Текст книги "Долг"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Несу ведро в сортир. Пол в коридоре кажется мне теплым, на нем остаются мои мокрые следы. Возвращаюсь налегке обратно. Выводной, поозиравшись, достает из-за спины железный совок, в караульной сушилке им загружают уголь в печку. «Не скреби только по полу, – шепчет выводной, – а то услышат». Есть же люди на свете, даже в армии есть.
Испытываю совок в действии. Чтобы он наполнился, надобно гнать его по цементному полу на хорошей скорости. Получается шумно, я стою и молча ругаюсь. Ну придумай же что-нибудь, дурень! Оборачиваю совок портянкой, приминаю ее по рельефу, благо мокрая и сама пристает, пробую погнать волну – отлично! Наклоняю ведро и плещу туда наотмашь – просто здорово, но лишь до половины. Приходится ведро поставить на пол и доливать уже сверху – не так быстро, но орудуешь двумя руками и меньше устаешь. Начинает ломить поясницу, а вот ногами я холода уже почти не чувствую, и это плохо.
Ведер получилось семь, притом последнее неполное. Куда подевалась вода из восьмого ведра – ума не приложу, да и не хочется прикладывать, я ведь не в школьном кабинете физики. Выводной, похоже, за мной следит: когда я собираю портянками остатки воды по углам, он влетает в камеру, хватает совок и уносит. Дверь при этом остается открытой на пару минут, и мне это нравится, я думаю про выводного хорошо. В сортире выводной берет ведро, аккуратно ставит в угол, ручка брякает. Ведет меня назад, командует забрать сапоги и портянки. У двери «своей» камеры я шепчу выводному: «Слышь, земеля, разреши в сушилку отнести, а то загнусь ведь на хрен».
Тот молчит и размышляет, потом тихо бормочет: «Давай».
Первым делом я снимаю брюки и подштанники. Белье у меня летнее, полк на зимнее обмундирование еще не перешел, потому и форма на мне хэбэшная, а не пэша, не полушерстяная, как будет с ноября. Понизу все мокрое. Кручу и отжимаю, надеваю снова, закатываю мокрое наверх. С ногами надо что-то делать. Что было сил растираю руками ступни, но ладони у меня ледяные от воды. Снимаю гимнастерку, потом нательную рубаху, кутаю рубахой ноги и снова растираю. Мерзнет спина, хоть я и надел гимнастерку обратно. И тут замечаю, что койку мне не отомкнули, вот же сука-выводной... Может, забыл? Может, я его сбил своей просьбой насчет сушилки? Но что-то мне подсказывает: стучаться в дверь и звать выводного не стоит. Соскальзываю с табуретки на пол, еложу по нему спеленутыми ногами. Конец рубашке, да ничего, каптерщик Ара выдаст новую, у него их много. А вот и проволочка моя любимая, лежит себе и ждет меня у стеночки под койкой. Легла прямо в ложбинку, где стена примыкает к полу, и швабра нарядчика ее не взяла. Достаю из кармана сестрицу, соединяю вместе должным образом, дышу на пальцы, чтоб согрелись, втыкаю отмычку в замок. Слегка развожу торчащие из скважины усики, шевелю отмычкой внутри, и замок мягонько подается. Вот он, проклятый, лежит у меня на ладони. Опускаю на шарнирах койку, выдвигаю опорные ножки, сажусь и любуюсь замком. Защелкиваю и открываю его снова. Проще пареной репы, как говорит моя бабушка. Никогда не ел пареной репы, и как ее парят – не знаю. Просовываю дужку замка в кольцо на стене и защелкиваю. Замок висит, как ему и положено ночью. Ложусь на койку лицом к стене, пробую прикинуть, сколько же осталось до подъема. Под погоном у меня таятся последняя летюхина сигарета, две спички и кусочек коробковой чиркалки. Утром Витенька еще подбросит, экономить нечего. Курю лежа, стряхиваю пепел на ладонь и раздуваю его по стене. На всякий случай половиночку бычкую и прячу опять под погон – привычка губаря. Есть уже не хочется, а попить я в сортире успел. Надо спать, надо обязательно постараться заснуть, даже если стучат зубы и ноги сводит судорогой. Умом я понимаю, что эдак окончательно замерзну, что надо двигаться, качаться, согреть мышцы, и тогда они согреют кости, и легкие согреют, и желудок, где перекатывается ледяная вода, но ничего такого делать я не стану, потому что не хочу и не могу. Замерзну так замерзну, лишь бы уснуть. Мне абсолютно все равно, что со мной будет, я хочу отрубиться и так исчезнуть отсюда.
Зачем я дернул в эту самоволку? Денег мне уже не надо, больше одного чемодана вывезти не дадут, да и тот обшмонают трижды: в полку, в дивизии и на армейском сборном пункте. Говорят, хуже всего шмонают в дивизии. Берут из чемодана, что хотят, но не больше двух вещей с солдата – такие в дивизии нормы приличия. А если залупнешься, говорят, то будет еще хуже. Начнут считать твою солдатскую зарплату, складывать ее и вычитать положенные траты на подшивку, зубную пасту и прочую хурду-мурду. Потом проверят ценники на шмотках (без ценника шмотка считается краденой) и спросят: а где ты, братец, деньги взял на барахло? Баланс не сходится, рисуем протокол... Короче, никакого смысла залупаться. Дойчмарки вывозить? Шмонают солдат качественно, обязательно найдут и заберут, еще спасибо скажешь, что без протокола. Да и опасно в Союзе с валютой, там за нее в тюрьму сажают. Выходит, никакого практического смысла суетиться не было. Тогда зачем пошел? Ну как за чем – за деньгами. Потому что денег много не бывает, ты это уже понял, и сам процесс добычи денег увлек тебя и стал привычен. До армии ты даже не догадывался, как это интересно: делать деньги. Студенческие стройотряды в счет не идут, как и лабанье на танцульках – какие это деньги? Это зарплата, пусть даже левая, но все-таки зарплата: ты вкалываешь, тебе платят. А здесь совсем другое: ты платишь себе сам. По дембелю в Союзе я снова сяду на зарплату, как все вокруг: куда я денусь, вариантов нет. И черт с ним. Я и сейчас готов отдать свой толстый чемодан, готов сдать Витеньке наш синдикатовский общак, только бы мне разрешили спокойно дослужить до дембеля, сесть в поезд и вернуться домой. Но хрен я им чего отдам. И не от жадности, здесь ею и не пахнет. Но как мне холодно, как же мне холодно, мама...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Снег у ворот контрольно-пропускного пункта уже размел наряд, однако на газонах он лежит нетронутый, ровный, и я вспоминаю Союз. В южной Германии минус случается редко. Зато когда случается, из воздуха вымораживается всем надоевшая сырость, и дышится так хорошо, знакомо, по-домашнему. Я курю, спрятавшись за щит с картинками позиций строевого шага – здесь хоть и госпиталь, но некий порядок наличествует. Курю и посматриваю в сторону ворот, потому что из полка должна прибыть машина и привезти Валерку Спивака. Как я устроил его вызов в госпиталь – отдельная песня, при случае Валерке расскажу, когда похвастаться захочется. Оглядываюсь на здание местного клуба: дым над трубой моей каптерки едва виден, надо будет уголька подбросить по возвращении. В клубе, как и везде, центральное отопление – кроме мансарды под крышей, где стоит старая немецкая печь и куда каждое утро я таскаю уголь ведрами.
В ворота заезжает гражданского вида автобус, из него выходит кучка солдатни, больные и косящие, кого-то на носилках вынимают из задней двери. Валерка озирается тревожно – в шинели, в шапке, с вещмешком. Прибывшими командует незнакомый лейтенант, который, похоже, и сам тут впервые. Оправив гимнастерку, бегу к автобусу, все поворачивают головы мне навстречу. Я вижу, как ползут на лоб глаза у Спивака. Перехожу на шаг и козыряю лейтенанту.
– Прошу всех налево в приемный покой. Ефрейтора Спивака приказано доставить в штаб. Разрешите выполнять?
– Выполняйте, – козыряет в ответ лейтенант с явным облегчением и командует солдатам построение. Двое с носилками тоже становятся в строй, лейтенант дает команду «Правое плечо вперед».
– Ефрейтор, следуйте за мной.
Мы с Валеркой идем в ногу, как и принято передвигаться по территории воинской части, даже если эта часть – армейский госпиталь. Со временем в армии привыкаешь исполнять уставные мелочи. Совсем нетрудно – и не злишь встречных офицеров. Офицеры – тоже люди, зачем их злить, живем-то вместе. Валерка совершенно обалдел, молча шагает и вращает глазами.
Вход на мансарду у меня отдельный – коленчатая металлическая лестница у боковой стены. Это и хорошо, и плохо. На первый этаж, в помещение клуба, где я оборудую и оформляю госпитальный музей, напрямую из мансарды не попасть, только через улицу, многое приходится таскать туда-сюда, устаешь, и надоело. Зато случайный гость наверх не забредет, а если забредет – его на лестнице заранее услышишь и все спрячешь.
– Ползи давай, – небрежно говорю я Спиваку и поднимаюсь первым. Отпираю дверь и захожу.
Каптерка у меня большая, как раз половина мансарды. Печка стоит у кирпичной стены, перегораживающей надвое пространство под крышей. Сбоку от нее я построил натуральный топчан, как в караулке, и даже приволок матрас (откуда – не скажу). Придется делать второй топчан, для Валерки, и еще один матрасик реквизировать. В центре огромный стол, он здесь стоял и раньше, а вот стеллажи у наружной стены – это уже моя работа. Досок и брусков у меня много, лежат у боковых стен аккуратными штабельками. Стены внаклон, потому что – крыша, но забраны фанерой и покрашены. А еще два рулона ватмана, три больших мольберта, кисти разные и куча банок с немецкой краской. Да, еще два ободранных кресла и пижонистый журнальный столик. Вот так я хорошо устроился.
– Ни хрена себе, – произносит Спивак, обнимает меня за плечи и трясет. – Ну ни хрена себе!..
– Деньги привез?
– А то как же.
Без денег мне здесь плохо, я уже отвык жить без денег. Вроде и не надо ничего, все есть и так – кроме спиртного, но я пока не пью: месяц мне кололи антибиотики, и Милка сказала, что нельзя, могу скапутиться, сосуды в голове, глазное дно и прочее. Но послезавтра Новый год, и я немножко выпью. А Валерка пусть пьет, сколько хочет. У меня под креслом спрятана кастрюля с брагой – это я на всякий случай, вдруг Валерка не приедет или явится без денег. К тому же брагу клянчили поставить парни из парадного полка, я с ними играю в клубной бит-группе. Парадный полк у нас через забор. В единственное на всю мансарду окошко мне видно, как их гоняют на плацу с утра до ночи – хуже дисбата. Не повезло парням, пусть даже музыканты: по восемь часов стоячком на ветру в дудки дудеть совсем не сахар, губы немеют, и пальцы отваливаются. Парни в каптерке у меня бывают и мне завидуют по-страшному.
Валерка спрашивает, как у меня получилось. Да так, говорю, изловчился. Рассказывать про Милку я ему пока не буду. Милка – медсестра в нервном отделении, дочка госпитального главврача и жена летюхи из парадного полка, которого я еще в глаза не видел и видеть не желаю. Когда повязку сняли, Милка привела меня к отцу. Я тому мастерство свое оформительское продемонстрировал и так попал в каптерку. Местного писаря как раз в штаб армии забрали, главврач по этому поводу весьма переживал: кто же будет музеем заниматься? Вот я и занялся, а после обнаглел, помощника себе затребовал. В полку моем, дескать, есть отличный писарь – как бы его по медицинской линии оттуда выдернуть? Такой вам музей забабахаем, товарищ подполковник, в штабе армии лягут от зависти. И вот две недели прошло – бежит Милка: друга твоего привозят, иди встречай... Какой я молодец! Какой я друг хороший! И как я рад, что приехал Валерка.
Кроме музыкантов из парадного полка, я тут ни с кем не задружился. В нервном отделении, где я по-прежнему лежу, дружить особо не с кем. Там половина натуральных психов, а половина – косяков, что еще хуже. Натуральный псих обычно тих и предсказуем, ко всем его заскокам нетрудно привыкнуть, зато нормальный, которому лень служить и он косит под больного – самый опасный. Кто знает, что он может выкинуть, чтоб доказать, что он на самом деле псих. Валерке тоже спать придется с ними в одной палате, я его потом предупрежу. Обычно косяки дебош устраивают ночью – думают, что так шумнее и заметнее. Зато и метелить их ночью сподручнее: пока дежурный прибежит, косяк уже в отрубе. Мол, сам упал в истерике и головой ударился. Два косяка из самых злостных обещали меня как-нибудь ночью зарезать. Ложки алюминиевые из столовки стибрили и на лестнице черенки об кирпичи точили. Ложки те заточенные я изъял и предъявил дневальному, теперь их после еды пересчитывают и держат у дневального в тумбочке. Спать в психпалате не слишком приятно, и я стараюсь под видом работы ночевать в каптерке. Однако не всякий дневальный мне эту вольность разрешает. Я сам теперь косяк, хоть лично мне косить не надо – все в госпитале понимают, зачем я здесь и кто такой.
– Ты чё не позвонил? – обиженно ворчит Валерка. – Блин, санитары, госпиталь... Перепугался на хрен: а вдруг чё у меня и в самом деле?
Объясняю, что не звонил (а мог бы запросто, на узле связи есть сачки знакомые) по той простой причине, что полковых связистов знаю как облупленных – проболтались бы наверняка и могли бы тебя тормознуть. Да и вообще в полку светиться не хотел: забыли меня – ну и ладно. Валерка соглашается: забыли. Слух прошел, что увезли куда-то с гауптвахты. И всё. В армии солдатам лишнего не объясняют. Мне это вроде как обидно слышать. Тоже мне, говорю я Валерке, еще друг называется. Мог бы и разведать, поспрошать. Так я и поспрошал, обижается Валерка, старлей-завспортзалом так разорался, дисбатом грозил, сволочь... А Витенька? Не, Витеньку не поспрошал – в натуре забоялся, ну его на фиг, до дембеля всего полгода, так что извини... Да хрен с ним, говорю я Спиваку, все обошлось, проехали.
Включаю новенький электрочайник, достаю из заначки заварку и вафли немецкие. Спивака таким не удивишь, в ротной каптерке у него налажено не хуже, однако во взгляде Валерки я читаю уважение, он меня признал – как я на новом месте быстро развернулся. Два месяца – и все как у людей. Когда-нибудь потом я расскажу ему про эти месяцы. И как очнулся в камере губы, ударившись об пол бетонный – проспал подъем, зашли выводной с караульным и вышибли пинками откидные ножки из-под койки. Вот я и грохнулся башкой. Вскочил и ничего не вижу, темнота и какие-то искры. Меня толкали, материли и пару раз заехали по морде. Потом испугались, кто-то прибежал, веки мне пальцем заворачивал. Я и сам перепутался, даже про холод забыл... Потом вели куда-то под руки, долго везли в машине, опять вели, смотрели, трогали, чем-то капали в глаза, наложили на лицо повязку, делали уколы. Меня трясло, и бред какой-то чудился. Милка потом сказала: двусторонняя пневмония плюс потеря зрения на почве мозгового сотрясения и шока. Я думал: все, капец котенку, но контроля не терял. И когда спрашивали, как так получилось, твердил упорно: сам упал, вот сам и виноват. Потому что и слепой понимал: не буду трогать никого – так и меня не тронут. И ведь не тронули пока. Такой вот размен получился.
– Что нового в полку? – спрашиваю я Валерку.
– Да скучно все, – отвечает Спивак, прихлебывая чай. – Инспекторскую проверку в ноябре полк сдал на позорный трояк. Полковник Бивень со злости все отпуска отменил, хабара нет солдатского, офицерики свое фуфло сами толкают через Вилли – кто им сдал наш законный канал? А в волейболе разводящим поставили Полишку, сержант старается, у немцев «дружбу» снова выиграли.
Последняя новость царапает мне душу. Конечно же, я рад, что друга моего Полишку наконец-то взяли в полковую сборную и у него неплохо получается. На самом же деле обижен чертовски. Вот бы они продули немцам, и старлей с Витенькой сказали: «Эх, жаль, Кротова нет...» Задумались бы и раскаялись в содеянном. Они раскаются, как же... А вообще-то у Полишки пас небыстрый, очевидный, его легко блокировать умелому противнику, а немцы в волейбол играют хорошо.
– Э, а что делать-то будем? – внезапно просыпается Валерка.
– Увидишь, не спеши, – роняю я с достоинством. – Ладно, пошли оформляться.
– А пожрать? – рычит Спивак.
Пожрать он любит. Веду Валерку оформляться к главврачу. Подполковник почему-то другу моему не рад, смотрит насупленно, потом ворчит, что работа не движется. Как, говорю, не движется? Вон сколько сделано уже, теперь пойдет и вовсе, помощник приехал... Подполковник мне симпатичен: люди говорят, что он хороший врач, но плохой администратор, и его подсиживает молодой зам с погонами майора. Должность у главврача полковничья, и майору, как он ни старайся, через звездочку не перепрыгнуть. А вот если и ему подполковника дадут, тогда старенькому дядечке будет трудно удержаться. Майора я знаю хорошо: он через день по моей лестнице грохочет сапогами и стучит на меня начальнику. А что стучать-то? Ну подхалтуриваю я, рисую маслом в технике «сухая кисть» портреты с фотографий на заказ. Так офицерам местным и рисую – то женушек их толстоватых, то дочерей корявеньких – за десять марок каждую. Десять марок – три пачки сигарет «Р6», я их как раз выкуриваю, пока портрет рисую, так что все задаром получается. Милкин портрет, между прочим, подполковнику понравился. Он тогда самолично в каптерку явился, долго смотрел на мольберт, где готовый рисунок стоял, головой качал, хмыкал и почему-то пальцем мне грозил. Милку я немножко приукрасил – ноздри сделал потоньше и глаза чуть расширил. Так я же всех клиентов приукрашиваю, и никто не обижается. Но он что-то увидел, дяденька-главврач, и пальчиком мне пригрозил недаром.
Валерку для порядка поводили по врачам, оформили бумаги и дали направление. Ну что, говорю, пошли к психам? Спивак аж подпрыгнул: ну их, психов, отвечает, я их боюсь. Ничего, успокаиваю, я привык – и ты привыкнешь. Идем мы вдвоем в отделение, снежок немножко порошит, мне зябко в гимнастерке. Спивак в шинели тоже горбится, и вид у него натурально больной. Хорошо, что ты приехал, говорю я Спиваку, и тот кивает на ходу: конечно, хорошо, а как иначе?
На обед дают рассольник с перловой крупой, котлету с гречкой и компот. По сравнению с полком еда здесь лучше – в полку котлет мы никогда не видели, – но вся какая-то безвкусная. Диета!.. Правда, масло в завтрак настоящее, советское. Сразу вспоминаю полкового завстоловой и спрашиваю о нем Валерку. Тот хлебает суп и жмет плечами: типа, а что ему сделается? Интересуюсь: группа-то наша лабает по-прежнему? С набитым ртом Валерка говорит, что он, как меня увезли, на репетиции в группу не ходит. Раньше ходил, курил в углу и слушал. Музыку он любит, особенно ту, которую мы сами для себя играли – тяжелый бит, английские слова на слух. Инструмент и аппаратура у немцев хорошие, не то что в Союзе – сплошь «Кинап» да «Электроника». В полк вернусь – клин подобью начальству: позволят мне по дембелю в Союз гитару вывезти? «Этерна де люкс» называется, шикарный инструмент, тюменцы все от зависти подохнут. В клубе полковом мы перед фильмом как долбанем по децибелам – на караульных постах слышно. Со сцены по-английски нам петь не разрешают, только русское – в смысле советское. У немцев как-то раз на «дружбе» заделали песняк из «Битлов», думали – понравится, а они морщатся: неправильно поете, это не английский. Какая разница? Разве дело в словах? В бит-музыке главное – драйв. Это я от здешних лабухов узнал такое слово, в Союзе я его не слышал. Сегодня вечером у нас репетиция с парнями из парадного полка, я Валерку приведу – обалдеет. Парень на соло-гитаре играет и поет – закачаешься. Я такого в армии еще не слышал, только по телевизору от западных немцев. Парня я сразу признал. Сам на ритму играю средне, но каши битовой не порчу, в сумме звучит замечательно.
Психи за столом прикалываются по-малому. Я давно привык, а Спивака нервирует. Хотел я психам раньше сказать, кто такой Валерка и зачем приехал, но передумал. Во-первых, он в столовую со мной пришел, пусть сами вывод сделают. А во-вторых, друг Спивак и без помощи моей или протекции кому хочешь рога обломает. Пусть столбит себя в новом коллективе, это в армии невредно. Но, похоже, столбить не придется. Никто Валерке в тарелку не плюнул, компотом в морду не плеснул, стулом по башке не двинул. Даже натуральный псих по фамилии Женунько сидит смирно. Но с ним, Женунькой, хохмы будут вечером, когда он станет прижиматься. Подойдет сзади, прижмется и елозить начинает. Его за это бьют, но он все равно прижимается. Интересно будет посмотреть на Спивака, когда Женунько с ним таким вот образом попробует. Тут главное – вмешаться вовремя, чтобы Спивак Женуньку насмерть не забил. Сам-то я, когда он подкрался ко мне в первый раз, развернулся и врезал коленом по яйцам. Женунько согнулся весь и заскулил. Я по системе должен был правым крюком снизу врезать ему в подбородок – ну, чтобы разогнулся паренек, но жалко стало, плюнул и ушел. Он вообще противно-жалкий: губы толстые, улыбочка бабская и жопа тоже бабская. Большой косяк Рулев, основной дебошир в отделении, сам ради хохмы к Женуньке возьмет и прижмется, у того глаза плывут и рот слюнявится. Одним словом – Женунько, сподобили родители фамилию. И хватит про него.
После обеда в отделении сончас, но меня этот час не касается. Захочу – в каптерке покемарю. Но кемарить не хочется, и я веду Валерку в клуб показывать фронт работ. Там одна большая комната выделена под музей истории госпиталя, и я эту комнату оформляю. Музей должен быть готов к Дню Советской Армии. Так что два месяца почти мы со Спиваком здесь покантуемся, там март-апрель-май, и на дембель. А сержантам Полишке с Николенкой потом еще трубить полгода. Я с гражданки буду им писать. Мы с ними про мой дембель говорили, я обещал. Хотя никто из тех солдат, что дембельнулись раньше, с гражданки в армию не пишет. При мне такого не было – не знаю почему. Все обещают, и никто не пишет. Потом проверю на себе.
– Послушай, – говорит Спивак, – а ведь неплохо. Сам придумал?
Одна стена в музейной комнате уже почти оформлена. Большая надпись «Никто не забыт и ничто не забыто», такое во всех армейских музеях пишут обязательно, и стенды с текстами и фотоснимками. Но не плоские, как делают обычно, а с легким изгибом – они как бы вырастают из стены и пространство делают объемным. По изогнутым поверхностям текст писать непросто, но я упор для руки смастерил и вообще насобачился гнать тексты на глазок: это когда смотришь на машинописную бумажку, которую тебе в политотделе дали, и уже видишь ее на планшете, так что ни буквы, ни слова считать не надо – пишешь сразу, без разметки, и точно в объем попадаешь. Это, я вам скажу, особый писарской талант, не каждому дано. Валерка Спивак так не умеет, зато по дереву работает изрядно, рамки у него выходят будто с фабрики. Еще он любит грунтовать и красить большие поверхности. Мне это скучно, я люблю разнообразие. Так мы с Валеркой друг друга дополняем, и вообще в полку считались лучшей парой писарей по большим работам.
– Вот так вот, – говорю я Спиваку, – такие вот объемы.
– Я понял, – говорит Валерка. – А мне что делать?
– Как – что? Пилить и клеить...
Спивак хохочет и делает выпад ногой. Я блокирую и отвечаю подсечкой. Спивак уходит влево и нападает с разворотом.
– Пахать пошли, громила.
В каптерке берем ведра и идем к местной кочегарке, где большой кучей свален брикетированный уголь. Обычно за углем хожу я утром, еще до завтрака, но нынче не пошел – зачем, когда Спивак приедет? Вдвоем и сходим, веселей и больше принесем. (Печка в каптерке жрет угля до чертиков, но прогревает только половину помещения, и, когда работаешь у дальней стены, пальцы мерзнут и почерк меняется.) Обычно лопата совковая торчит прямо в куче, но сейчас ее нет. Иду в котельную – закрыто. Вот, блин, придется загружать руками, а у нас даже верхонок нет. Я облажался. Валерка это понимает и грузит уголь двумя пальцами, брезгливо морщась. Лопата завтра утром будет, говорю. Спивак кивает молча, уголь тупо брякает в ведро.
С углем в армии у меня особые отношения. Еще в охранной роте, в карантине, я вдруг припомнил, что сегодня мой день рождения. Утром на поверке взял и сдуру доложил о том сержанту. В итоге карантин повели на стрельбы, а мне как имениннику велели кидать уголь в грузовик. Сержант сказал: машину накидаешь – и свободен. Карантин уже с полигона вернулся, а я все кидал и кидал. И понял тогда очень важную вещь: высовываться в армии не следует.
Другое дело – показать свое умение. Но и здесь не буром попереть, не высунуться глупо. Вот сидят, к примеру, на крыльце перед отбоем старики, на гитаре бацают. Плохо бацают, и гитара не настроена. Подходишь сбоку и стоишь почтительно, на гитару смотришь, рта не разеваешь. Обязательно какой-нибудь старик твой взгляд приметит и спросит: что, салага, умеешь играть? Да так, чуть-чуть умею. Но руку сразу не тяни – сами инструмент да/дут, когда время придет. Тогда сядешь аккуратно, пару аккордиков возьмешь и назад вернешь. Если скажут спеть – споешь чего-нибудь попроще. И не дай бог тебе струны подтягивать – обидишь стариков, что вот-де слуха у них нет, инструмент настроить не умеют. Время придет – и настроишь, и шлягер красиво забацаешь, и тебя станут звать вечерами, место в стариковском кругу определят, про Союз начнут расспрашивать. И пойдет у тебя служба по-нормальному, и никто тебя гнобить не станет как салагу: в армии полезных не гнобят.
Но это я сейчас такой вот умный. У самого-то дело было совершенно по-другому. И гнобили меня по всей форме, хоть я и попробовал сунуться с гитарой перед стариками. Дело в том, что старики дослуживали трехгодичный срок, а наш призыв был первым, с которого министр советской обороны объявил переход на двухгодичку. Старики раздухарились в беспредел: да как же так? Они, блин, трешник полный отдубасили, а салаги на год меньше служить будут? Сержант Садыков, замкомвзвода, жуткий спиногрыз, так прямо заявил: мы вам, салаги, этот год устроим в две недели. И ведь устроили. И офицеры все на беспредел глаза закрыли, пока во втором взводе салага-караульный по бане навскидку огонь не открыл. Баня была рядом с караулкой, за дощатым забором. Деды на скамеечке курили после мойки, вот салага по забору очередь и врезал. Никого не задел, но шуму в роте было много. В конце концов свернули дело на случайность: дескать, играл служивый автоматом на посту со скуки караульной. Салагу быстренько в другую часть перевели – боялись, чтобы старики с ним лишнего не сделали. Но случай с баней и простреленным забором меня тогда как будто под руку толкнул.
– Вот чертежи, – протягиваю Спиваку бумагу. – Сам разберешься?
– Без сопливых, – говорит Валерка, – А на ужин что дадут?
– Увидим...
– А вафли еще есть?
– Работай, блин, давай!
Люблю смотреть, как трудится Спивак. У меня у самого руки на месте, я многое ими умею, но по части старательности мне до Валерки далеко. Там, где я с гвоздем и молотком, Валерка – с саморезом и отверткой. А это две большие разницы, как говорят у них в Херсоне. Вот он откладывает чертеж, перебирает тонкий брус для рамки, выдергивает тот, который ему нравится, идет к столу и замеряет брус рулеткой, делает пометку карандашиком, несет брус в угол, где стоит на прочном ящике немецкое устройство для пиления под нужными углами, находит на полке пилу, смотрит на нее вблизи и пробует пальцем, откручивает винт и снимает полотно, роется на полке, шелестя оберточной бумагой, достает новое полотно и вставляет его взамен старого, которым я пилил бы и пилил, пока не поломается, кладет брусок в нужное русло устройства, сверяет карандашную риску, опускает пилу в направляющую прорезь и размеренно пилит, а я смотрю, курю и ничего не делаю. У Валерки есть привычка в тихом экстазе старательности подпирать щеку изнутри языком, и я представляю, что будет, если хлопнуть его в сей момент по макушке чем-нибудь увесистым.
Пора и мне за дело. Сажусь за стол, достаю из папки с надписью «Ретушь» большую фотографию. На ней люди в военной и больничной одежде. Я знаю, что это – осень сорок пятого года, когда полевой советский госпиталь расположился здесь взамен немецкого. Фоном на снимке – знакомые здания из кирпича, они и сейчас такие же. Места эти в конце войны брали союзные американцы – без боев, и взяли все целехоньким. Потом штатовцы ушли по соглашению об оккупационных секторах, сюда явились наши. В госпитале и сегодня служат несколько врачей и прочих медработников из того фронтового состава, и ведут они себя по-разному. Те, кто остался на своих малых должностях, чувствуют себя весьма хозяйски, тогда как старшие врачи стесняются приметно, будто держат их из жалости к заслугам. Из стариков и моя заведующая нервным отделением. Ей далеко за пятьдесят, она толстая и вредная, а на снимке очень молодая. На снимке все они молодые, лишь два майора в возрасте – муж и жена, тогдашние госпитальные начальники. Фотография эта архивная была маленькой и стертой. Местный косяк-фотограф по моей просьбе переснял ее и сильно увеличил, сейчас я ее ретуширую. Потертости и перегибы смыли несколько лиц, мне приходится их допридумывать. Работа тонкая, требующая терпения, вообще-то мне не свойственного. Я смотрю на фотоснимок через квадратную немецкую лупу. Людей на снимке я уважаю, и уважение мое помогает мне работать аккуратно. Когда я закончу, фотограф снова переснимет и отпечатает для стенда с двойным уменьшением, за счет этого ретушь не будет бросаться в глаза – и получится очень хорошо. Однако же странно другое: в моем представлении война закончилась очень давно, где-то после татаро-монгольского ига, а люди, на ней воевавшие, еще живут и даже не на пенсии. Вот такая нескладуха у солдата в голове.
Спивак уже обертывает новенькую раму куском ватмана, крепит края с изнанки клеем и большими кнопками. Ватман ложится неровно, но это профессионала не пугает. Мой друг обрызгивает ватман чистой водой из пульверизатора, который я выторговал за обещанный портрет у тетки-парикмахерши парадного полка, и ставит готовый планшет возле стенки. Бумага высохнет и по усадке станет идеально ровной, и мы начнем на ней писать, рисовать и клеить. Неосторожное движение может туго натянутый ватман проткнуть и испортить, но я же хитрый, я изобретательный. Строго по внутреннему размеру планшета я изготовил рамку-вкладыш с поверхностью из ДСП, отполированной наждачной бумагой, и теперь работаю без риска. Типовые планшеты у меня четырех видов и размеров, и на каждый есть свой вкладыш. Вот я какой молодец. В одном я, правда, уж не молодец и вовсе: пульверизатор взял, а портрет не закончил. Сегодня вечером придут ребята из полка, обязательно спросят – тетка, я знаю, настырная.
Со вздохом достаю из укромного места недоделанный портрет, ставлю его на мольберт, готовлю кисти и краску. Спивак косится с недоверием, потом подходит, смотрит на рисунок. На лице у него помесь интереса с удивлением. Валерка щурится, чуть ли не носом елозит по рисунку и наконец произносит со злорадным облегчением: «А, да ты по клеточкам!» Да, я по клеточкам, и что? Дело в том, что великий мастер оформительских работ ефрейтор Кротов рисовать не очень-то умеет, особенно портреты. У ефрейтора с пропорциями плохо, зато ему знаком халтурно-клеточный способ. Рекламаций на мастера нет. А Спивак вначале испугался: вдруг я в самом деле научился рисовать? Такой вот у меня дружок – хороший, но завистливый.