355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Астафьев » Северный ветер » Текст книги (страница 8)
Северный ветер
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:40

Текст книги "Северный ветер"


Автор книги: Виктор Астафьев


Соавторы: Петр Краснов,Иван Уханов,Владимир Турунтаев,Виктор Стариков,Эльза Бадьева,Михаил Аношкин,Зоя Прокопьева,Виктор Потанин,Николай Воронов,Станислав Мелешин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

11

Отлистало время короткие, как молодость, дни зимы, влажные и душистые – весны, принялось листать каленые дни лета.

Петр и Лида оставили квартиру под присмотром Елизаветы Семеновны, поехали в отпуск к старикам.

С тяжелым сердцем осматривал Петр родное гнездо. Огородный плетень покосился, а местами низко свисал, и сквозь него прорастала крапива. Верх трубы, уродливо торчащей над пологой крышей, крошился: должно быть изъело. Нагонял тоску скрип ржавых петель калитки. Григорий Игнатьевич ходил за сыном нахохлившись, как воробей в ненастье. И хотя они двигались медленно, останавливался передохнуть. Лицо его изменилось: веки сделались полупрозрачными, водянистыми, щеки – клетчатыми от морщин, отросла жесткая борода; казалось, задень ее ногтем – она зазвенит, точно проволочная. Когда, возвращаясь, подходили к крыльцу, на котором сидели Анисья Федоровна и Лидия, Григорий Игнатьевич сказал:

– Немудреное хозяйство, а расползается. Догляду нет. От меня мало толку: немножко повожусь – на сутки устал. С матери тоже много не возьмешь: чуть поработала, руки мозжат да пухнут. Беда!

Сел Петр на знойную сосновую ступеньку, привалился спиной к коленям жены. Ему было грустно, грустно с первых минут встречи. Отца как подменили. Они приехали еще вчера, а он ни разу не пошутил, жалуется, сутулится, сжимает впалые виски ладонями. Мать хотя и держится весело, но нет-нет да посмотрит виновато и начнет благодарить за деньги, что Петр ежемесячно присылал. Одернуть ее неудобно, молчать больно. Ей ли, матери, унижаться из-за каких-то денег. Да он сердце отдаст ей, если понадобится. Он все помнит: и зеленую тумбочку, и сундучок со звоном, и неуклюжую ласку ее, и клешнятое пламя, что лизало костлявое туловище отца.

Петр глядел поверх ворот. Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глазел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми, грачиной черноты, столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его.

Там, за горой, в низине, где лежал завод, часто гудели электровозы. Еще лет пять назад их сигналы терялись в свисте «кукушек», а теперь «кукушек» почти не слышно: тянутся ржавой цепью на паровозном кладбище. Да что «кукушки»! Многое и многое отошло, обновилось, вытеснено, а дым, как и раньше, когда он, Петр, был несмышленышем, властно пачкает синь небес угарными ползучими клубами, будто одно у него кладбище – небо, будто не ценят люди собственную и без того короткую жизнь.

– Сынка, я окрошку спроворила, – прервала думы Петра мать. – Идем в дом. Хватит на солнышке жариться.

В сенях Лидия задержала его. Петр понял: она хочет сказать что-то важное.

– Петр, давай настоим – и старики поедут с нами.

Темный воздух сеней рассекал матовые полоски света. Петр растроганно смотрел на осунувшееся лицо жены с коричневым ободком вокруг губ – знаком беременности – и чувствовал, как тает, улетучивается его печаль. Хотелось сказать Лидии, что она прекрасная, умная, редкой доброты женщина, но просившиеся на язык слова казались слишком ветхими и тусклыми, чтобы выразить все это, и он молчал, теребя воротник рубашки. Вдруг Лидия торопливо схватила его за руку и прижала ее к своему животу.

– Слышишь? – задыхаясь от волнения, спросила она.

Петр ничего не слышал, кроме гулкого биения крови в висках. Через мгновение в его ладонь мягко толкнуло, повозилось и затихло. А вскоре уже не толкнуло, а ударило так бойко, что он от удивления, отдернул руку и тут же, засмеявшись, снова приложил ее к животу Лидии.

– Озорник, милый! – шептал Петр.

Жена стояла перед ним, склонив набок голову, он видел только ее глаза, огромные, посветлевшие, как бы глядящие не сюда, в прохладную темноту сеней, а внутрь, где был ребенок, крошечный, неведомый, но уже любимый и дающий счастье. «Одни появляются, другие исчезают – как безжалостно просто! – подумал с отчаянием Петр и тут же одернул себя: – Что это я? Папа еще молодой. Он еще моего сына воспитает».

Он стал фантазировать, каким проказником будет его сын. И представил мальчонку забравшимся в бассейн фонтана, а деда засучивающим штаны.

А где-то в тайниках его сознания таилась горькая мысль, настойчиво напоминающая о том, что все, что он придумывает, невольная игра в прятки с самим собой.

Горницу из окна в окно продергивало сквозняком. Занавески то вытягивало наружу, то заплескивало обратно. Хмуроватые Анисья Федоровна и Григорий Игнатьевич сидели перед тарелками с окрошкой. Петр обогнул стол и прижал обметанные сединой головы родителей к своей черной вихрастой голове.

Ночевать Петр и Григорий Игнатьевич пошли в огород. Постелили в прошлогоднем тальниковом шалаше. Он пересох, зажестенел и, если набегал ветер, тренькал ломкими, покоробившимися листочками.

Отец и сын долго сидели у входа в шалаш. Когда за горой выливали в реку шлак, алое зарево взбрасывалось кверху, к облакам и дыму, и валко раскатывалось по небу. Чашечки маков, казавшиеся в темноте невесомыми и выточенными из грифеля, пунцовели в отблесках зарева.

– Работает, – произнес Григорий Игнатьевич, и Петр догадался: отцу обидно, что без него работает завод. Справа, над вершиной курчавого дерева, мигала красная с кирпичным оттенком звезда. Григорий Игнатьевич ткнул в нее пальцем.

– Как думаешь, Петя, живут там люди? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Живут. А мы не можем полететь к ним. Крылья еще не выросли. И не вырастут, покамест земные дела не расхлебаем: войны, притеснения, нужду и всякую такую муку. – Помолчал и добавил радостно: – А ведь недолго осталось ждать. Полетят на звезды люди. Ты должен застать. А я уж не застану: сковырнусь. Обидно, конечно... Недавно я прочитал сказку про великана, который держал на плечах небо. Прочитал и задумался над своей жизнью, над жизнью таких же, как и я, людей, которые честно отвели свой трудовой черед. Много хороших мыслей получилось у меня, а сейчас еще одна прибавилась. Мы, как тот великан, поддерживали плечами небо, чтобы наши дети или внуки жили вольными птицами и летали на звезды, коль захочется.

Григорий Игнатьевич замолчал и уткнул бороду в колени. На огород налетел ветер, потренькал листочками шалаша, скособочил шапку подсолнуха и увяз в густой щетине конопли.

Отец зябко передернул плечами и ушел в шалаш. Там он взбил подушку, лег на нее грудью и сказал:

– Может быть, это смешно, но старый больше думает о будущем, чем молодой, и больше верит в хорошее. Опыт, наверное, помогает. Сам когда-то во что-то не верил, а жизнь убедила. Поэтому и думаешь, что и вдругорядь убедит. Вот я и сказал: мы, пожилые, много о будущем думаем... Не о себе. О тех, кто за вами взрастет. Для этого я и здоровье отдал. Я и сейчас бы славный работник был... газ попортил да угольная шихта. Мало для нашего облегчения, для люковых, конструкторы думали, мало. Почитаешь в газетах: атомную электростанцию построили, самолеты изобрели – звук не догонит, станки такие придумали, что сами по чертежам работают, а у нас наверху коксовых печей все нет машины, чтобы люк открывала и закрывала, чтобы газ забирала в себя, а ты бы стоял в стороне и при помощи кнопок управлял.

Раньше, думая о Григории Игнатьевиче, Петр не мог вспомнить, когда отец размышлял над своей судьбой. Часто Петр приходил к заключению: «Папа просто работает и живет, однажды определив свое назначение». А сегодня Петр – так иногда он решал и прежде – сделал вывод, что отец наверняка размышлял обо всем, что происходило в его время, и, конечно, не забывал думать и о себе, но помалкивал об этом, должно быть считая, что так будет лучше для дела, которому отдает себя.

Петр залез в шалаш, лег, как и отец, грудью на подушку, и они вдвоем стали смотреть в треугольное отверстие лаза. Красная с кирпичным оттенком звезда ласково мигала им, как будто зазывала в гости и одновременно успокаивала: ничего, мол, скоро свидимся.

Григорий Игнатьевич повернулся на бок и зажмурил глаза, ощутив грозную боль в левом боку. Эта привычная боль вызывала у Григория Игнатьевича видение далекой, далекой волны. Обычно он отчетливо различал ее, и если она начинала двигаться, оттуда, издали, весь внутренне сжимался, словно она могла его захлестнуть. Однако ни разу эта воображаемая волна близко не подкатывала к нему, а теперешняя бешено неслась, увеличиваясь, чернея, клокоча.

Он было ощутил страх перед нею, но вдруг воспротивился своей боязни и лежал, слушая, как натягивается в нем боль, вызывающая жар в груди.

Глядя на отцову голову, переливавшуюся инеем, Петр вспомнил, как однажды нашел в лесу родник и долго брел вдоль него, застенчиво посверкивающего между, корнями, покрытыми палым листом, между голубыми пожарами незабудок и жилистыми ветками черемух, и, выйдя в долину, внезапно обнаружил просторное озеро. Подумал: видно, много родников сбегает в озеро, коль оно такое размашистое, но когда обошел вокруг, то убедился – всего-навсего один. После он рассказал о своем открытии Григорию Игнатьевичу. Тот весело тряхнул волосами и подтвердил:

– Правильно, сын. Иногда думаешь, ручеек-замухрышка перед тобой, а пойдешь дальше – озеро. Большое озеро.

Петр осторожно накрыл отца одеялом и вскоре, убаюканный монотонным скрипом коростеля, забылся.

Григорий Игнатьевич не почуял, как сын накрывал его одеялом. Ему казалось, что черная волна несет его в небо, к солнцу, комкастому, золотисто-красному, как свежеспеченный кокс.

Потом он ощутил, что ему жжет подошвы ног, и вдруг решил, что стоит в выходных, на кожаной подошве, ботинках наверху коксовой печи, и увидел под ногами знакомую кладку, по которой ветер мел угольную порошу.

Потом он подумал, что пришел сюда в последний раз, потому что уезжает с Петром, и тотчас начал пятиться от подлетевшего к лицу пламени. Не хотел дышать пламенем, но дышал, и пятился все тяжелей и спокойней.

1955 г.

Станислав Мелешин

ПЛАМЯ

Ванька Лопухов долго не мог уснуть. Злая кастелянша ругала кого-то, не пуская в общежитие, потом захлопнула дверь, и из кухни донесся пьяный голос: «Айда, ребята, чай пить!» Чай, наверное, понравился, и чаевники успокоились.

Лопухов закрыл глаза и увидел круги пламени, плывущие по воздуху вместе с конвейером, сине-темные глыбы чугунных болванок, длинную тяжелую вагу, которой он сегодня сбрасывал опоки, увидел куски спекшегося формовочного песка и вздрогнул. Болели руки, поясница, грудь.

«Нет, не усну...» – испугался он и осторожно провел руками по острым ключицам. «Худоба! Полез в огонь, к железу!» – и повернулся на другой бок, лицом к окну.

Под окном шуршал по асфальту дождь, в водосточной трубе пела вода, и казалось, что общежитие монотонно дрожало. Ветер срывал первые желтые листья, они прилипали к стеклам, и ничего нельзя было разглядеть.

Все спят, и он сейчас один...

Со стороны, где сливают в реку расплавленный шлак, раздался свисток маневрового паровозика, и вот окна разом вспыхнули отсветом зарева, будто рядом клубился красный пар. Стекла запламенели, и прилипшие листья стали черными, как летучие мыши. «Вот сольют шлак – сразу усну!» – вздохнул Ванька, нему стало грустно.

Вспомнил далекий Алапаевск, отца. Когда умерла мать, отец жениться не стал, но, собрав детей, объявил: («Давайте все работать!» И все пошли на работу, кто куда, Ванька из школы ушел в ФЗО – «на государственный паек и вообще...», как сказал отец, который после этого начал лить и часто не ночевал дома. И так вышло, что все уехали от него. Ванька был младшим в семье, уезжать никуда не хотел, но отец все-таки женился, и Ванька попросил директора ФЗО направить его в Железногорск.

Отец на вокзале заплакал и все похлопывал его по плечу, приговаривая: «Ты не пропадешь!..» Сын смотрел то на отца, то на поезд, а отец все хвалил и хвалил, будто не его, а кого-то другого, и Ванька заметил, что он совсем трезвый, только постарел.

Уезжать одному впервые было боязно и интересно. Когда за последней водокачкой скрылся Алапаевск и окна вагона стали зелеными, потому что поезд обступили таежные горы, Ванька затих, посуровел и первый раз в жизни почувствовал себя самостоятельным и взрослым. В поезде – добрые разговоры, еда, сон, карты и концерты по радио, «живое кино» в окнах... Ехать куда-то приятно, и Ваньке показалось тогда, что пассажиры самые счастливые люди.

А теперь – он рабочий, и вот не спится. «Это от мыслей или еще от чего-то. Работа тяжелая и каждый день. Нет, не работа тяжелая – это железо тяжелое, чугун... Руки болят». Лопухов взглянул на стекла – листьев прилипло больше, но зарево погасло, значит, паровозик увез пустые чаши в завод и теперь долго не приедет к его окну. А сон не приходит, и грустно оттого, что все не устроено в его жизни: родные далеко, друзей нету – только товарищи, сам он работает выбивальщиком в литейном цехе и даже не знает еще, какая будет зарплата и как он станет дальше жить. Наверное, как все живут – работать, зарабатывать!..

Отец ему сказал: «Ты не пропадешь...» Вот, не пропал. Но этого мало!

В общежитии ему не нравится. Шумно и у всех на глазах, а еще бывает – пьяные и дерутся. Или жениться, как делают другие?! Ванька почувствовал, что покраснел, под сердцем у него что-то заныло, а на душе стало приятно и весело – так становится всегда, когда он мечтает.

Думать о любви приятно, но он почти не знает, какая она, любовь, только знает, что ему нравятся все девчонки. И вообще он думал, что женитьба – это право каждого, кто любит, и стоит только сказать любой девушке «давай поженимся», как она с радостью согласится и будет всю жизнь благодарить. Ему представилось: невеста – это, например, Зойка, дочь кастелянши, старшеклассница, которая задается и ходит в школьной форме с белым фартуком, или незнакомая, красивая и задумчивая девушка в зеленом пальто, которую он видел два раза в трамвае. И вот невеста, молодая и веселая, с которой они будто много раз уже целовались до самой ночи в теплых темных подъездах, долго не отпуская друг друга, согласилась стать его женой. И пусть на улицах жара или дождь, день или ночь, он возьмет ее за руку, уже как свою жену, и, счастливый, поведет в маленькую уютную свою комнату, которую ему дадут в большом доме, где живут пожилые многосемейные люди. Они выйдут их встречать и станут аплодировать, потому что это бывает не всегда, а один раз в жизни. И вот они останутся совсем одни и ничего не будут стесняться: зачем? Ведь они муж и жена, и так бывает у всех.

И на целую жизнь – нежные тонкие руки и пушистые волосы, шелковый белый шарф, как у незнакомой девушки в трамвае, или Зойкины черные глаза, розовые щеки, стоптанные каблучки туфель, капроновые чулки – все это он будет помнить и любить, и на всю жизнь он и она будут всегда молодыми и самыми счастливыми. Ванька даже приподнялся на локоть и зажмурился, так это здорово получалось!

Он только пожалел, что обязательно придется идти в загс, потому что нужны какая-то печать и подпись. Ему это не нравилось! Так все интересно, а жениху и невесте будто не верят!

Вот если бы в загсе прямо и ордер на комнату сразу выдавали!.. Догадался бы об этом министр какой – завтра же в загс не пробиться было! Ваньке стало приятно, что не министр, а он первый догадался об этом.

И еще утешало то, что он молод – всего восемнадцать лет, и все, о чем думал, – впереди, только нужно работать изо всех сил, чтобы стало много денег, а любовь придет, стоит только по-настоящему заняться этим делом. Завтра он опять будет работать, и пусть плывут пламенные круги, гремят болванки и крошится песок, пусть тяжело болят кости. И еще успокоил себя: если будет плохо дальше – уйдет с завода и уедет..

Так каждый день приходят и уходят эти мысли. А потом наступает сон, теплый, уютный, тихий – не буди!

Обняв руками узкие плечи, Лопухов вскоре заснул, унося в сон сожаление о том, что не уродился для тяжелой работы великаном.

Утром, когда еще свежо от ночной тишины и холода, на улицах и проспектах не видно никого, даже дворников. Город будто опустел и спит. Молчат мостовые, окна закрыты наглухо, не звенят трамваи, не шуршат по асфальту грузовики и легковые, только один на один – небо и дома. За ночь похолодали булыжники и асфальт, стали синими от дождя, продрогли розовые карагачи с жесткими зелеными листочками, – все очерчено черными резкими линиями, вокруг много холодного голубоватого воздуха, и все это похоже на декорацию. А через пруд, отделенный от реки чугунным мостом и бетонными дамбами, жарко дышит в небо дымами черный огромный завод. Насыпи, где ночью сливали шлак, окаймлены оранжевой полосой – это выжжены тростники и камыш, и, если вглядеться, видны обглоданные огнем и паром дудки.

Ванька никогда этого не видит – он спит и во сне чутко прислушивается к началу утреннего шума.

Из подъездов и ворот, поеживаясь, выходят дворники и, покурив, начинают стучать метлами по асфальту. В это время Ванька просыпается и смотрит в белое окно. Задумчивый дворник с соседнего двора стучит метлой громче всех, здоровается кивком с Султаном Хабибулиным – дворником Ванькиного двора, и через улицу слышится русская речь вперемежку с татарской.

Это первый утренний шум. Потом хлопают открывшиеся окна и двери, дома оживают, и появляются первые прохожие – опешат на завод.

Собравшись и поев, Ванька снова смотрит в окно, и его берет давнишняя досада, что никак не может проснуться раньше дворника. Бросив «доброе утро» злой кастелянше, Ванька Лопухов выходит на улицу – маленький, с круглым лбом, закрытым челочкой, с подпухшими глазами. Губы тонкие, будто поджатые, подбородок вперед, а ладони ободранные и жесткие, всегда сжаты в кулаки. Одет он в широкую до колен фуфайку, штаны заправлены в носки. Дворник-татарин уже ждет его, в белом фартуке поверх пальто, в калошах. Ванька знает (так говорили), что Султан имел большое хозяйство в Башкирии и учил сыновей и дочерей в институтах, а сам работал с утра до ночи. Недавно приехал сюда, но ничего не делать не мог, и вот работает дворником. Он многодетный, жена рожает каждый год, и Султан никогда ни на что не жалуется, только любит советоваться и порассуждать – если весел, помолчать – если не в духе, и все зовут его философом. Ваньку он особенно любит из всех жильцов и всегда его поучает. «Мое хозяйство теперь – все дома и люди. Людей много, и все они разные, и жизни и у них разные. Одни работают, другие живут. Я мусор убираю, разный мусор...»

Каждый день, собравшись на завод, Ванька здоровается с дворником, угощает его папиросой, татарин дымит, кашляет и, как обычно, спрашивает:

– Работать идешь?

– На завод.

– Человек работает – дело делает. Жизнь делает. Ты, Ванька, правильный человек!

Сегодня Султан Хабибулин был весел и, завидев «правильного человека», помахал ему рукавицей, припевая:

 
Грудь трещит,
Сердце болит,
Она мне про любовь говорит!
 

Черная тюбетейка плотно облегает его лысую большую голову, седая круглая белая бородка чисто побрита у губ и будто приклеена к его коричневому мягкому лицу.

– А-а-а... Ванка! Издрастуйта! – Султан поздоровался на «вы», и у Ваньки защемило сердце от любви к этому пожилому доброму человеку.

– У нас опять малайка родился! Праздник.

Лопухов не знал, что надо говорить в таких случаях, он просто улыбнулся и кивнул, как будто давно ждал, когда родится у жены Султана сын, и вот дождался.

– Опять работать идешь. Денег много получаешь?

– Не знаю я. Еще не выдавали зарплату.

Султан расхохотался, вглядываясь в растерянное Ванькино лицо.

– Зачем тебе много денег? – и развел руками: – У тебя жены нету, малайка еще не родился... Зачем тебе деньги?

– Платят за работу. А как же без денег?!

Закурили. Дворник похлопал Ваньку по плечу.

– Тебе надо сначала жизнь сделать, – сжал коричневый кулак с синими венами. – Крепкую, большую, умную! Тебе большой человек нужно стать. Нащальник!

Лопухов поджал губы, будто не понимая, и Султан заметил это. «Какую еще жизнь сделать – выдумал. Все уже продумано».

Мимо них проходили рабочие, хозяйки с сумками и кошелками. Со стороны завода раздался долгий, призывный гудок, означавший, что до начала смены осталось тридцать минут. Султан будто не расслышал Ванькиных торопливых слов «ну, я пойду» и все говорил-говорил, довольный, веселый, свой.

– Мне жена грамотный попался. Каждый год малайка таскает, таскает!.. Это у вас называется любовь!

Ванька вздохнул. Султан на прощанье сказал:

– Ты меня любишь? Да? Приходи в гости! Лапшу есть будем! – и прищелкнул языком.

Навстречу вставали многоквартирные каменные дома, с холодными синими стенами, асфальтовые тротуары бок о бок с кленами, уходящими вниз к чугунному заводскому мосту, а там, где трамвайные рельсы изогнулись в полукруге, с Комсомольской площади, виден весь завод, город и вдали под небом аглофабрика, бараки и землянки по горам. Ванька оглянулся! Султан торопливо орудовал метлой, маленький, но заметный на фоне освещенных голубым утренним светом стен.

«Хороший человек Султан Мударрисович. Вот в гости к нему пойду...» – подумал Ванька и вспомнил родной город, отца, сегодняшнюю полубессонную ночь. Усмехнулся. Советовать, конечно, легко, это он понимает, а вот как жить? Можно по-разному. Может быть, правильно сказал Султан: «Зачем тебе деньги?» Жизнь, говорит, надо крепкую и умную сначала сделать, человеком большим стать. А как?! И какую? Ведь он еще молод, и жизнь его впереди. Мимо прогромыхала грузовая машина, и шофер погрозил Лопухову кулаком:

– Куда смотришь, кикимора?

Ванька обиделся; машина затормозила около большой шумящей толпы. Рабочий поток!

В это время на полчаса останавливаются трамваи, автобусы и машины, потому что негде проехать. Главный вход завода – несколько проходных, над которыми прибиты полинявшие от дождя и зноя лозунги и два ордена, разрисованных на фанере, – не вмещает всех. Деловито и торжественно проверяют пропуска вспотевшие вахтеры. И улицы и мост гудят, асфальт под шарканьем и стуком подошв шлифуется и крошится.

Один за другим идут рабочие, никто раньше других, все вместе, будто знают, что нельзя не вместе. «Разные или одинаковые люди», – подумал Ванька и услышал грохот телег и металлические удары копыт по булыжнику – будто возчики везут грома. Поток уважительно раздвинулся, и телеги повезли грома дальше – этих надо пропустить раньше: на телегах инструменты, уголь, спецодежда.

Молчаливые, сонные, бодрые, грустные, кричащие, разговаривающие, неторопливые, спешащие, разные по лицам и голосам, но одинаковые в потоке люди. Каждый думает о чем-то своем, но все об одном: в восемь – работать!

«Сколько нас!» – восхитился Ванька и удивился самому себе: он тоже с ними! Идут и идут! Черно на улицах, и на мосту, и у главного входа. Вышли все разом, как на демонстрацию или на митинг, или срочно переселяются из домов.

«Да, мы встаем раньше всех, и если нас собрать, сможем по лопатке перенести с места на место целую гору!»

Пока проходишь мост, можно и покурить, и побалагурить, и поговорить, и помолчать, но никогда не удастся пройти стороной – идешь рядом с другими, в потоке.

Ванька смотрел на всех, кого в учебниках, газетах и книгах с серьезным восхищением называют рабочим классом, и чувствовал себя частицей идущих взрослых людей. Вот он сейчас обойдет грузовик и высунувшегося из кабины курящего шофера, который обозвал его «кикиморой», войдет в поток и почувствует себя сильным, одинаковым со всеми, рабочим парнем.

Ваньке стало очень обидно, что из всего потока он знает только свою смену – четырех взрослых и разных рабочих – выбивальщиков, да и то они относятся к нему снисходительно и называют его один «мальцом», другой «нашей кадрой», третий Иванушкой, а Нитков, самый старый, просто никак, а только показывает пальцем...

Ванька всегда, постояв у моста, вглядывается в поток, ища глазами знакомые лица и фигуры. Как и во все прошедшие дни, он, не скрывая радости, находит их, потому что держатся они вместе группой, и, здороваясь с каждым за руку, идет рядом, стараясь попасть в ногу.

Сегодня они о чем-то спорили и на его «здравствуйте» не обратили внимания. Ванька услышал, как Мокеич – Нитков, высокий, жилистый, с постоянной ухмылкой на румяном лице, хвастливо доложил, заглядывая каждому в лицо:

– Узнала, что я за птица, и такой она мне кавардак устроила!..

Ванька понял, что «она» – это новая жена Ниткова: он вчера отпрашивался у начальника цеха на свадьбу, берег всю смену завернутый в платок яркий галстук, купленный в обеденный перерыв. Он знал, что веселый, с тихой душой человек Нитков – хороший литейщик, своей квартиры не имеет, живет у знакомых женщин, у которых от него есть дети. Половина зарплаты у него уходит по исполнительным листам, а сам он кормится у всех и каждый день со смехом хвалится в цеху: «Я международный... У меня вон сколько домов, и всюду я муж и отец».

– Значит, выгнала?! А как теперь? – спросил молчаливый, застегнутый на все пуговицы Хмыров, узкоплечий, лысый, с брюшком.

– Теперь подарок понесу какой-нибудь... – ответил задумчиво Нитков. Шагавший с ним рядом Белугин, тяжелый, плечистый и чуть сгорбленный, расправил покатые круглые плечи, брезгливо раздвинул усмешкой прокуренные усы, покачал большой головой:

– Думаешь на подарке всю жизнь прожить... Э-э! Не выйдет!

– Проживу как-нибудь... – сжал губы Нитков и махнул рукой. Белугин кашлянул и, расправив ладонью усы, бросил зло:

– Как-нибудь не годится. Хорошо надо жить. А так... По дурочке, все это.

– Ну вот, выгнала... Теперь все начинай сначала! А у тебя ни кола, ни двора... Был бы хоть крохотный дом с огородиком, привел бы какую жену и – живи! – Хмыров одернул пиджак и с достоинством взглянул на Ниткова.

Ванька услышал разговор, и ему было жаль Ниткова. Хмыров был прав, но Ванька не любил этого дядьку с голодными подслеповатыми глазами. Не любил его за то, что тот никогда не обедал сними в столовой – считал это «тратой денег» – и садился в цехе на пролет лестничной площадки или прямо на болванку, уткнув ноги в лесок, расстилал перед собой платок и ел продукты, выращенные на своих огородах, «в своем личном сельском хозяйстве».

Когда он ел, становился веселым, на его рябоватом и грязном от колошниковой пыли лице нельзя было понять: то ли он улыбается в это время, то ли жует. И говорит при этом: «Молоко от коровки, у которой вытек глаз, а доится, холера, как водокачка. Яйца от хохлаток-наседок, мясо от петушков... Птицы не райские – земные». Ел холодное сваренное мясо, морковь, огурцы, лук и масло, а потом, сворачивая остатки (в узелок и вздыхая, ложился вздремнуть, пока не разбудят.

– Так вот я и говорю. Домишко тебе с огородом и жену, и – живи!

Белугин перебил Хмырова, передернул плечами:

– Зачем ему это? Зачем?! Человек запутался, как рыба в сетях. Бьется, бьется, а плыть не может, – и обратился к Ниткову, оглядывая его с ног до головы:

– Тебе, Мокеич, себя ладить надо.

– Куда уж, налажен! Поздновато вроде, – обиженно ответил Нитков.

– А что ему, не мальчишка! Один, скажем, хозяйством живет, честь честью на производстве... Другой с женами воюет. А с ними натощак трудновато! Иногда надо уступить, а иногда наступить! Совет тебе дам, Нитков: люби жену, как душу, а тряси, как грушу! Я тоже свою трясу. Вот она у меня где, – засмеялся Хмыров и показал, где у него жена, вытянув кулак.

– Вот он их и трясет, а все равно жизни нет, – отрезал Белугин.

– Нету, это верно, – устало согласился Нитков.

Все они прошли мост и зашагали по булыжнику заводской площадки к главному входу. Ваньке все было понятно из разговора, особенно он прислушивался к Хмырову: тот говорил прямо и определенно, видно, живет этот человек скаредно и круто. Ниткова ему было жаль. Ванька вспомнил свои мысли о невестах. Конечно, у него все будет по-другому, и жить так, как Нитков, он не будет. Непонятно только, почему Белугин раздражен. Ванька относился к нему с почтением. Белугин первый встретил его на заводе, поставил работать рядом с собой, учил, как держать вагу и стаскивать опоки, чтоб не устать сразу, и всегда раздражался, если что не так.

В первый же день он пригласил Ваньку к себе домой и представил своей жене, сыновьям – художнику и инженеру:

– Вот новенький в цехе. Наша кадра!

У Белугина добрая и ласковая жена – «тетя Варя». Она покормила гостя ужином и стала показывать картины и рисунки сына, который ушел в кино.

Сейчас Лопухов смотрел в широкую спину Белугина и старался вслушаться в его слова.

У Белугина шея как у борца, голова седоватая, большая и подстрижена под бокс.

– Все мы, как чугунные опоки. Выбивать надо, вытряхивать из нас все, что сгорело. Ты нас не слушай, сынок.

Лопухов подошел.

Белугин обнял его тяжелой, теплой рукой, и так, обнявшись, они прошли мимо вахтера.

– Ну, наша кадра, что кислый такой и нос повесил? Настроение плохое?

– Не знаю... – грустно ответил Ванька, чувствуя теплоту руки Белугина. Так обнимал когда-то отец, когда ему было хорошо.

– Надо знать. С плохим настроением в цех входить строго воспрещается. Будь я на месте директора, издал бы такой приказ. Понял? Дело делать идешь, не на прогулку. Голову опустишь – ерунды можешь напороть. Человек должен радоваться.

– Чему радоваться? – спросил Ванька. Ему хотелось поговорить с Белугиным, довериться ему, но о чем говорить – он не знал.

– Чему?.. Жизни. На работу надо, как к невесте ходить, а не просто потому, что зарплату дают. Вот они двое, – указал Белугин на шагавших впереди Ниткова и Хмырова, – особенно Хмыров Николай Васильевич, по двадцать лет на заводе, а все равно рабочими не стали. Ты думаешь, написал заявление, оформлен и уже рабочий... Э-э! Нет...

– Это я понимаю, – согласился Ванька и доверил: – Тяжело работать...

– Оно понятно, мы не с печенья пыль сдуваем. С железом дело имеем. А сталь для человека – все равно что хлеб. Ты думаешь, все мы рабочие? Что грязные да трудно – это всем видно. Кому рубли нужны, а кому еще петь хочется. Работа! Не люблю я это слово... Не то оно. Работа кормит. А вот... дело. Это здесь... – Белугин постучал себя по груди: – в душе, в жизни. Я тоже раньше уставал. А почему уставал? Не любил. А полюбил и понял, что, зачем и куда. По-другому петь стал. Ну, известно: чем больше любишь, понятно, больше сделаешь и других уважать станешь, крепко, на всю жизнь, как товарищей. Тогда, брат, и душа хорошеет. И на завод идешь, как к себе домой.

– Я плохо спал сегодня, всю ночь думал... Вам хорошо – вы на ноги встали... – сказал Ванька, покраснев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю