прямо в Енисей ниже села.
Старшего левонтьевского сегодня не было. Его взял с собой «на бадоги» отец, и Санька командовал напропалую. Поскольку был он сегодня старшим и чувствовал большую ответственность, то уж не задирался почти и даже усмирял «народ», если тот принимался драться.
У бычков Санька поставил удочки, наживил червяков, поплевал на них и закинул лески.
– Ша! – сказал Санька, и мы замерли.
Долго не клевало. Мы устали ждать, и Санька прогнал нас искать щавель, чеснок береговой и редьку дикую.
Левонтьевские ребятишки умели пропитаться «от земли», ели все, что бог пошлет, ничем не брезговали и оттого были все краснорожие, сильные, ловкие, особенно за столом.
Пока мы собирали пригодную для жратвы зелень, Санька вытащил двух ершей, одного пескаря и белоглазого ельца.
Развели огонь на берегу. Санька вздел на палочки рыб, начал их жарить.
Рыбки были съедены без соли и почти сырые. Хлеб мой ребятишки еще раньше смолотили и занялись кто чем: вытаскивали из норок стрижей, «блинали» каменными плиточками по воде, пробовали купаться, но вода была еще холодная, и мы быстро выскочили из реки отогреваться у костра. Отогрелись и повалились в еще низкую траву.
День был ясный, летний. Сверху пекло. Возле поскотины полыхали цветы – жарки, а в ложке, под березами и боярками, клонились к реке рябенькие кукушкины слезки. На длинных хрупких стеблях болтались из стороны в сторону синие колокольчики, и, наверное, только пчелы слышали, как они звенели. Возле муравейника, на обогретой земле, лежали полосатые цветки – граммофончики, и в голубые их рупоры совали головы шмели. Они надолго замирали, выставив мохнатые зады, должно быть, заслушивались музыкой. Березовые листья блестели, осинник обомлел от жары, не трепыхался. Боярка доцветала и сорила в воду, сосняк окурен прозрачной дымкой. Над Енисеем чуть мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхавших по ту сторону реки. Леса на скалах стояли неподвижно, и железнодорожный мост в городе, видимый из нашей деревни в ясную погоду, колыхался тонким кружевом и, если долго смотреть на него, вовсе разрушался, падал.
Оттуда, из-за моста, должна приплыть бабушка. Что только будет? И зачем я так сделал?! Зачем послушал левонтьевских?
Вон как хорошо было жить! Ходи, бегай и ни о чем не думай. А теперь? Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет, уж лучше пусть не опрокидывается. Моя мать утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный жалеет и все, а бабушка только кричит да нет-нет и поддаст – у нее не задержится. И дедушки нет. На заимке он, дедушка. Он бы не дал меня в обиду. Бабушка и на него кричит: «Потатчик! Своим всю жизнь потакал, теперь этому!..»
«Дедушка ты, дедушка, хоть бы ты в баню мыться приехал, хоть бы просто так приехал и взял бы меня с собой!»
– Ты чего нюнишь? – наклонился ко мне Санька.
– Ничего-о! – Голосом я давал понять, что это он, Санька, довел меня до такой жизни.
– Ништяк! – утешил меня Санька. – Не ходи домой и всё! Заройся в сено и притаись. Петровна видела у твоей матери глаз приоткрытый, когда ее хоронили. Боится теперь, что и ты утонешь. Вот она закричит, запричитает: «Утону-у-ул мой дитятко, спокинул меня, сиротиночка», – а ты тут и вылезешь!..
– Не буду так делать, – запротестовал я. – И слушаться тебя не буду!..
– Ну и лешак с тобой! Об тебе же стараются… Во! Клюнуло! У тебя клюнуло!
Я сиганул с яра, переполошив стрижей в дырках, и рванул удочку. Попался окунь. Потом еще окунь. Потом ерш. Подошла рыба, начался клев. Мы наживляли червяцов, закидывали.
– Не перешагивай через удилище! – суеверно орал Санька на совсем ошалевших от восторга малышей и таскал, таскал рыбешек. Малыши надевали их на ивовый прут и опускали в воду.
Вдруг за ближним каменным бычком защелкали о дно кованые шесты и из-за мыса показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по самые обводы в реку, рвалась вперед, откидывая на стороны волны.
Еще взмах шестов, перекидка рук, толчок – и лодка ближе, ближе. Вот уже кормовой давнул шестом, и лодка кивнула в сторону от наших удочек. И тут я увидел сидящего на беседке еще одного человека. Полушалок на голове, концы его пропущены под мышки, крест-накрест завязаны на спине. Под полушалком крашенная в бордовый цвет кофта, которая вынималась из сундука по случаю поездки в город или по большим праздникам…
Да это ж бабушка!
Рванул я от удочек прямо к яру, подпрыгнул, ухватился за траву, засунув большой палец ноги в стрижиную норку. Тут подлетел стриж, тюкнул меня по голове, и я пал на комья глины. Соскочил и ударился бежать по берегу, прочь от лодки.
– Ты куда? Стой! Стой, говорю! – крикнула бабушка.
Я мчался во весь дух.
– Я-а-авишься, я-а-а-авишься домой, мошенник! – несся вслед мне голос бабушки. А тут еще мужики поддали жару.
– Держи его! – крикнули, и я не заметил, как оказался на верхнем конце деревни.
Теперь только я обнаружил, что наступил вечер и волей-неволей надо возвращаться домой. Но я не хотел домой и на всякий случай подался к двоюродному братишке Ваньке, жившему здесь, на верхнем краю.
Мне повезло. Возле дома Кольчи-старшего, Ванькиного отца, играли в лапту. Я ввязался в игру и пробегал до темноты.
Появилась тетя Феня – Ванькина мать – и спросила меня:
– Ты почему домой не идешь? Бабушка ведь потеряет тебя!
– Не-е, – беспечно ответил я. – Она в город уплыла. Может, ночует там.
Тетя Феня предложила мне поесть, и я с радостью смолотил все, что она мне дала. А тонкошеий молчун Ванька попил вареного молока, – и мать сказала ему:
– Все на молочке да на молочке. Гляди, вон как ест парнишка и оттого крепок.
Я уже надеялся, что тетя Феня и ночевать меня оставит. Но она еще порасспрашивала, порасспрашивала обо всем меня, затем взяла за руку и отвела домой.
В доме уже не было свету. Тетя Феня постучала в окно. Бабушка крикнула: «Не заперто!» Мы вошли в темный и тихий дом, где только и слышалось многокрылое жужжание бьющихся о стекло мух, паутов и ос.
Тетя Феня оттеснила меня в сени и толкнула в пристроенную к сеням кладовку. Там была налажена постель из половиков и старого – седла в головах – на случай, если днем кого-то сморит жара и ему захочется отдохнуть в холодке.
Я зарылся в половики, притих.
Тетя Феня и бабушка о чем-то разговаривали в избе. В кладовке пахло отрубями, пылью и сухой травой, натыканной во все щели и под потолком. Трава эта все чего-то пощелкивала да потрескивала, и оттого, видно, в кладовке всегда было немного таинственно и жутковато.
Под полом робко и одиноко скреблась мышь, голодающая из-за кота. На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь. Убитые дневной жарой собаки приходили в себя, вылазили из-под сеней, крылец, из конур и пробовали голоса. У моста, что проложен через – малую реку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается молодежь, пляшет там, поет. У дяди Левонтия спешно рубили дрова, должно быть, он принес чего-то на варево. У кого-то левонтьевские «сбодали» жердь? Скорее всего у нас. Есть им время идти сейчас далеко!..
Ушла тетя Феня, плотно прикрыв дверь в сенках. Воровато прошмыгнул по крыльцу кот, и под полом стихла мышь. Стало совсем темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка. Устала, должно быть. Мне сделалось холодно. Я свернулся калачиком.
Проснулся я от солнечного луча, пробившегося в мутное окошко кладовой. В луче мошкой мельтешила пыль. Откуда-то наносило заимкой, пашнею. Я огляделся, и сердце мое радостно встрепенулось: на меня был накинут дедушкин старенький полушубок. Дедушка приехал ночью! Красота!
На кухне бабушка громко, возмущенно рассказывала:
– …Культурная дамочка, в шляпке. Говорит: «Я у вас эти вот ягодки все куплю». Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка горемышный собирал…








