355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Лысенков » Тщеславие » Текст книги (страница 1)
Тщеславие
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:09

Текст книги "Тщеславие"


Автор книги: Виктор Лысенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Лысенков Виктор
Тщеславие

Виктор Лысенков

Тщеславие

роман

Об авторе

Виктор Лысенков родился 23 августа 1936 жил в Таджикистане, работал в газетах и на телевидении, член союзов журналистов, кинематографистов, театральных деятелей. Снял более 10 документально-публицистических фильмов, автор монжества книг и и киносценариев. С 1993 года живет и работает в России.

Глава первая.

Вы даже не представляете себе, насколько я правдив перед Вами. На это у меня есть более чем веские основания, о которых я, как Вы поймете дальше, просто не могу пока сказать. Я понимаю, быть правдивым – не только моя привилегия: многие великие были исключительно честны (и это одно из основных условий, помимо таланта, что сделало их великими: в конце концов, вам известно немалое число талантливых мерзавцев). Понимаю, – умный читатель тут же возразит мне: разве в произведении важна только правдивость? (талант – мы просто выносим за скобки, ибо о каком произведении может идти речь без оного?). Разве в сочинениях великих мы видим мало заблуждений? И, может, твоя правдивость вся исходит из ложных представлений и выводов, и нам это не нужно, мы сами уже пожили (раз книжки читаем), многое чего поняли и не надо засорять нам мозги своими псевдооткрытиями. Абсолютно согласен с вами по поводу ошибок и заблуждений великих. Больше того: никто не назовет мне ни одного имени из великих писателей – от России, до Южной Америки, и дальше, за океан – в Японии, кто бы хоть в чем-нибудь, да не заблуждался. Поверьте, – я знаю, о чем говорю: в свое время я с отличием окончил филологический факультет университета, потом еще – и литературный институт (правда, заочный), читал-перечитал сколько только мог, так что предмет мне, как говорится, знаком. А кто не верит, может заглянуть ко мне домой: вес подвал завален литературными журналами – от "Иностранной литературы", которую я начал выписывать сразу после начала ее издания в 1955 году, и "Юности", начавшей выходить в том же году, до любимого мною в те годы "Нового мира", который выписывали еще мои родители до войны и с тридцать пятого года все номера в жестком переплете (тогда "Новый мир" выходил и в жестком переплете) лежат в подвале. Мы и вынесли журналы туда, так как за год все экземпляры, что мы выписывали, повторяю, от "Нового мира" и кончая средними, что ли, по толщине журналами типа "Науки и жизни" и даже "Уральского следопыта", не считая, конечно, "Вопросов литературы" (это я все хотел доискаться той самой правды в нашей литературе), и журналов "Театр" и "Искусств кино", которые читали все – и родители, и я. Да, забыл упомянуть: от одной из бабушек нам достался чуть ли не полный комплект "Нивы" с 1900 года, когда бабушка сама начала работать и могла позволить себе выписывать этот журнал и покупать кое-какие книги. Нам повезло: все это сохранилось в доме. Так что мне многое известно из истории "сшибки" умов и мнений, и мне лично теперь это совсем ни к чему – просто вот читателя хочется успокоить, что не серый лапоть подводит окончательные выводы, хотя о многом, наверное, догадывается и мой анонимный собеседник, только вот ему не хватает мужества признать правоту истин, на которые мы натолкнулись с ним, быть может одновременно, или почти одновременно, и разница между нами только та, что он либо, как я догадываюсь – не пошел до конца в выводах, а если даже сделал их, то решил просто: все же так живут!

А вот мне не удалось... Кому-то может, и удалось, только не мне... Хотя... Если трезво и смело посмотреть на судьбу тех, кто как и я пришел к финалу, пусть не такому как я, но ведь тоже крах! И еще какой! И стоило ради этого сражаться столько лет? Может, правы киники, и смысл жизни – в простоте, в слиянии с природой? Или циники, отвергающие все моральные установки общества? Как странно: одна и та же философская школа дала и тех, кто довольствуется малым, какой-нибудь бочкой и с фонарем в руке ищет днем истину, так и тех, для которых все нравственно, что не мешает, а вернее, содействует их личному обогащению, достижению ну через горло богатств и удовольствий комфорта. Вот, наверное, и остались у нас на слуху одни циники. И не в философском понимании, а как самое беспощадное и холодное племя потребителей, а киников – нет. Будь еще и киники, в противовес циникам, может, на земле все и уравновесилось бы? Черта с два! Кто-то словно только и думает о том и день и ночь старается, чтобы этих циников было как можно больше... Вот если по реке жизни, если ее действительно представить чем-то вроде реки в половодье, плывут разные мелкие щепки, трудно отличимые друг от друга, это – все люди-человеки. Плывут и плывут себе до своего тупика, до конца. А вот что возвышается над ними, ну или уже и не щепка, а нечто вроде полена, или даже коряга, это уже циники. И посмотрите, как в круговороте реки разворачивается от ветра ли, от течения ли – та же коряга. Щепки она словно веслом от себя отметает, и плывет быстрее, не в пример всей этой шушере. Зачем? Больше водой напитается, что ли? Ведь все равно тупик. Что там вечности и космосу до барахтаний на песчинке по имени земля? А сколько усилий прилагается! Боже ты мой! Во что только люди не рядятся: один – в маске начальника, другой – генерала (тоже начальник), есть, правда, другие, без должностных столов, погон, машин, но тоже очень важные. Они, видите ли, книгу написали. Или там симфонию. Или какой-нибудь проект необычно выдумали. Тоже мне, герои! Видел я, как плоды таких тщеславных подуг взрывали, чтобы на освободившемся месте поставить здание по другому "великому" проекту. Или вот мост через реку. Краса и гордость. И цемент там был какой-то необычной марки, и железнение перил провели по новейшей технологии. А вот пришлось выравнить дорогу для полчищ автомобилей, подняли уровень дороги и старый мост-ф-юсть! – под тридцатью метрами земли – вместе с особыми марками бетона, из которых были сделаны опоры, с этими гладкими перилами для прохожих. Новый мост – не для прохожих. И опоры другие. И перила – из металла. В общем, новое дерзание и новые достижения. Хорошо, хоть, не дожил тот гений мостостроения до своего последователя. А вот этих всех я знаю хорошо. О ком я? – Да не торопитесь, скоро все узнаете. Отмечу вот только одну странность: все мои знакомые ("мостостроители", "архитекторы", прочие творцы) закончили все свои дела (или с ними закончили?) – одни – в самом конце семидесятых, другие – в самом начале восьмидесятых. Невелик разброс по времени. Мне то кажется, что все это произошло почти одновременно в силу нашего возраста – родились тоже примерно одинаково – кто в год принятия конституции, кто годом позже, а кто двумя-тремя годами раньше, скажем, году в тридцать третьем или даже тридцать втором. Ну даже если и в двадцать восьмом – какая разница? Это ведь не двадцать шестой и не двадцать пятый, которые могли не дожить до нашего финиша – на войне убивало безотносительно того, что о себе думал человек, и кем он собирался стать – рядовой щепкой или корягой в погонах, или "творцом художественных ценностей", каким-нибудь там знаменитым кинодраматургом или чем-то вроде этого.

Так вот я о тех, кто финишировал со мной вместе – один чуть раньше, другие – чуть позже. Только не подумайте, ради бога, что все вдруг взяли – и умерли в возрасте сорока пяти. Или чуть больше. Или чуть меньше. Совсем нет! Просто я увидел их финиш и решил пристроиться к ним. Потом узнаете, почему. Просто мы – одна команда, хотя многие и не знали друг друга, разве что слыхали по фамилии. Вам это кажется странным? А мне – ничуть. По той простой причине, что я знаю немного больше вас. Хотя, может, и не знаю больше, а, как я вон там, чуть повыше, отметил, что не у всех хватает смелости (если ты даже не щепка) пойти до конца в своих выводах. Вот в чем фокус.

...Белые облака с белого потолка. А-А-А! – Вот оно как бывает, вот как туманом вдруг наплывает... Почти никогда не поверишь, пока сам не проверишь... Ерунда все, ерунда! – Истина – всегда тупикова... Это – точно. Порука – блеск жертвенного ножа. Куда это уплывают облака? И опять Земма? Зачем мне она через двадцать пять лет? А-а-а! – Все болит шишка на носу? Ах, ах! – сколько их! А-А-А! – Вот и другие носы! Тоже – с шишками! Эти уже я наставил! – Бамс-бас! Обмен любезностями. Как мы любим друг друга! Если бы тогда были калькуляторы и все засчитывать... Опять Земма! – Ну что привязалась! Будто в ней все дело!

Опять падаю на ТУ-16. "Ау-ау-ау... "Так воет турбина. "Ау-Ау-ау...". Как он падает? Вертикально или нет? Вот тебе и последний полет, господин Антуан Сент-Экзюпери. Хоть и не ночной. Бах! Та-ра-рах! Мы на земле с отломанным крылом. Как это командир догадался ткнутся в гору снега на краю полосы? Крыла – не жалко. Отлетал свое этот ТУ...

Говорят, талантливых людей лучше всего чувствуют женщины... Значит, только Земма была настоящей? А остальные – так...

Поплыли чистые и почти зеленые октябрьские аллеи азиатского города. Уже четыре года, как он падал зимним днем под Ташкентом и должен был быть конец. Командир был что надо – за снежную гору дали орден.

Сегодня в нем все ломалось и выстраивалось в новую линию. "Да ладно тебе! – успокаивал друг чуть постарше. – Нашел поэта – Липина!" Он имел ввиду всю бригаду – и Якова Акима, и Ойслендера, и самого Липкина, приехавших на республиканский семинар молодых литераторов. Убийственную оценку его стихам дал Липкин, а те двое только дополнили. Главное – ни одного просвета. "Вы находитесь в вымышленном пафосном общеизвестном мире. Отсюда все ваши стихи, если их так можно назвать, общедекларативны, риторичны. Даже не знаешь, какой совет вам дать. Написано все – грамотно (еще бы – он почти заканчивал филфак и знал все ямбы-хореи), даже встречаются интересные строчки. Но – и только. Ни одной самостоятельной поэтической мысли, ни одного открытия". По правде сказать, он тогда не все принимал в этих словах, но чувствовал – все в них – точно, и все – правда. А-А. Вот и оно. Это через него вылетают души? Или через трубу, как ведьмы? Но здесь наверняка нет трубы. А облака сегодня точно сказочные. Вот как они приближаются, переливаясь то густым, то слабым золотистым цветом, а потом весь этот цвет исчезает и один туман... Вскоре после знакомства с Земмой он пригласил ее за город, на озеро, что лежало в холмах на д городом, туда можно было дойти и пешком – подумаешь – всего шесть километров вверх по краю оврага, что проточила вода за неизвестно какое время, мимо нежных холмов в тюльпанах и колокольчиках, а можно было подождать машину, которая пойдет вверх, в кишлак Киблаи. Но когда она пойдет? Через час, два? Но Земма все же решила ждать машину, и в ее твердости ему не погравилась бесспорность, но он все же решил убедить ее идти пешком и позже поймет, что это была одна из глупостей, которые так раздражали Земму. Он часто потом терялся, не зная, что и как ей говорить – она как-то быстро и точно ориентировалась во всех ситуациях, и предлагать другое решение, кроме ее, значило показать, что ты хуже соображаешь, иногда – даже не понимаешь самых простых вещей. Как и сейчас – она просто бросила ему: "Тебе кажется, что в моих босоножках так просто пройти эти шесть километров? Ты же говорил, это совсем рядом. Да вон и машина пылит". Водитель без всяких разговоров взялся их подвезти: он знал, что на теплое озеро уже в это время года ездят из города купаться эти русские, да к тому же проехать несколько километров в кабине с такой девушкой! – весь кишлак бы позавидовал! Девушка, хотя была и русская, но цветом кожи так похожая на таджичку, и лицо, как у горянки – не круглое и не полное, – какая девушка! – наверное, очень гордая! Они сидели втроем в кабине ЗИЛа, и шофер задавал ему какие-то вопросы. "А-а! Студенты? Хорошо! На кого учишь? Учител будеш? А-а. Дургой профессия. А духтар? Она на учител будет? Биология? Ктотакой биология?" Он задавал вопросы, и через него видел Земму, которая смотрела в открытое окошко на холмы на другой стороне скорее коньена, чем оврага. В горах все масштабы величественны и непостижимы.

Шофер отказался взять с них деньги, улыбнулся, глядя на них и бросил на прощанье: "Саломат бошед!"

...Туман... Над небольшим озерком он висел тонким слоем – в утро оно еще парило. В лощинах между холмами до самого Киблаи лежал туман. А, может это был и не туман, а тучи, спрятавшиеся друг от друга в глубоких ложбинах? Земма с легкой улыбкой смотрела вокруг – на холмы, на кишлак, на горный хребет над холмами, тяжелый и молчаливый, словно диковинный окаменевший дракон, растянувшийся на десятки километров, полукружьем охватывая город и холмы от Востока до Севера. Было свежо, дул с гор ветерок, и они, точнее она, может быть, и не рискнули бы полезть даже в теплую воду озера, но на противоположном конце в воде бултыхались несколько парней и девушек, девчонки радостно верещали и эти радостные молодые голоса пролетали над тихой водой и ударяли в них, волнуя, призывая принять участие в молодом празднике жизни. Конечно, они будут купаться! – Те же приехали вчера – две палатки стояли неподалеку от озера, горел костерок и возле него возился один из парней, не забывая за возней у котла почти перекрикиваться и с ребятами, и с девушками, среди которых была и его Ира, о чем они догадывались сразу, по той доверительности, с какой парень обращался именно к ней.

Земма взяла купальник и пошла к кабинкам для переодевания, что поставили здесь вытерполисты (с ними-то и приезжал сюда Сергей на тренировки, хотя сам играл за сборную университета в волейбол. Собственно говоря, и Земму он увидел на волейбольной площадке пединститута, где они проводили очередную межвузовскую встречу. Земма с девчонками болела за свою команду, и не потому, что там-могли быть просто знакомые ребята или однокурсники, она сама играла в женской команде и "болела" вполне профессионально за свою команду. Выиграли они тогда с большим трудом – все же в пединституте был свой факультет физвоспитания, и там было много сильных спортсменов, выступавших за различные сборные республики. Но в трех видах баскетболе, волейболе и боксе университет всегда был сильнее. После игры девочнки подошли к ребятам, и тут во время разговора он увидел Земму... Он знал – это – конец. Она шла на контакт с трудом, хотя у него был немалый опыт покорения девичьих сердец: сам понимал, что красив и статен, до двадцати трех перепробовал многое: и футбол, и бокс, и плавание. Везде получал какие-то разряды, но остановился на волейболе.

Он не спешил переодеваться: плавки были на нем, а скинуть тенниску и снять брюки – десять секунд. Он смотрел вверх на холмы, как оттуда вместе с ветерком быстро надвигался туман. Ветер словно вылезал тучи из ложбин и погнал их вниз. Когда Земма вышла из кабинки в своем вишневом купальнике с темной отторочкой, он радостно крикнул ей: "Смотри", и радость в его голосе была не только от вида словно полчаще надвигавшегося тумана, но и оттого, что Земма оказалась еще лучше, чем он угадывал за ее одеждой. Она нагнулась, поправляя свалившеся незастегнутый босоножек и он удивился, что на животе у нее не появилось ни складки. "Вот, – подумал он, – говорят идеальная фигура – у Афины. Как бы не так! Богини спортом не занимались. И живот у Земмы скорее – как у дискобола. Только нежных, женских очертаний". Он точно помнит, что в тот момент у него и мысли не было об интимных отношениях с ней. Хотя позади уже была армия, полеты, падение на ТУ-16, первые женщины с коврового комбината: девчонки легко шли на контакт с летунами – все же авиация, а не какая-то там пехота! И после армии, уже привыкнув к определенным отношениям с девчонками, он быстро добивался успеха у очередной своей подружки, избегая, правда, близких отношений с девчонками своего университета, чтобы не завоевать репутацию развратника и не попасть на комитет комсомола со всеми вытекающими последствиями. Но, как поется в песне, "как много девушек вокруг". Хватало и с избытком. Особенно спортсменок с разных предприятий – текстильного, шелкового комбината, швейной фабрики. И тоже все было легко с ними: он ведь парень – из университета! И рост, и ум, и красота – все при нем. Ну прямо зеркальная ситуация: летун– девочки с коврового комбината. Университет – девочки с комбината (неважно, какого). И не все были там простушками, ничего не видевшими кроме своего станка. Почти все учились. Чаще – в текстильных вузах или техникумах.

Но Земму он прочувствовал каким-то особым чувством и понимал, что здесь действовать как с другими – нельзя. Почему? Она – не такая. Хотя что это значит, не такая? Женщина же! Может, он не такой?

А Земма с улыбкой смотрела на надвигающейся туман, ждала, когда он коснется ее ног, поднимается выше и скроет всю из вида.

И когда он коснулся ее, она смеясь, стала захватывать молоко воздуха руками, пыталась набрасывать его на себя как воду. А туман быстро поднимался, вот он уже почти до плеч скрыл Земму, и она выпрыгивала из него, словно на подачу в волейболе, а потом уже скрылась в тумане с головой, и попригасли звуки с другой стороны озера, а потом и совсем стихли – ребята спрятались в палатках, только необычный голос Земмы звучал из тумана, и он бросился на этот голос, наткнулся на Земму и сходу обнял ее за плечи, они были еще теплыми от жгучего азиатского солнца, притянул ее к себе и звучно, словно понарошку, поцеловал в щеку. Земма смеясь, отстранилась, хотя на поцелуй и не обиделась – а ведь это случилось в первый раз, – может быть, она до своих двадцати еще ни разу и не целовалась. А он подхватил ее и закружил в тумане, наслаждаясь весной, туманом, теплом и нежностью Земминого тела. "Ну хватит!" – попросила она его. "Ах так – меня отвергают? Утоплюсь!" – пригрозил он и сквозь туман бросился к озеру. Он нырнул в зеркало воды, на котором лежал туман, и поплыл. "Сережа! Вернись! Это же глупо! – Утонешь!". Он был рад, что она волнуется за него, второпях и в своей юной бесшабашности он не понимал, тогда, что точно так же, а может, еще сильнее она обеспокоилась бы другим пловцом, ну, например, если бы тот был мал годами и от глупости не понимал опасности, или знала, что человек плохо плавает. Например, был бы это брат, о котором она знает куда больше, чем о нем. Но так думать он будет не скоро, а пока он плыл легко и свободно, и хотя в бассейне он не был давно, второй разряд в водном поло многое значит: такое озеро он без всяких тренировок проплывет туда и обратно несколько раз... Он вышел на берег, и увидел, как туман, словно скатерть, снимает ветер с озера, вот он уже прокатился через него, он увидел Земму на том берегу, в ярком утреннем солнце. Он помахал ей рукой, издал странный клич как молодое сильное животное, бросился в воду и быстро поплыл к ней, к той, которую, он теперь был уверен, любит – и – навсегда, и даже не сомневался, что так же полюбит его и она. По-крайней мере – он сильно постарается. И вот то, что он так поторопился к ней, чтобы она меньше волновалась, он бы даже сказал: чтобы это переживание было как можно более коротким, чтобы не превратилось в обиду...

Туман снова мелькнул, сгустился, а потом открылась дорога от озера домой. "Ну, будем ждать попутку?" – спросила Земма. "Не будем!" – воскликнул он, и не успела Земма понять, что с ней произошло, как ощутила себя над землей, очень высоко, так высоко, что ей даже стало немножко страшно, казалось, небо стало ближе, а земля – страшно высоко она над ней. Но вместе с частицей страха, стыда, она ощущала то необычное чувство, что испытывает девушка, когда руки любящего мужчины поднимают тебя впервые над землей, и осознанно или нет, женщина в это мгновение чувствует себя тем высшим существом, которое создано для поклонения, для молитвы, для того, чтобы его носили на руках. И неважно, как к тебе в таком случае обращается мужчина: моя богиня, мой ангел или называет каким-то другим нежным словом, – женщина в эти минуты, несмотря на страх, неудобство находится в той поднебесной высоте самых высоких чувств, которые так трудно сберечь, и которые так хрупки.

Откровенно говоря, у него в этом поступке было немного и от хвастовства – пусть узнает, какой он сильный. Он ведь еще в армии нес на спор на плече пятидесятикилограммовый ящик со взрывчаткой ровно пять километров. Но Земма – не ящик: тело ее так удобно обвивается вокруг его торса, и все прикосновения любого уголка ее тела так сладостны, так приятны, так нежны. Вряд ли она весит больше тех пятидесяти килограммов. Ну, может, самую малость больше. Так он пронесет ее не пять – а все двадцать километров до самого дома, если бы это только не смутило ее от миллиона любопытных глаз на улицах города, на этом проспекте, одном из самых длинных в мире, по которому им до дома нужно пройти целых десять километров. Земма смеялась, просила опустить ее на землю, он шутя отвечал ей: как бы не так! – тебя бы я может, и отпустил, да вот жалко босоножки – во что они превратятся от этой, пусть и не каменистой, но проселочной дороги, на которой куски лесса, которые еще не успели раздробить в пыль редкие колеса машин, превратились словно в спекшийся цемент, и даже выбирая дорогу, все равно заденешь за тот или иной ком и на обуви останется царапина как от гвоздя.

Земма сначала пыталась сопротивляться, но он сказал ей, что поклялся всем древнегреческим богам не отпускать ее до самого асфальта, где можно будет поймать машину до городских маршрутов. "Ты спи, – сказал он ей. – А я буду напевать тебе песенки". И он напевал ей разные колыбельные, пытаясь даже покачивать ее, но песенки обязательно выбирал такие, где были бы слова типа "любимы", "родной" или что-то подобное. Вот и сейчас он пел ей: "Спи, МОЯ РАДОСТЬ, усни!" Потом, когда она устала от колыбельных песен, он начал рассказывать ей разные веселые байки, она смеялась, сильнее прижимаясь к нему, и, отсмеявшись от очередной смешной истории, сказала: "Да ты дышишь как паровоз! Отпусти, передохни!" Но он не хотел ее отпускать, понимал, что если отпустит ее на землю, второй раз не удастся завладеть ею: в этой игре она словно соглашалась на роль пленницы, но попав на свободу, уже не позволила бы себе повторить этот вариант, да и он понимал, что, если бы он поставил ее на землю, закурил, передохнул и снова предложил бы нести ее дальше на руках – в этом был бы налет пошлости, если не сама пошлость, по-крайней мере исчезло бы навсегда очарование той внезапности и связанных с ней чувств, которые все еще были с ними, пронизывали каждое слово, каждый жест. И он точно знал ответ Земмы, когда сказал: "Вот если бы ты разрешила мне закурить – тогда я был бы действительно похожим на паровоз!". Она ответила: "Ну отпусти меня! Дальше я пойду сама!". И он понял, как одна фраза не из этого мира, что окружал их, сразу привнесла налет прозаичности, и он не знал, что делать, ему не хотелось отпускать от себя Земму, перестать чувствовать это тепло, эту непонятную нежную силу, у него даже мелькнуло где-то: своя ноша не тянет, но он тут же отогнал эту мысль, потому что это была не НОША, а просто счастье, что он нес на руках. И боялся, что Земма сейчас попросит опустить ее на землю – и он вынужден будет сделать это, так как случайная, не та ФРАЗА, вдруг все упростила.

Он почти не заметил, как их догнала машина. Она притормозила возле них, шофер ехал рядом. Сергей глянул на водителя, и обрадовался: кажется, сама судьба дарила возможность шуткой, хорошей веселостью вернуть им обоим состояние, бывшее здесь, с ними, еще несколько минут назад, потому что из кабины выглядывал типично сельский шофер, который и в город, наверное, никогда не ездит, и вероятней всего – у него нет даже прав. Но кому нужны права в этом почти поднебесье, где всего одна дорога, нет ГАИ, и ездить на ферму, за травой или силосом – никаких прав не надо. Водителю было столько лет, что казалось невероятным, что он сидит за рулем. А борода! Ну чуть ли не как у Черномора. Но старик оказался еще и веселым человеком. Он высунулся из кабины во всей своей красе и спросил: "Э-э! Ти куда такой девищка таскай? Давай на мой мошин садис". Сергей ответил: "На базар, додо, на базар!". Старик не полез в карман за словом: "Зачем на базар? Давай моя покупай будем!.." – "Сколько дашь?" Бабай засмеялся: "На меня тут денги нету. Салом есть. Один уштук даем – на дома таскаешь – твоя здорови. Там люди покупай солом будет. "Сергей глянул на кузов – там лежали тюки прессованной соломы. И он почему-то сказал: "Одного тюка мало. Давай два!" Старик отрицательно покачал головой: "Дорого". – "Как – дорого?" Молодой – четирнадсат лет. Такой будет – три салома даем!" И, засмеявшись, поехал дальше, и Сергей понял, почему он не предложил подвезти их: метрах в ста дорога сворачивала влево, и примерно в километре от нее виднелась ферма. "Вот старый хрен неожиданно грубо сказал Сергей. А Земмка попросила: "Опусти меня. Мне неудобно. Я – устала".

Он опустил ее на землю, – дорога была здесь укатанней – видимо, молоко с фермы часто возили в город, рядом с дорогой была вполне приличная тропинка. По ней, наверное, носили в город ворованное молоко к ближайшим городским домам: до них оставалось не больше полутора километров.

У Земмы явно было испорченное настроение, и он как мог пытался растормошить ее. Он хотел думать, что ее настроение – от усталости, хотя догадывался, что дело в чем-то другом, и как то связано с этим живописным бабаем, с соломой и еще с чем-то. Он пытался привлечь ее внимание и в шутку косился на нее: "Лили! Посмотрите, какие у меня красивые глаза. Я вам нравлюсь, а?" И пытался подражать жесту Мела Феррера, чей герой в фильме "Лили" (они с месяц назад посмотрели эту картину в "Ватане") пытался раскрыть образ лиса-обольстителя. Картина им очень понравилась, и, наверное, поэтому Земма слабо улыбнулась, но не отошла от тех мыслей, которые, видимо, беспокоили ее. Он уже понимал, что допустил какой-то промах, хотел загладить его, и, преградив ей путь, попытался взять ее лицо в свои руки, но она отстранилась, руки его оказались у нее на плечах и он, заглядывая ей в лицо, спросил: "Ну что случилось? Я тебя чем-то обидел?" Она качнула головой: "Не в этом дело". – "А в чем же?" – пытался дознаться он. "Ни в чем", – сказала она. И он понял, что она что-то важное скрывает от него, настолько важное, что говорить об этом вслух было нельзя, но он догадывался, что это каким-то образом относится к нему, и, вероятнее всего, связано с каким-то не очень положительными оценками его личности, и это отзывалось в нем не только тревогой, вернее, тревогой, за которой потихонечку резкими всполохами вспыхивала и угасала боль. Никогда ничего подобного он не испытывал ни с одной девушкой. И даже на прямые их колкости никак не реагировал, так как знал, почему Таня или Оля вдруг говорили: да, конечно, ты у нас – самый самый. Или нечто подобное. Но говорили он так потому, что знали – на них его не хватит, что выбор у него – как у богача на невольничьем рынке – с его сложением, с его лицом, по которому природа прошлась своим резцом ровно настолько, насколько нужно было, чтобы он выглядел как настоящий мужчина, но в то же время не как какой-нибудь ковбой или сладколицый положительный герой советских фильмов, по которым вздыхали по ночам миллионы девиц с дефицитом головного мозга. Тем более, что у него была еще и репутация поэта, правда, только в масштабах их института, но и этого было немало. Из-за своего поэтического дара, а, возможно, и еще из-за чего-нибудь, он и вылетел из института и прямехонько попал служить в ВВС, поскольку за плечами было уже три курса авиационного института. Они тогда, в пятьдесят седьмом, наивно полагали, что наступила эпоха демократии, и это точно должно было быть именно так после того знаменитого письма, которое прочитали их факультету в актовом зале. Правда, и сразу после чтения письма, и все годы до сегодняшнего дня, он никак не мог понять, как член парткома, известный институтский вольнодумец, преподователь по философии Станислав Петрович Шатков, прочитал свою часть доклада таким странным образом, что каждый мог сделать вывод сам – хочешь верь услышанному, хочешь – не верь. Это тем более выглядело контрастным на фоне чтения доклада другим членом партбюро – Яковым Ильичем Морочником, чуть ли не упивавшемуся при чтении правдой партии и смелостью Никиты Сергеевича. Но эти два стиля чтения закрытого письма он вспоминал особенно часто позже, когда попал в невидимые тиски и как почувствовал, что его выдавливают из института. А все началось с капустника, к которому он написал стихи, в которых зацепил, почти открыто, самого секретаря парткома, заведующего кафедрой марксистско-ленинской философии. Потом он признавался себе, что может быть, и не дерзнул написать эти стихи, если бы они не знали, что Морозову – конец, что у него – репутация кондового сталиниста, что он туп и ограничен и, видимо, сто лет ничего не читал, кроме конспектов своих лекций, созданных еще до войны, сразу после выхода краткого курса. И была у него одна отличительная черта: когда бы кто не зашел на кафедру, всегда заставали его в одной позе – в углу мягкого дивана с "Правдой" или с журналом "Коммунист" в руках. "Неужели он и дома все время сидит в углу дивана с этими самыми изданиями в руках?" – недоумевали они. Но оказалось, что их Иван Болваныч (на самом деле он был Романыч, но они между собой звали его только так: Иван Болваныч) и дома сидел в углу дивана, все что-то чиркая и помечая то в "Правде", то в "Коммунисте". Об этом они узнали от племянницы Болваныча, учившейся у них курсом старше и явно гордившейся неутомимым в изучении теории дядей. Но вот после съезда партии и этого письма под ним закачалось кресло. В институте открыто говорили, что Болваныч вот-вот уйдет. И дернуло его в частушки про студентов написать четыре строки про Болваныча:

Любят Коли, любят Вани

Развалиться на диване.

Ах, диван ты мой, диван,

У меня дела-яман!*

Но еще не ушли Болваныча, а Сергей ощутил мощный прессинг. Он до сих пор благодарен Станиславу Петровичу, предупредившему его о самой серьезной опасности. Он верил Станиславу Петровичу ка и другие студенты, а самого Сергея просто поразила услышанная фраза, сказанная Станиславом Петровичем за столиком институтской чайхоны. Он проходил мимо и услыхал, как Станислав Петрович сказал: "Да вздумай Маркс сейчас написать такое, точно бы его расстреляли". Говорилось это со смехом, грустным и мудрым смехом, и собеседники (он видел это краем глаза, так как пялиться на них было неприлично) улыбались, видимо, разделяя мысли философа-вольнодумца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю