Текст книги "Северный ветер"
Автор книги: Виктор Астафьев
Соавторы: Петр Краснов,Иван Уханов,Владимир Турунтаев,Виктор Стариков,Эльза Бадьева,Михаил Аношкин,Зоя Прокопьева,Виктор Потанин,Николай Воронов,Станислав Мелешин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Когда Петька стал ходить в школу, он все чаще начал замечать, что отец, едва вернувшись со смены, ложится в постель и мгновенно засыпает. Его голова сползает с подушки, жилистая шея делается дряблой, точно сломанная, зеленоватый тон лица густеет, постепенно приближаясь к цвету меди, которая валялась на открытом воздухе.
Мать садится на край кровати, прислоняет к его груди ладонь, слушает, как бьется его сердце, задумчиво смотрит в окно. В такие минуты рябинки на ее щеках и лбу особенно заметны: от печали они как бы темнеют и углубляются. Посидев на кровати, она уходит в кухню и там сердито гремит посудой. Петька берет портфель, вынимает учебники, но заниматься не может: мешает ворчание матери.
– План тебе, товарищ Куров, выполни да перевыполни, – ругает она начальника коксового цеха, – а что рабочие от газу задыхаются, тебе мало дела. Давно б собрал инженеров да приказал: «Сделайте машину, чтоб газ ловила и люковым помогала...»
От этого злого бормотания Петьке становится душно. Он выходит за ворота, дышит северным ветром.
Лязгает щеколда, и за калитку выходит Григорий Игнатьевич. Он садится на лавочку и долго трет виски. Потом подзывает к себе сына, обнимает родной мослатой рукой и спрашивает:
– Хочешь, сказку расскажу?
И Петька слушает о сивке-бурке, двенадцатиглавом змее, медном, серебряном и золотом царствах. Отца не узнать. Будто он и не был на тяжелой работе: весело блестит белками, задорно вскрикивает и широко взмахивает свободной рукой, словно орудует мечом-кладенцом. Под конец он обязательно спрашивает:
– Ну как, сынок, понравилась сказка?
Вместо ответа Петька просит его:
– Пап, возьми меня к себе на работу... Посмотреть.
– Не пустят тебя, Петюшка, в завод. Маленький еще. – Григорий Игнатьевич ласково взъерошивает челку сына. – Поесть, что ли? А, Петь? Не помешает. Идем в дом.
3Петька видел дыры в бетонной заводской стене. Гибкий и юркий, как ящерица, он прошмыгнул бы в самую маленькую, но долго не осмеливался: охранники заметят – остановят. Вдобавок к этому за стеной без лая носятся овчарки. Только и слышно, как то тут, то там чиркают о проволоку кольца, к которым привязаны поводки собак. Нет, ни за что не проскользнешь мимо них!
И все же Петька рискнул: договорился, что ремесленник Мишка Завьялов, который жил по соседству и проходил практику на коксовой батарее, поможет ему пробраться на завод. За услугу – пять рублей.
В назначенный день Мишка прошел в проходную, озорно захлопнул пропуск перед носом вахтера, а Петька, провожавший его до этого места, побежал по тротуару. Он свернул к бараку и котельной, прошел между ними и остановился возле канавы. Вода канавы втекала в круглую железобетонную трубу, проложенную под стеной. Сторожевую вышку было не видно отсюда: ее заслоняли рослые, в уродливых вздутьях тополя.
Петька подсучил штаны, толкнул за пазуху сандалии и спустился в канаву. Дно скользкое, будто по налимам идешь; вода красновато-рыжая: ею промывали на горе магнитную руду. Мальчик сгорбился и, задевая о свод трубы затылком, начал двигаться. Он благополучно дошел до конца трубы и застыл, ожидая сигнала. Высунув светло-алый язык, по железному мостику так стремительно пролетела гривастая овчарка, что кольцо, скользя по сверкающей проволоке, по-синичьи тоненько свистело. От испуга Петька зажал рот и чуть не сел в воду.
У него уже ныла спина и дрожали колени, когда Мишка застрекотал сорокой. Это означало, что часовой на вышке смотрит в другую сторону, а собака далеко. Петька выпрыгнул из канавы, пронырнул через двойной ряд акаций, бешено промчался по открытому месту, накалывая ступни о верблюжью колючку, и скатился по глинистой насыпи к железнодорожным путям. Вслед за ним, чуть в стороне, сбежал, насвистывая, Мишка, щелкнул пальцами и протянул руку:
– Клади пятерку.
– Вот посмотрю, как папка работает, тогда...
– Ну ладно уж, посмотри.
С непривычки все пугало Петьку: паровозы, раскаты отбойных молотков, трансферкары, подвозящие к прокатным рольгангам огненные слитки, струи чугуна, обрывающиеся в пасти ковшей.
Когда поднялись на стальной пешеходный мост, Петька понял – скоро коксовый цех: воздух стал угарным, вонючим.
Минут через пять они подошли к строению, вдоль которого катилась по рельсам неуклюжая машина. Кабина закопченная, сбоку торчит длинный и зубчатый металлический брус.
В нижней части строения был полумрак. Петька испуганно остановился: задавит еще чем-нибудь. Но Мишка сердито дернул его за ворот рубашки и подтолкнул к лестнице.
Мимо, порхая со ступеньки на ступеньку, пробежала девушка, держа в руках стеклянные изогнутые и пузатые трубки, наполненные зеленой жидкостью.
Лестница кончилась, и Петька увидел солнце. Он еще не успел зажмуриться, как черная пыль вязкой волной хлынула в его сторону, потом начала вспухать кверху, и солнце провалилось в ней. Немного спустя в пыли зазвенело, и оттуда выехала машина с тремя огромными железными воронками, покрытыми окалиной. Пламя, только что лизавшее низ воронок, начало высоко выхлестываться из круглых зевов в полу. Мишка прижал Петьку к себе и начал что-то объяснять. Из-за шума, лязга и звона трудно было расслышать, что он говорил. Петька лишь уловил два непонятных слова: «бункер» и «планир».
Едва машина с воронками отъехала, к отверстиям в полу, которые все еще отплевывались огнем и пылью, метнулся высокий тощий человек. Штанины его брезентовых брюк, шоркая одна о другую, жестяно гремели. Под курткой остро бились лопатки. Он остановился, подцепил крючком металлическую крышку и шагнул к огненной дыре. Грязное пламя ударилось о грудь, сплющилось, раздвоилось и обхватило его туловище, точно клещами, желто-красными языками.
Петьке показалось, что этот человек в огне – его отец: та же костлявость, та же немного сутулая спина. Он испугался, что мужчину, похожего на отца, обожжет, и чуть не закричал от тревоги; но в это время пламя начало втягиваться в яму, откуда выметывалось; высокий захлопнул его крышкой и побежал к другому люку. Петька вгляделся и по большому носу, как бы продолжающему линию лба, узнал в человеке, одетом в брезентовую робу, отца.
Закрыв стальными крышками еще два люка в полу, Григорий Игнатьевич подошел к питьевому фонтанчику и сунул лицо в струю, расщепляющуюся на конце. Потом, отряхивая воду, повертел головой и медленно распрямился. На его лице, покрытом черным мазутистым веществом, дрожали, как приклеенные, крупные капли. Мишка шепнул Петьке, что лицо у Григория Игнатьевича в смоле, которая выделяется из сырого коксового газа.
Отец устало закрыл глаза, мгновение постоял так, видимо отдыхал, а когда разомкнул черные веки и наткнулся взглядом на сына, проговорил, точно спрашивая самого себя:
– Петька, что ли? – И улыбнулся: – Это как ты сюда попал?
– Я помог. Через трубу, где красная вода течет, – смело ответил Мишка.
– Вот черти косопузые! И не побоялись?! А если бы собака за штаны цап-царап?
– А мы бы ей штаны оставили и драляля, – опять ответил Мишка.
Григорий Игнатьевич засмеялся, положил тяжелую пятерню на Петькину голову и, щуря золотистые, в красных прожилках глаза, сказал:
– Тут вот я и тружусь, сынок.
4С этого дня Петька еще больше стал любить отца за то, что он, несмотря на усталость и заботы, всегда весел и ни на что не жалуется, а если заходит речь о трудностях работы, ловко сводит разговор к шуткам. И раньше Петька замечал уклончивость Григория Игнатьевича, но относился к ней с легким сердцем, а теперь хмурился, так как непременно вспоминал клешнятое пламя, обхватившее отца, и угольную пыль, в которой проваливалось солнце.
Пока Петька не видел, в каких условиях работает отец, он не задумывался над тем, хорошо или плохо, что он ест отборные кушанья из зеленой тумбочки. Но теперь, когда он побывал на коксовых печах, он без стыда не мог смотреть, как рябые руки матери ставят перед ним сливки. Петька раздраженно сказал:
– Не маленький я уже, а вы все вкусные да сладкие кусочки суете. Хватит. Не хочу, – и поглядел строго на нее. – Папа вон из огня в газ мечется, а ты с крынок сливки поснимаешь – и мне их, а его пустым молоком поишь.
– Зря шумишь, мужик. Тошнит нас от сливок. Ну и врачи запретили, не пейте, мол, вредны, – попробовал отшутиться Григорий Игнатьевич.
Петька не возразил, по за короткое время, как казалось ему, добился своего. На деле все в общем-то шло по-прежнему, лишь Анисье Федоровне приходилось прибегать к разным уловкам, чтобы кормить сына тем же, что он ел раньше. Иногда Петька замечал хитрости матери, сердился, но она с таким безгрешным видом защищалась, что он верил ей.
5Шла война. Ежедневно она напоминала Петьке о себе стуком деревянных подошв о тротуар: это шагали ремесленники; темными, изможденными, а то и водянистыми лицами людей; сосредоточенным видом отца, нахохлившегося над репродуктором.
До войны Петька был щуплым мальчиком, а теперь его не узнать: раздался в кости, вымахал чуть ли не с Григория Игнатьевича, широкими бугорками выступили скулы, на губе проклюнулись светлые, как пушок на персиках, усики. Дома Петька спал да учил уроки; остальное время проводил либо в школе, либо в подшефном госпитале.
Возвращался он поздно вечером. На плите его ждали кастрюли, укутанные сверху теплой клетчатой шалью. Садясь за стол, он спрашивал мать:
– Вы с папой ужинали?
Она недоуменно пожимала плечами:
– Конечно, – и ставила перед ним тарелку супа.
Как ни был голоден Петька, он съедал не больше половины того, что подавала Анисья Федоровна; и потом иногда ему казалось сквозь сон, будто кто-то ест на кухне, звякая о кастрюлю ложкой.
Из потока проносящегося времени каждый человек цепко запоминает лишь немногие дни. Для Петьки одним из них был зимний день сорок четвертого года. Вместе со своей школой Петька работал на субботнике. Широко расставив ноги, одетые в пимы, он стоял на снегу, источенном колошниковой пылью, и по цепи передавал к строящейся домне кирпичи. Они были желтые, увесистые и такие холодные, что от прикосновения к ним даже в теплых варежках становилось зябко.
Небо стеклянно-белое. Такое оно только в трескучие морозы. А ветер – не ветер: огонь. Дашь распуститься себе, живо продрогнешь и скорчишься. Петька видел, как то один, то другой одноклассник втягивает голову в плечи, сутулится, и поэтому задорно покрикивал:
– Не гнуться! Не кланяться в ножки деду-морозу! Эх, пошли-поехали, тетка, за орехами!
Оправа от Петьки стоял Санька Кульков. Его байковые в суконных латках варежки были тонки. Время от времени он ныл по-комариному назойливо:
– Руки ме-ерзнут...
Петька предлагал ему свои меховушки, но тот почему-то упрямо твердил:
– Зачем мне чужие?
Петька рассердился, отобрал у него варежки и натянул меховушки на красные, как лапы у гуся, руки товарища, а затем обвязал своим шарфом шею и голову Леньки Жухно, который был в фуражке и ватнике без воротника.
Вечером, когда закончили работу и собирались уходить, Петьку кто-то тронул сзади за плечо. Он обернулся и увидел смеющееся лицо отца.
– Пап, ты чего здесь? Тебе в ночную смену, а ты не спишь.
– Под землей наспимся. Приходил на субботник. Как ты, домну помогал строить, не что-нибудь!
Григорий Игнатьевич взял сына под локоть. Они перепрыгнули через трубу, перепоясанную узловатыми сварными швами, переждали, пока паровозик протащит мимо ковши с чугуном, над которым вились и таяли розовые снежинки, и двинулись дальше. Отец сжал Петькин локоть, стесняясь, сказал:
– Видел, как ты работал, как о мальчишках заботился... Хорошим человеком растешь. Недаром мы с матерью жилы на тебя тянем.
6Петр укладывал в чемодан вещи и книги. Готовился к отъезду в город, куда его направили после окончания института. Анисья Федоровна суетливо помогала, шмыгала распухшим от слез носом и повторяла:
– Береги себя, сынок. Чисто живи, строго живи. Начальство не задирай. Все равно не сборешь. Вся сила в руках начальства. В пище себе не отказывай, в одежде тоже. О нас с отцом не беспокойся. Наш век к концу идет, а у тебя вся жизнь впереди.
Чтобы успокоить ее, Петр говорил: «Ладно, мама. Хорошо, мама», а сам печально смотрел на ее рябое порыхлевшее лицо, на седую прядь, прилипшую к платку.
Григорий Игнатьевич сидел на скамье, сжимал коленями руки, сдвигал длинные брови и покачивал головой. Когда он что-нибудь мучительно переживал, то всегда делал так. Время от времени он вынимал из кармана пузырек, вытряхивал на ладонь таблетку и проглатывал ее. Целый месяц он вылежал в больнице: было плохо с сердцем. Петр с тревогой наблюдал за отцом, боялся, как бы не свалил его новый приступ.
Петру было страшно от мысли, что через несколько часов его уже не будет в этом маленьком, с долговязой трубой доме. Он никак не мог представить своих родителей живущими без него, единственного сына. Казалось, стоит только уехать, как они потеряют интерес к жизни, начнут катастрофически стареть и серо, вяло, безрадостно коротать дни в ожидании писем.
На вокзале Анисья Федоровна разрыдалась. Григорий Игнатьевич прикрикнул на нее, чтобы самому не разрыдаться, и отвел Петра в сторону от друзей и матери.
– Я, Петя, на пенсию ухожу. – Он потер кулаками пористые щеки, в которые въелась угольная шихта. – Будь во всем человеком.
Отец вдруг с хитринкой улыбнулся, и Петр понял, что он начинает шутить.
– Тебе ведь, сын, есть в кого быть человеком. В того же в меня. Особый я человек. Титан! Причем из разряда кипятильных.
Раздался удар колокола. Григорий Игнатьевич неуклюже чмокнул Петра в подбородок. Подошли друзья, жали руки, ласково ударяли по плечам, обнимали, просили писать. С ними он расставался легко: знал, что после отхода поезда они погрустят час-другой и с прежней бодростью отдадутся делам и заботам.
Из-за друзей Петр не видел мать. Лишь иногда то тут, то там появлялись ее тревожные глаза и кулак, горестно прижимавший ко рту носовой платок. Петр все хотел прорваться к ней, но ему мешали: совали карточки, цветы, отвлекали разговорами. Когда поезд тронулся, Петр стремительно протиснулся сквозь стену друзей и начал целовать мать. За все, что она и отец сделали для него, ему хотелось поцеловать каждую рябинку на ее лице, но нужно было спешить: плыли вагоны, прогибались рельсы, сжимал ветер кольца паровозного дыма.
Петр вскочил на подножку последнего вагона. Проводник сердито ткнул в спину флажком.
– Хватит провожаться. Лезь в тамбур.
7Главный металлург Дарьин, в распоряжение которого директор завода послал Петра, был застенчивым человеком. Говорил он мало и таким робким тоном, будто стыдился своих слов. Он мгновенно опускал веки, если собеседник взглядывал в его чуть выпуклые песочного цвета глаза. В проектном отделе работала жена Дарьина. Она часто произносила слово «очень», причем с твердым окончанием, поэтому заводоуправлении называли ее между собой «Очен». Она часто входила в кабинет мужа, чтобы посмотреть, не курит ли он, и если видела в пепельнице окурки, опрашивала с ноткой отчаяния в голосе:
– Костя, ты, наверное, опять дымил? У тебя же очен плохое здоровье.
– Да, да, верно, плохое, – соглашался Дарьин, хотя никогда ничем не болел. – Клянусь тебе, Виктория, я даже не прикасался к папироске.
– Правда?
– Правда.
– Спасибо, Костя, умница ты у меня!
Когда Виктория уходила, Дарьин совестливо тер лоб, вздыхал, затем выдвигал ящик стола, закуривал, жадно глотал дым и выпускал его на жужжащий пропеллер настольного вентилятора.
Петру понравилось, что Дарьин, знакомясь с ним, не потребовал диплом и вкладыш, не докучал анкетными вопросами, а лишь поинтересовался:
– Не откажетесь, если я прикреплю вас к одному экспериментальному участку?
– Не откажусь.
Дарьин привел его в длинное кирпичное здание. Неподалеку от распахнутых ворот лязгали и рокотали тележки конвейера. От гулких, словно спрессованных звуков, что вырывались из пузатого тигля, от треска электрической печи, которая выбрасывала сквозь щель заслонки матово-синие лучи, от стука формовочных машин Петр оглох и завертел головой. Дарьин наклонился к его уху:
– Ничего, привыкнете. Смотрите сюда, – и указал в сторону вагранки, возле которой, слегка приседая, двигались разливщики, подводя под раструб ковш с тяжело колышущимся чугуном.
Когда ковш установили, грузный вагранщик толкнул вверх какую-то ручку – и в расщелину между раструбом и ковшом выплеснулось зеркальное пламя. Резкой болью пронзило глаза Петра; в воздухе, как стало казаться ему, зашевелилась, расходясь кругами, зеленая рябь.
– Извините. Не предупредил! – крикнул Дарьин, что-то прислонив к переносью Петра. Тот открыл глаза и увидел синие стекла, за ними ковш, раструб и выносящиеся из расщелины оранжевые капли.
Дарьин позвал Петра в формовочное отделение и начал объяснять, что белое слепящее пламя – магний, который погружают на дно ковша, чтобы получить из ваграночного чугуна магниевый. Дело это новое, большой государственной важности. Хороший магниевый чугун в два-три раза крепче и в четыре-пять раз гибче ваграночного, серого. Им можно заменять такие металлы, как бронза и сталь. Но пока еще он обходится заводу в копеечку, так как приходится сплавлять его с силикокальцием, не отличающимся дешевизной. Кроме того, силикокальций слишком бурный катализатор, поэтому добрая половина магния сгорает бесполезно, и чугун, затвердевая, не достигает нужной прочности: графит в нем не приобретает законченной шаровидной формы, необходимой для этого.
В цехе было жарко. По вискам главного металлурга змеились ручейки пота. Он вытирал их подкладкой фуражки и продолжал рассказывать. Когда он замолчал и заметил, что Петр внимательно смотрит на него, то застенчиво нахохлился, виноватая улыбка растянула его широкие, резиновой упругости губы.
– Извините. Утомил, наверно?
...Поселили Петра в доме-интернате. Занят был Петр с утра до позднего вечера: приглядывался к людям, знакомился с оборудованием, изучал в лаборатории пробы магниевого чугуна, вечерами сидел в технической библиотеке. Он стал стремительнее ходить; вспоминал о том, что надо побриться, только тогда, когда от прикосновения к подушке становилось колко щекам; если при нем острили, смеялся звонким и заливистым смехом здорового, жизнерадостного человека.
Виктория сказала о нем Дарьину:
– Очен реактивная натура у технолога Платонова. Он мне нравится.
Даже тот, кто приглядывался к Петру, ни разу не заметил, что молодой, неуемный, веселый инженер мучительно тоскует. Когда он, пробудившись, идет умываться, то вспоминает мать, наливающую в умывальник железным ковшом колодезную воду. Он вздыхает. Хочется, чтобы это было явью. Хочется услышать ее сипловатый ласковый голос. И принять из ее рук холщовое полотенце. Во время обеденного перерыва, слушая, как вагранщик Кежун рассказывает о международных новостях, он вспоминает лавочку возле калитки, где они с отцом часами говорили о политике, стараясь предугадать события.
Мучило Петра больше всего то, что родители остались одни и начали непривычную, может быть постылую, жизнь – жизнь для себя. А ведь они привыкли жить для него, а отец – и для завода.
Решение Григория Игнатьевича уйти на пенсию страшило Петра. Мальчишкой он слышал, как отец сказал:
– Стать пенсионером? Не представляю... К черту! Это же словно без рук, без ног. Это же значит – песенка твои спета. Жди, когда окочуришься и наденут на тебя деревянную робу.
Об этом Петр не мог думать без отчаяния. Он написал родителям, что будет просить квартиру и как только получит ее, то приедет за ними. С тревогой ждал ответа: перед отъездом он говорил о таком намерении, но отец лишь неопределенно пробормотал:
– Устраивайся, там посмотрим.. Нечего заглядывать вперед.
Письмо из дому пришло быстро. Милые прыгающие каракули! Что заключено в них? Уныние? Забота? Радость?
Отец сообщал, что уволился. Пока ничем не занимается: сердчишко балует. Мать хлопочет по домашности, вечерами читает вслух газеты и книги. Переезжать к Петру они не собираются. Ему нужно обзаводиться семьей, а их двое, и оба безработные. Большая обуза. Они не хотят уезжать с насиженного места. В родных краях даже песчинки помогают дышать. К тому же не хотят продавать дом: какой-никакой он, а свой – не казенный.
От обиды Петр скомкал листок с каракулями Григория Игнатьевича. Обуза. Свой – не казенный. Родные места. А здесь что? Чужая земля? Та же Россия.
Петр ударил рукой в оконные створки. Они со звоном распахнулись. Тяжелая капля дождя врезалась в подбородок. На город навалились тучи. Грязным пухом провисала под ним дымка, садясь на клинья крыш.
Петр вспомнил, что Дарьины приглашали его погулять вечером в парке. Надвигающееся ненастье грозило сорвать прогулку. Было тягостно собственное одиночество. Он разгладил слежавшиеся в чемодане костюм и плащ, оделся, выбежал навстречу мокрому ветру.