Текст книги "Тщеславие"
Автор книги: Виктор Лысенков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Вечером он позвонил своей знакомой пассии в институт гастроэнтерологии. Лариса ответила успокаивающе: "Вообщде-то мы – академический институт. Но, как понимаешь, с минздравом контачим часто. Скажу одно: в республике всего три министра – русские: связи, строительных материалов и здравоохранения. (не считая КГБ, – отметил про себя Сергей). И у нашего (я называю его нашим, несмотря на разные ведомства) – очень хорошая репутация. Мы с ним сталкивались несколько раз. Спокоен, не придира по мелочам. Предпенсионный возраст. А это значит, что ни с кем он ссориться не будет. Достаточно?". Сергей поблагодарил Ларису, и на ее вопрос, зачем это ему нужно, ответил прямо: "Да вот хочу стать медицинским начальником". И – объяснил. Лариса засмеялась: "Давай давай. Только окончательно не спейся. (она знала его по газетным временам и последние – чиновничье – благообразных три года с хвостиком не общалась с ним).
Он был уверен, что расстался с кино навсегда. Но если бы могли представить, что день грядущий нам готовит! По звонку Джуры его приняли хорошо, а сам министр произвел впечатление вполне домашнего человека, только без домашних тапочек. "Джура Рахимович сказал, что Вам там не подошел моральный климат? Да... Кино – большие деньги. Сколько Вы там получали? Ну, у нас чуть меньше ставка, но я смогу из своего фонда компенсировать Вам разницу".
Он ушел с киностудии тихо, незаметно. Поразительно – ему не позвонил ни один из бывших сподвижников по созданию новой реальности. Из всех искусств самым паскудным является кино? – Роберт спокойно и на разные лады переиначивал классика, называл науку для всех марксизмом -онанизмом и в подпитии все допытывался у Сергея: "Нет, старик, вот так, честно, как на духу ответь мне: если бы Ленин остался жив, ему разрешили бы что-нибудь новое написать после двадцать второго года, или заставили бы цитировать самого себя до двадцать второго? Ты же понимаешь, что ни одной, с точки зрения философии, мысли высказано не было. Ну, не политических. Именно философских". Ответить Роберту было нечего. Сергей знал, что мировая философская мысль остановилась и замерла в своих высших проявлениях в двадцать втором году. И никаких тебе Ортегов с Гасетами, Сантаян, Маритенов или там этих Моррисов. И Маркузе нет. Нет никого, кто не нужен кремлевским начальникам. А то еще будут думать не в ту сторону, как ляпнул их преподаватель по этой самой марксистско-ленинской философии на вопрос одного из студентов, как смогли разные ученые прийти к одинаковым выводам, руководствуясь какими-то своими убеждениями, перепуганный Шарапов рявкнул: "Я запрещаю вам думать в эту сторону!". И понес нечто несуразное, что, мол, одинаково ошибочный идеалистический подход дал им – таким разным ученым и в разных странах – такой вот одинаковый результат. Надо было молча согласиться, а то двери в университет перестанут открываться в обе стороны. Что он там еще говорил о кино? – Из всех искусств самым жестоким является кино. Вот она, бессмертная классика! Неужели Джура уже все постиг и знает, что суть успеха – не в знании назубок измах? Он словно неведомое существо несколько раз сделал стремительные вояжи по треугольнику: ЦК – киностудия министерство. Потом вспыхнули темные точки, разгорелись, как-то странно подражали уплыли куда-то в бок, освещая звенящую тьму, и он понял – это бесконечность. И можно постичь ее сейчас. Он понял, что падает вниз по темному звенящему пространству с невероятной скоростью – гораздо выше скорости мысли, и на выходе из черного тумана почувствовал, как переворачивается в пространстве, меняет курс полета. "Попробуем вот так" сказал голос, который он не услышал, а почувствовал как сзади его твердо подтолкнули в немереное пространство, и вот он уже проткнул изгибающееся пространство и выскочил из пределов привычной галактики и четко иные миры. Он не собирался возвращаться назад, даже не думал – возможно ли это в принципе, но уже в следующий миг ощутил, что он – на исходной позиции, что, возможно (да что там возможно – наверняка! – ведь ему хотелось этого!) он еще раз провалится сквозь пространство, на стыке искривления времени и материи. Или только пространства? – Не важно – важен вылет к свету. Или – к пониманию? Вот какое кино... Все – из точки, Мгновенно. И может быть, опять в точку? Тоже – мгновенно? Вот как в мысли? Сколько чего в секунду? Нет, лучше машины – туда-сюда и вон куда. Машина так не сможет. Если гора даже странная и с трубопроводом по ней. Ха-ха! – Никогда не замечал. Или это Тавиль – Дара – стоит высокая гора на берегу Сурхоба. Вот такое кино: он сам попросился у шефа поехать с бригадой проверки в это заведение для душевнобольных: интересно же, какие они в самом деле, если исключить анекдоты. Он видел иногда людей, которых либо начинало вести, либо с пунктиком. Он бы никому не сказал, что пунктик был и у него. Но как узнать это стабильно или впереди – дурдом?
Под крылом самолета не море тайги, а цепи гор. Лучше гор могут быть только горы. Никто не нарисует такой панорамы вздыбившейся земли. Глаз не оторвать. Тогда у него и родилась мысль пройтись по горам. Он знает куда вверх на Гиссарский хребет, до Магианской экспедиции. Оттуда – на магине в Пенджикент и через Самарканд назад самолетом. В отпуске. А пока на мосту через Сурхоб охрана проверяла их документы – все впервые прибыли сюда – от главного специалиста минздрава до него, Сергея. Их всего – четверо. Сторож позвонил, вызвал машину. "Да, не очень близко. Нет, отсюда сбежать невозможно. Через эту реку невозможно перебраться. Никакой сумашедший не полезет. Бегут? – Конечно. Но бегут в другую сторону – знают, что по прямой дороге – пост. Но не знают, что горная дорога вокруг приводит только сюда. Сделают круг вокруг вот этой громады – это, километров десять, и появляются здесь. А мы уже их ждем... Они все никак понять не могут, как это они, миновав охрану ТАМ натыкаются на нас". Сергей думал о несчастных, на всю жизнь упрятанных за эту огромную гору и понимал, что его отлучение от кино ну детская шалость. Посмотрим.
За горой не слышно было шума ревущей реки. Было чисто и тихо. Здесь даже летом выпадали дожди и все деревья – орехи, алча, тутовник, яблоки были свежезелеными, листья не были изъедены разными вредителями. Полезный воздух. Но помогает ли он этим несчастным? Или – место выбрано для спокойствия персоналу? Здесь у всех врачей было жилье, правда, не на территории этого спецучреждения, а на выходные почти все уезжали в город. Всего ничего двести км. Уезжали в пятницу пораньше и ночью были уже дома. Вечером в воскресенье возвращались. Свой автобус. Но зимой, как он узнал, иногда не выезжают месяцами – дорога опасна и надо ехать целый день. Но это не главное, что рассказала ему Александра Ильинична. Он принял ее за сотрудницу дома. Она сидела на лавочке и читала книжку. На ней была не полосатая одежда и даже не очень старая. Он поздоровался с ней, она ответила и спросила: вас давно привезли? Он ответил, что приехал с группой из минздрава. Женщина улыбнулась: "Очередная проверка... Но у нас здесь нормально. Впрочем, вы в этом сами убедитесь". Сергей ответил: "Да, внешне у вас здесь – почти идиллия. Жаль, больные не могут рассказать о том, каково им здесь". "Почему же? Я вот больная и живу здесь уже целых шесть лет. Так что могу судить, что и как". Сергей не поверил ее словам: перед ним была интеллигентная и вполне трезво рассуждающая женщина. Она уловила его смущение и сказала: "Да вы не удивляйтесь: у меня очень странная форма помешательства: иногда я чувствую себя совсем нормальной. А потом – вдруг накатывает. Не бойтесь – это происходит не сразу. Я даже успеваю дойти до корпуса сама и попросить сделать мне успокаивающий укол". Сергей попросил разрешения присесть. Может, он узнает что-то и о себе? Ему же сказала врач на скорой: "У вас – синдром". Добавила какое-то слово, но он забыл. А вернуться потом в поликлинику было не удобно. Но его ведь не положили в клинику к Гулямову. Значит, не так страшно. А может, врач в поликлинике ошибается? Сам он лучше других знает свое состояние. Почему он иногда впадал в угрюмую задумчивость? Почему боялся заснуть без света? Почему так назойливы стали мысли об отце, когда тот умер? Ему все казалось, что отец вот-вот выйдет из другой комнаты, или окажется на кухне, или в ванной. Он прислушивался к шорохам в ночной квартире – днем этих проявлений не было пытался себя успокоить, что совсем рядом, за тонкой бетонной перегородкой пытался себя успокоить, что совсем рядом, за тонкой бетонной перегородкой находятся люди, и, странно, когда он слышал их голоса, этого непонятного страха не было. Даже когда он лежал в постели и пока за стеной скрипела кровать и неявственно были слышны любовные вздохи, он чувствовал себя нормально, даже улыбался и все хотел подсказать этим чудакам, чтобы поставили свою кровать любви к стене, которая не разделяет их с соседями. Ему даже казалось, что он – уснет – настолько был спокоен. Но тишина и темнота словно пропитывали тревогой, сон, если даже хотелось спать, улетучивался, появлялась тревожная бодрость, и, стыдно сказать, – он не выключал ночника – темнота чувство тревоги переводила в страх. Повертевшись, поприслушивавшись – иногда в доме вдруг издаст звук сервант или шифоньер. Умом он понимал, что при таких перепадах температуры ничего странного в этом нет, но иногда подходил, открывал шифоньер и потом долго ругал себя: идиот! кретин! – ясно же, если бы в шифоньере кто-то прятался, то ясно – мокрушник, и даже ему вот переть в наглую на шифоньер, в котором этот мокрушник сидит нелепо: не успеешь открыть дверцы, как он воткнет в тебя нож. А еще хуже, если у него – пистолет. Бах! – и – крышка. Его он открывал шифоньер раз за разом, и потом, когда пошли волной эти публикации и показы по телеку про барабашек, он думал, не барабашка ли у него завелась. Днем эти ночные нелепости угнетали его – он понимал; что у него не все нормально с психикой, и сейчас рассказ незнакомки про то, как на нее накатывает, его встревожил, так как у него самого более менее спокойные периоды чередовались с чередой тревожных. Он засыпал к утру и то при помощи элениума, и нередко, когда усталость уже изматывала его, он звонил какой-нибудь безотказной подруге предупреждал, что на ночь, и, отдав ей что положено, спал часов шесть-семь. Иногда девки улавливали, что с ним – что-то не так. Некоторые относили это на свой счет, некоторые – на его усталость и начинали нежить, массировать плечи, нежно мыть в ванной ну и так далее – по полной программе. Он пробовал состояние тревоги погасить бутылкой вина. Но сухого приходилось выпивать бутылки три – на это уходило время, так что водка была лучше. Стакан на грудь – и он вырубался. Только вот тяжело просыпался на внеурочный звонок и утром было заметно. А однажды он сквозь пьяный сон услышал страшный грохот в квартире. У него мурашки пошли по телу, когда он увидел на полу большую железную чашку. Но вдруг в вентиляционный люк услыхал – в ночной тиши очень четко – голос соседа: Люся! Посмотри! – Наш Пуфик кость принес! Вот ворюга! И Сергей сразу успокоился: он жарил себе вечером мясо, и кость, с кусочками мяса, положил в чашку, чтобы утром отдать дворовому псу Женьке. Значит, Пуфик, который иногда и днем забирался к нему в лоджию по винограднику, нанес визит вежливости, и, чтобы не беспокоить хозяина, сам себя угостил. Хорошо, что не спали его хозяева – неожиданно успокоили. Теперь он хотел узнать у Александры Ильиничны что-нибудь важное о своей болезни, – а что это болезнь, он не сомневался ни на минуту. И не ждет ли его этот дурдом. Он принял ее дружелюбное предположение присесть рядом и пообщаться: "У меня здесь есть друзья и среди врачей, и среди другого персонала. Но знаете... Вся моя дружба с ними – словно с видимым концом: они все знают, что мое заболевание – неизлечимо. И знаете, Сергей Егорович. Самое страшное – год от года время между приступами становится все короче, приступы – сильнее. Сейчас я часто не могу даже вспомнить, что делала и говорила во время приступа. Я с вами так откровенна не по причине болезни. То есть не из-за слабоумия. Просто устанавливать короткие контакты, когда возможно откровение – нет времени. Вы завтра уедете? Не так ли? А общение здесь – ограничено". Сергей понял, что его собеседница – человек образованный. Он хотел спросить ее о прежней работе, но не стал этого делать: вдруг заболевание связано с конфликтом или драмой той работы и он усугубит положение своей собеседницы. Но сам он ничего скрывать не стал. "Это хорошо, что вы занимаетесь творческой работой. Здесь, между прочим, есть один кинорежиссер. Я знаю от врачей – судьба занесла его сюда случайно. Вы даже пред ставить не можете он сидел в тюрьме, правда, недолго, и оттуда попал сюда. Он – не местный. Может, вам скажет, откуда он. Да, русский. Я вас познакомлю. Он – не буйный. И много чего рассказывает просто любопытного. Познакомить?". Сергею было интересно. Кто он? Чарли Чаплин, Эйзенштейн или более новая звезда Бергман. Или Феллини. Японцем он вряд ли может быть, скажем, Куросавой. Он сказал Александре Ильиничне, что познакомится с удовольствием. Договорились, что вечером – когда у больных будет вечерняя прогулка. Александра Ильинична мягко и с юмором вводила его в мир этой лечебницы. "Вы, наверное, наслышались анекдотов о врачах, которые сами – ку-ку? Не верьте. Очень много неординарных и тонких людей. Они пытаются постичь тайны этой болезни. У меня самой, например, впечатление, что где-то в голове обмотка на нервных проводах подтачивается. И когда они "коротят", я – больной человек. И, как я думаю, обмотка приходит во все большую негодность, а потому и приступы чаще и сильнее. А сопреет совсем – мне – конец: все функции – дыхания, ритма сердца и так далее перепутаются и стоп машина". Сергея удивила такая диагностика. Он сказал: "Может, дело не в обмотке? А просто перевозбуждаются какие-то центры? И тогда – все не так мрачно: могут в любой момент появиться лекарства,
блокирующие эти возбуждения. "Ну да, ну да", – согласилась Александра Ильинична. – Если только в этих центрах – не физиологические процессы. Какого-нибудь распада". Сергей решил говорить на равных: "Ну вот лично я часто боюсь быть дома один. Засыпаю либо после стакана водки, либо двух таблеток элениума". Он рассказал ей о свих симптомах. "И работаю нормально. Одну премию получил в журналистике, одну – в кино. Правда, республиканские, но все же..." Александра Ильинична улыбнулась и тронула его ладонь: "Премии – это хорошо. Водка – плохо. Дайте мне слово, что больше таким способом вы не будете снимать напряжение. И элениумом не злоупотребляйте. Попробуйте, еще до сна, либо выпить настойку валерьянки, либо молоко с медом. И не выключайте свет – не провоцируйте себя. Когда психика уже вздыблена, ее успокоить гораздо сложнее. У вас, дружок, уж поверьте моему горькому опыту – обычная фобия – боязнь темноты и замкнутого пространства. Попробуйте в этом состоянии выйти погулять на улицу – вы убедитесь, что страх тут же пройдет". Но Сергею и не нужно было проводить такой эксперимент: много раз он возвращался от какой-нибудь подруги в такой час и ходил по таким закоулкам – страха никогда не было. Только если вдруг навстречу кто-то шел, тем более не один, он внимательно следил за их действиями – важно было, чтобы не ударили ножом – от кулака любителя он не упадет, да и успеет уйти от удара. Он помнит, как шел с хлопушки через железнодорожные линии и его с матом остановил, надо думать, местный авторитет. Авторитет был не очень пьян, но понял, что чужак приходил сюда до бабы, хотя на этот раз все было совсем не так: не очень красивую девушку не нашлось провожатого из компании и он вовремя сориентировался, предложил Вере проводить ее. И – только. Она была студенткой филфака и жила с мамой – папой и можно было точно сказать, что еще не знала мужчин. И вот этот амбал. Сергею не хотелось повторять обычные в таких случаях слова: амбал из десяти слов только одно: ТЫ сказал на русском языке, остальное был блатной жаргон. Он схватил Сергея за ворот куртки, примериваясь (поугрожав предварительно) куда бы врезать. Сергей точно ударил его в подбородок и авторитет лег между рельсами. Сергей пошел по шпалам, но потом вернулся: вдруг не очнется до поезда? Поднял амбал, оттащил в сторону: "Будь осторожен амбал уже начинал открывать глаза (тут ходят поезда. "И, усадив на венок шпал между путями, пошагал домой. Будет урок дураку. Александра Ильинична спросила его просто: "Вы – не женаты?". Он ответил, что нет. Она не стала уточнять, по какой причине он не женат – здоровье ли или другая причина) ну, тут уж дудки: даже душевнобольной он ни слова не скажет о Земме, не скажет, как иные прелестницы согласны были ноги мыть и пить воду, но он даже представить не мог ни одну из них в роли своей жены, хотя некоторые, на его глазах, выходили замуж, рожали детей и, судя по всему, были неплохими женами. Собеседница сказала: "Двух советов для одного человека – уже много. Но все же: если можете – женитесь. Живой человек в доме заставить вас забыть о своей фобии. А иначе... Кто знает, чем все это может обернуться...".
Вечером она познакомила его с вежливым и обходительным Павлом Анатольевичем. Он вежливо склонил голову при рукопожатии – словно царский гвардейский офицер при знакомстве, и, после того, как села Александра Ильинична, предложил Сергею, указывая рукой на скамейку (только по белой перчатки в руке не хватает, отметил Сергей) "Прошу Вас". Александра Ильинична с интересом слушала их разговор. Павел Анатольевич рассуждал вполне здраво и Сергей не сразу скумекал, в чем эта сдвинутость проявляется? Все вопросы – здравые. Ответы – логичные. Говорил Павел Анатольевич как настоящий мэтр – раздумчиво и не торопясь (сколько ему? – пятьдесят пять или больше? Тут – свежий воздух, мешки таскать не надо. Так что вид выставочный). Он говорил основательно: "На вашей студии кроме Бориса никого не знаю). Это – Кимягаров – догадался Сергей. У него самого с ним были только: здравствуйте – досвиданья": он же – не Дорман. И Бенсон Ариевичу ребята быстро перевели ему на русский его Бориса Алексеевича – Сергей был совершенно не нужен. У них была своя шайка по грабежу великого Фирдоуси. Сергей был уверен, что студент первого курса ВГИКа снимает вполне сносный фильм по любому достану великого поэта. Если даже не будет никакого действия, а актеры в костюмах будут читать упругие от мысли эпические строки. Ну что ж: в стае пираний тоже нужно знать свой маневр). Потом коснулись проблем московского кино. Сергей решил подыгрывать настолько, насколько можно. Андрей хотел на главную роль в "Ивановом детстве" взять другого актера. Мы смотрели пробы и я сказал ему: Андрюша! Лучше Коли Бурляева эту роль никто не исполнит! И – молодец – послушался. "А Андрон думал, что балерина не справится с драматической ролью, что будут пересуды. А Наташа оказалась такой талантливой драматической актрисой!". И продолжал: "Вы, наверное, не знаете, молодой человек, что Сеня Долгидзе сначала хотел в главной роли в фильме "Ватима" снимать обще5признанного красавца Отара Коберидзе. Но я уговорил его снять в главной роли другого Отара Мегвинетухуцеси. Сеня не хотел его брать – Мегвинетухуцеси еще нигде ни разу не снимался. Но я сказал: "Семен! Мой Отар на восемь лет моложе. Поверь сам Коста Хетагуров был бы за этот выбор! Коберидзе уже далеко за тридцать зритель не поверит в то, что это – молодой влюбленный! Конечно, помогло мне убедить его и то, что тогда в прессе впервые осмелились критиковать актрис, в шестьдесят пять, игравших Нину Заречную. Но потом враги взяли свое. Отар не снимался в кино более десяти лет, пока на одной вечеринке я не сказал Абуладзе: "Тенгиз! Ты же – смелый человек! Грузинское и советское кино много теряет, что такой актер как Мегвинетухуцеси не снимается в кино. И он послушал меня – взял его в картину "Мольба". И что же? – сразу приз Всесоюзного кинофестиваля! А как я уговаривал Эмиля взять на картину "Красные поляны" совсем юную девочку – Свету Фомичеву. Это теперь она известная как Светлана Тома. Сколько наград она принесла – и, поверьте, еще принесет, – Эмилю!" Сергей поинтересовался, не удавалось ли его собеседнику повлиять на рождение звезд мирового кино. К своему удивлению, Павел Анатольевич легко уловил иронию и сказал: "Вот вы иронизируете, молодой человек! Но что было – то было! Когда Хрущев снял железный занавес и мы, советские кинематографисты, получили возможность выезжать за рубеж, у нас в Париже была встреча с Роже Вадимом. Я на приеме сразу заприметил чудную девушку – фигурка – богини. Но главное даже не в фигурке. Я сказал Вадиму, что готов выставить ящик коньяка, что эта девушка в первой же роли покорит мир. Мы заспорили. И что же? Только ради принципа он взял эту девушку на роль в свой фильм "И бог создал женщину...". Как она сыграла, как она сыграла! Потом Вадим брал ее на другие роли". – И, наклонившись к Сергею, сказал загаорщецки: "Он даже на ней потом женился! "Вы не догадались, о ком я говорю? – Конечно, мой друг! – Это – Брижит Бардо!". – "А как же ящик коньяка? – спросил Сергей". За Вадимом, мой друг, за Вадимом. Вот поеду в Париж – там и погуляем. Кстати, у вас нет возможности вырваться в Париж? Могли бы согласовать график. Нет, не думайте – я все понимаю – мне нужно чуточку подлечиться – и все дороги открыты. У меня друзей в мире кино огромное количество, и многие мне лично даже очень обязаны. Тот же Ермаш без меня не смог бы сделать своей карьеры. Но это так, к слову".
Сергей не был специалистом по психам, но его этот мир и тревожил, и притягивал: он все старался разобраться в самом себе: как это могло быть, что он, не верящий ни в черта, ни в бога, ни в птичий грай. Испытывал по ночам жуткую тревогу, казалось, что как только он уснет, явится кто-то из умерших, утонувший еще в третьем классе Петька или неожиданно (в двадцать семь лет!) умерший от инфаркта талантливый математик Руслан. А несколько лет назад, когда неожиданно от сердечного приступа умер в горах в командировке их сотрудник Веня, он в день похорон вообще пошел ночевать к Роберту сказал, что дома ему сегодня очень тоскливо. Роберт и его жена Полина тактично и без разных расспросов разместили его, а утром, когда он умывался, Полина заботливо бросила ему, чтобы он слышал через двери: "Сергей Георгиевич! Твое полотенце -с желтой полоской. А зубная щетка – зеленая. Это – китайская. Очень хорошая!". Он было, пытался отбрыкаться от щетки, но Полина сказала, что она купила их в свое время целый блок – и самим хватит на сто лет, и для гостей, если кто заночует. "Я отдала тогда за них – не поверишь – целых восемнадцать рублей – в коробке было тридцать штук. Так что не переживай – их еще надолго хватит". Но щетки мелькнули – как птицы в облаках. А его, зеленая, пронзила тучи и вдруг превратилась в стреловидное тело суперистребителя – "И-165", разрывающего грозу, тучи и самого рождавшего гром. У американцев таких машин пока не было. А Александра Ильинична сказала Сергею: "Вот видите, какие странные формы помешательства могут быть. Ведь все говорит логично. Он тут мне рассказывал, кто что любит из братьев Шенгелая, что Эльдар, мол, любит бывать на пленэре что Шукшин очень волнуется на съемках собственных фильмов, что один лауреат-разлауреат поменял постаревшую жену на молодую парикмахершу ну и так далее. Все убедительно. Как понимаете, один человек не может бывать и там и сям, дружить сразу и с Толомушем Океевым и Мехелайтисом, и, главное, всем им помогать и всех направлять. Если бы не эта география с биографией, вряд ли сразу и сообразишь, что перед тобой – маньяк. Да, да! – маньяк! Но вот что его сорвало в этот штопор? Что? О себе я знаю почти все. А вот его понять не могу. Врачи такой информацией с больными не делятся. Может, вам удастся открыть секрет?". Сергей уже серьезно относился к советам Александры Ильиничны. Тем более, что за обедом главврач казал: "Видите? – Некоторых больных до приступа можно считать вполне нормальными людьми. Вот та же Александра Ильинична. Абсолютна нормальна до приступа. С ней можно говорить на любые темы". Сергей поинтересовался, кем была Александра Ильинична до болезни. Главврач ответил: "Вы не поверите, но она – тоже врач. Только весьма узкой специализации: эпидемиолог". – "Но что послужило причиной ее заболевания?". – "Это для нас и не понятно. У нее – очень хорошая семья. По линии отца и матери – никто не страдал душевными расстройствами. Муж, он кстати, тоже врач -эпидемиолог, работает на кафедре в мединституте, навещает ее не реже одного раза в месяц. Он, между прочим, выдвинул неслыханную в наших кругах гипотезу ее заболевания: укус какого-то вида клеща. И объясняет, что яд этого клеща имеет период полураспада что-то наподобие стронция. Он даже вывел график выброса очередных доз в мозг. И знаете – его расчеты находят практическое подтверждение. Можно было бы принять на веру, если бы точно такие же характеристики не носили другие подобные заболевания". Сергей поинтересовался, как долго живут такие больные. Главврач улыбнулся улыбкой философа: "Не переживайте – до ста лет никто не живет. Нарушение деятельности центральной нервной системы – слишком серьезное дело...". – "И даже те, кто находится все время как бы в стабильном состоянии? Ну как наш Павел Анатольевич. Так сказать, состояние ремиссии". Сергей поинтересовался, что привело сюда Павла Анатольевича, откуда у него эти познания из мира кинематографа. Главврача вдруг ошарашил Сергей: "Как вам ни покажется странным, многих кинодеятелей он действительно знает. Ну, естественно, что-то домысливает. Но – заметьте: с папой Римским он про кино не говорил и не подсказывал, кто из епископов годится на ту или иную роль. Понимает. Вы хотите знать, как он к нам попал? Это очень просто. Павел Анатольевич работал в Госкино СССР. В издательской группе. Младшим редактором. Это – сто сорок рублей. По московским меркам – крохи. Я смотрел его дело. У него – кинотехникум после неполной средней школы. Ситуация тупиковая. Его взяли в Госкино как лучшего пропагандиста кино. Вот он там и сидел – с пятьдесят третьего года. Ни назад, ни вперед. Вот и развился у него синдром маленького человека. Ведь на службе он был одним из Акакий Акакиевичей. Сколько раз его шпыняли, унижали, не замечали, отталкивали в сторону как просто не нужный предмет... Сергей спросил: "Вы думаете, это и вызвало его болезнь?". – "Не думаю, а знаю точно. Его мания – своеобразное отрицание униженности в жизни. Жаль, конечно, человека. Но дело – не в Павле Анатольевиче... Посмотрим шире. Есть ли у цивилизации пути снятия напряжения у людей, задвинутых не в нишу, нет, – в узкую щель бытия. Изо дня в день автобус (троллейбус, трамвай или метро – какая разница!) – контора – опять транспорт, дом, бедность. И – никаких перспектив. На работе для любого он предмет для выражения презрения. Даже уборщица – выше. Чуть что – бросит, уйдет. Этим – уходить некуда. Павел Анатольевич жил у жены, в однокомнатной квартире. Развелись. Он оказался на квартире. Вот тут его сопротивления не выдержали. Лежал в Кащенко. Потом вроде наступила длительная ремиссия. Уехал к сестре сюда. Маленькая пенсия. Безделье. Обострение. И вот – он у нас... Вот так...". Сергей понял, что хотя главный ни слова не сказал о социализме и пути решения противоречий в нем, было понятно, что такие противоречия будут ликвидированы ой как не скоро. И Сергей подумал: вот если бы он попал сюда в те времена, когда работал в молодежной газете. Уж если вокруг статьи "Дом шофера – кабина" было столько явного и тайного, но напиши ни о том, что приводит человека в иное состояние, вряд ли кто решил бы дать такой материал. А ведь такому, как Павел Анатольевич, очень хотелось быть человеком. Значимым. Но в эту значимость пути у него не было. Оставался мир фантазии. Потом он стал его реальностью. Сергей на мгновение задумался и даже увидел заголовок этой небывало смелой статьи: "Хочется быть человеком". Можно было бы дописать – а не Акакием Акакиевичем, но кто же допустит параллели между проклятым царизмом и сияющим социализмом? Но все же.. Только желание статьи человеком увело Павла Анатольевича в другой мир? Почему его мир все время пересекается только с именами знаменитостей? Неужели понятие человек связано только с известностью? Так сказать, с воспарением над другими? Неужели в сути драмы этого небольшого редактора из Госкино лежит все то же тщеславие? Неужели оно главный двигатель человеческой инициативы? Тогда – грош цена этому прогрессу, всей этой мишуре, всем званиям и лауреатствам. Они – только способ возвыситься над другими? Возможность показать свою необычность? Точнее, свою небыдлость. А остальные, выходит быдло? И как интересно закукливаются в сою псевдозначимость и подразумеваемую гениальность, на худой конец – талантливость все его бывшие, совсем недавние коллеги по кино. Здесь это было куда более явно, чем в молодежной газете, где проявление гениальности или суперталантливости было отложено на потом, на время работы в большой газете, в издании книг, и, конечно, романа – газета же дает такое знание жизни! Почти каждый помнил совет классика не задерживаться долго в газете, а то, мол, язык станет серым заштампованным. Читал ли этот классик того же Хемингуэя, где расписные красоты русской прозы прошлого века просто неведомы? От классиков прозы его стремительно рвануло в мир поэзии, мелькнула фраза "как делать стихи", отозвалась болью, непонятной ошибкой, заблуждением, вообще непостижимостью нужно ли ЭТО в вообще кому-нибудь? Поэзия умирает – эта строка, или рассуждение известного поэта не успокаивали: может, она и умирает в том смысле, как собирался творить он, как писал его кумир. Как писал тот же Липкинд. Но песни, песни! Разве творцы народных песен мечтали о славе, о гонорарах, о званиях и премиях, виллах в Перелкино или на берегу Черного моря? Наверное, поэзия существует сама по себе, и счастлив тот, кто зафиксирует ее из ничего, из эфира – в нужные строчки и придаст ей нужную мелодию. Существует ли точно так же кино? Плывет вот такой образный кусок параллельной действительности, пока какой-нибудь Бергман или Феллини не увидит его, не возьмет и не зафиксирует. Но в этом случает вряд ли это делается бескорыстно. Правда, есть случаи, когда человек, это чувство, нет, дар, из неорганизованной материи вытащить что-то, считает божественным, не принадлежащим тебе и не берет за это деньги. Ну та же американская певица Джоан Боэз. Миллионы могла бы иметь. А поет – бесплатно. Говорит, за песни грех брать деньги. И Мириам Макеба? Какие деньги сулили ей в штатах! – нет, говорит, буду петь для родного народа, пусть и без денег. Как любое творчество стало товаром? Как переломало души людей? А как те, от кого зависит положение ЭТИХ, около искусства, ведут себя жестко и просто по хамски. Словно этим желанием поломать, унизить каждого устанавливают селекционную решетку при пути – наверх – к деньгам и славе. Он помнит просто поразившую его картину в Госкино, куда они приехали с шефом решать вопросы поставки в республику разного кинооборудования. Он стоял в коридоре и курил, как и несколько клерков – до туалета отлучаться, по правилам здешних игр, видимо, было нельзя. В подавляющем человека высотой и длиной коридоре время от времени появлялись человеки с бумаги или без оных, открывали неторопливо – в солидной конторе все должно делаться солидно! – неимоверной величины двери, каких у них, в провинции не было даже в совмине, и входили в них нет не осторожно, не трусливо, а аккуратно, и Сергей понял, что такой стиль хождения по коридорам (здесь никто не побежит и не пойдет вразвалочку: у бюрократии есть свой ритм и стиль. И вдруг он увидел – в комитете по кино настоящее кино! – откуда-то сбоку из дверей вышли два могущественных зубра. Сергей успел заметить, что они совершенно не смотрели по сторонам – их не интересовало, идет ли кто навстречу, или нет. Близко кто стоит к стене, торопливо гася сигарету или нет, Сергей заметил только, что словно кто-то неведомой рукой придал всему необходимый порядок в этом коридоре при этих двух зубрах. Уже никто не шел по коридору, никто не курил, не дымил) наверное, голыми пальцами затушили сигарету. Но самое главное – все замерли подоль этой китайской стены конторы и приветливо, с нескрываемым самоунижением смотрели на так же ни тихо, ни быстро, ни демонстративно и не напоказ шествовали эти двое. Они шествовали, как творцы идеологи империи, и смерть грозила маленьким клеркам, кто не смотрел бы на них вежливо и самоуничиженно. Теперь Сергей представил в этой среде Павла Анатольевича, м-а-аленького редактора, чья служебная комната находилась, конечно, совсем на другом этаже и обязательно в каком-нибудь закутке и Павел Анатольевич выходил время от времени из своей комнаты в тот закуток или там апендикс (такие апендиксы есть во всех огромных конторах, где находятся комнаты Акаиев Акакиевичей), ходил в свой туалет и вряд ли знал, какие туалеты на правящем этаже, где сидят все эти председатели, замы председателей, члены коллегии и прочие главные редакторы. Хотя, Сергей давно знал, что у самых больших начальников есть аппартаменты для отдыха – даже у его председателя они были – и там есть не только туалет, но и ванная комната, и диваны, и холодильник и музыка. Он понял, что его Акакий Акакиевич и на "Мосфильме", или студии имени Горького, куда его могли послать решать вопрос вместе с микроскопом (потому что больший вопрос, который можно рассмотреть без микроскопа, чиновнику такого ранга не доверят), боялся коридоров и кабинетов, боялся, как бы не попасться на глаза какому-нибудь Ермашу или там Сизову, не говоря о Павленке, как дрожал и переживал, потому что даже уже хорошо усвоенная манера правильно стоять у стены и правильно смотреть – не спасала от дрожи, от пропасти, от понимания, что никто и не заметит тебя и не оценит, а вот если будешь вести себя не так, ну там громко разговаривать, когда будет шествовать бог, мигом наведут справки и дадут всего один вопрос: – "Что это за хама вы нам прислали?" – и прощай, служба, великий и волшебный мир кино, возможность иногда попасть на просмотр закрытого фильма в Дом кино, увидеть там и Феллини с Бергманом, и Фонду, и Фэй Дануэй в какой-нибудь "Телесети" (ой, что там показывают – ни за что у нас не увидишь. Даже сильнее, чем сцены в кабаре из фильма "Труп моего врага". А на "Мосфильме" сколько встретишь – нечаянно-знаменитых артистов и режиссеров! А сколько народа бывает у них на Пятницкой! Нет, вести себя надо правильно! Теперь у Сергея словно появилось новое зрение. Он начал вспоминать разных маленьких человечков здесь, в провинции, и теперь он понимал, что усмешка, или даже насмешка над ними были проявлением их всеобщего безразличия к судьбам людей. Он вспоминал, как на одном худсовете, ассистент режиссера Гулямов, случайно попавший на столь высокий маджиис, хотел, чтобы и его голос был услышан, а главное, чтобы был замечен он, маленький и щупленький Гулямов, который на всю жизнь останется ассистентом – и ничего более. Его и на худсовет допустили только потому, что обсуждался их филь а Гулямов служил на студии еще, со времен до образования республики – к нему привыкли, как к раритету, иначе попросили бы долго до худсовета оговорено или молча предрешено, кто и что будет говорить – это только непосвященному могло показаться, что тут шла творческая дискуссия – она шла, но по заранее назначенному плану и искренность выступающих давно была отрепетирована, не перед зеркалом, правда, но пираньям этого и не нужно было. А бедный Гулямов ничего этого не знал. Это его незнание и непонимание гарантировали ему до самой смети стабильную должность ассистента режиссера, его маленькие сто пятьдесят рублей, и лишь иногда – какой-нибудь гонорар и тогда у Гулямова был праздник и светилась надежда, что, возможно, его пошлют на высшие сценарные курсы, а потом... Он забывал, что у него не было ни мощного рода, контролирующего ЦК (или хотя бы совмин), ни других, иногда экзотических связей с миром распределителей денег, должностей, званий и прочего. И потому, когда уже закончилось рассуждение, и директор студии с улыбкой льва начал поворачивать свою царскую голову с вопросом: "Ну, я думаю уже все высказались", несчастный Гулямов сказал: "Муаллим, можно, я скажу?". Царская голова устремила на Гулямова взгляд, в котором звучало нечто вроде вопроса: "Тебя, кретин, кто спрашивает?" – и Гулямов сразу осел под этим взглядом импульсом и махнув ручонкой, выдохнул: "Я с ВАМИ абсолютно согласен!..". Они, кто смыслил в кино – играх и кинохудсоветах, потом часто рассказывали по разным поводам ту историю смеялись. Хотя – чего смешного было в этом? На их глазах было продемонстрировано, что одни – настоящие люди, а другие гнет. Ну просто ничтожества. Плакать бы надо, вспоминая этот случай, а они потешались. Художники хреновые. Мастера постижения человеческих тайн. Такое и кино снимали, как могли сопереживать настоящему маленькому человеку. Это теперь Сергей понимал весь ужас этого рукотворного жестокого мира, из которого, похоже, выхода не было. Да, плакать надо было бы, а не смеяться. Но – видимо, будем смеяться. Пока не рассыпимся, не погибнем, сами не понимая, от чего.