355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Строгальщиков » Долг » Текст книги (страница 15)
Долг
  • Текст добавлен: 2 мая 2017, 20:30

Текст книги "Долг"


Автор книги: Виктор Строгальщиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

– Давай спать, – говорю я Колесникову. Мне жаль лосиху, жаль осиротевшего лосенка. Но это сейчас, когда я прибалдел от чифиря и покачиваюсь на лавке рядом с Валькой, глядя в проплывающую темноту. А тогда нам было весело и вкусно. Утром – весело, вечером – вкусно. И вроде как никто никого не убивал.

На следующий день въезжаем в Польшу. Сразу видна перемена пейзажа. Не сказать, что беднее, а как-то неприбрано, что ли. На пустынном перегоне эшелон останавливается, нас кормят завтраком. Гречка с тушенкой, белый хлеб с маслом – нашим, советским – и три куска сахара. На верхних нарах, хохоча и матерясь, нарезают карточного дурака. Валька вклинивается в игру. Его бьют сложенными картами по носу – сколько карт осталось, столько раз и бьют. Валька спрыгивает вниз, проигрывать он не умеет.

Делать совершенно нечего. Ни книг, ни газет, ни журналов никто не взял. За два года мы совершенно отвыкли читать, а кое-кто и раньше не читал. Сырбу с Гырбой и вовсе неграмотные. Нет, буквы они знают, но в жизни не читали ничего, кроме учебников в школе, которую бросили после седьмого класса. Как-то это плохо вяжется с объявленной всеобщей грамотностью. Однако же не будем забывать, что в армию попали худшие – те, кто не мог поступить в институт. Или глупые, типа меня. Наверное, это неправильно, если армию, защитницу Отечества, комплектуют из отбросов. Да ни хрена мы не отбросы. Опять себя обманываю. На два года мы из жизни выпали, отстали, и никто не поможет догнать. Сырбу с Гырбой вернутся в колхоз, Мама – к своим баранам, Валька – на завод, Ара кладовщиком пристроится. И так до конца жизни? Но кто-то должен растить хлеб, пасти баранов, точить железки на станке. Не всем же в академики. Да, кто-то должен, но не я. Конечно же, не я. Потому что я умный, умные руками не работают. Умные работают башкой. Вот и я буду работать башкой, притом поближе к деньгам. А деньги где? Деньги в Сибири, рядом с нефтью. Восстановиться в институте, но на экономическом. Там одни девки учатся, мужика возьмут с огромным удовольствием. Год на дневном, чтобы втянуться, потом на заочное и в какой-нибудь ОРС или УРС при «нефтянке». Сразу на Север – там коэффициенты, и жилье дают. Лет через пять пробьюсь в начальники – люди на Севере быстро растут. Переведусь в Тюмень, в аппарат главка. Я слышал, главковские батины друзья рассказывали: в конце квартала сэкономленные деньги некуда девать, а девать надо, иначе фонды срежут. Какие только премии народу не выписывают! За технику безопасности, повышение квалификации, успехи в соцсоревновании, улучшение отчетности, безаварийность, освоение новой техники, экономию материалов и электроэнергии, общественную деятельность, борьбу с пьянством, укрепление производственной дисциплины...

Я почему об этом думаю? Что, очень сильно деньги полюбил? Да не сказал бы... Я вообще не жадный. Когда пришел из гарнизонной лавки с чемоданом – пересчитал оставшиеся бабки и пошел в солдатскую чайную. Сунул там кому надо, поставил полный самовар «Вайнбрандта» и тазик бутербродов. И наливал всем старикам, кто подходил, и даже кандидатам, что оставались нам на смену. Сидел прилично пьяный и до чертиков довольный. Вот так гуляет настоящий дембель. Нет, не сказать, что я влюбился в деньги, что понял: деньги – это хорошо. Понял другое: с деньгами хорошо, без денег плохо. И если кое-кто не чувствует здесь разницы, мне на него наплевать. Закончим.

– Ты глянь, чё деется, – толкает меня локтем Колесников. Я вздрагиваю и смотрю наружу. Рассвело, поезд медленно ползет по большой дуге – такой крутой, что нам из вагона видны и голова, и хвост состава. Дугу пересекает, будто стрела натянутого лука, узкая дорога со шлагбаумом, деревянным мостом над речкой, даже не речкой, а большим ручьем с овражистыми берегами, и на мосту стоят с велосипедами девушка и парень. Девушка двумя руками держит руль, на ней короткое легкое платье, косынка на шее. Парень стоит к нам спиной, лицом к девушке. Одна рука у парня на руле, другая свободна.

– Ты чё творишь, козел? – кричит Колесников. Мы с ним уже в дверном проеме. – Ты чё творишь?

Парень не слышит или делает вид, что не слышит, и свободной рукой снова бьет девчонку по лицу. Она все так же держится за руль, поэтому лишь отворачивается и вздрагивает при ударе.

Колесников с матом ныряет под доску и прыгает вниз, падает, катится с откоса. Когда он поднимается, от других вагонов уже бегут солдаты. Парня ловят и недолго бьют, потом бросают в ручей через низкие перила моста. Следом летит его велик. Девушка роняет свой велосипед, лупит солдат кулачками, плачет и кричит на них по-польски. Солдаты мчатся к эшелону, их за руки втаскивают в последние вагоны. Девушка бежит с моста на берег, где уже стоит, шатаясь, мокрый парень, обнимает его, гладит по спине. Парень выворачивается, отталкивает девушку и лезет в воду за велосипедом. Берег ручья и движение поезда скрывают его. Я смотрю на девушку – она стоит на берегу, прижав руки к груди, и думаю, какое дерьмо мужики.

В свой вагон Колесников вернулся, когда мы встали среди леса на обед. Мы всегда останавливаемся в безлюдных местах. Щи никто не ел, а вот картошку с мясом порубали хорошо и завалились спать. Все ждут, когда в Прибалтику заедем и можно будет купить или выменять водки. Днем тамошние местные боятся, а ночью, говорят, выходят к насыпи, торгуют водкой за дойчмарки или меняют на вещи. У меня за подкладкой пара немецких десяток зашита, это две поллитровки за три шестьдесят две. Но отовариваться надо близ границы, дальше марки уже не в ходу, а на границе пользуются спросом у прибалтов. Поляки с водкой к эшелонам не выходят, а жаль, мы бы полякам кое-что припомнили. В Черняховске нас пересадят в пассажирские вагоны и отдадут под милицейскую охрану, так что набрать водяры и напиться надо успеть до Черняховска.

Границу мы переезжаем утром. Нас рано кормят завтраком – кисель и каша. Кисель я не люблю, однако сведущие люди утверждают, что дембельский одеколон «Светлану» пыжует в горле именно кисель. Мы все сидим на лавке или стоим за ней, глядя наружу. В левой руке у каждого складной пластмассовый стаканчик с дембельским одеколоном, в правой – кружка с киселем. Армейская традиция гласит, что «Светлана» из одеколонных марок самая для потребления нормальная.

Какие-то будки, заборы, поля в сорной траве, линия электропередачи, коза у колышка на привязи, два польских солдата с карабинами, один прикуривает у другого. Потом долго вдоль насыпи колючая проволока на бетонных столбах – чтоб, значит, мы не разбежались. Потом река, опять колючка, и наконец от головы состава долетает слабое «Ура!», повторяется громче и громче, и вот уже ближние вагоны взрываются ревом, и мимо проплывает полосатый столбик с флажком и буквами «СССР». Мы набираем воздуху побольше и ревем. Одеколон обжигает рот и горло, я глотаю кисель, «Светлана» хочет выпрыгнуть, у меня в глазах слезы, поэтому я не замечаю, стоят ли возле столбика наши пограничники. Снова колючка, какой-то грузовой разъезд без вывески, но при гражданском стороже – он первый наш, советский, а потому орем ему «Ура!» и машем кружками. Старичку дембеля надоели, он никак не реагирует на наши вопли, стоит себе с флажком и смотрит в сторону границы.

Вот мы и дома, растуды нас в качель.

До Черняховска купить водки нам не удается.

Пустой пассажирский состав с немытыми окнами стоит на соседних путях. Нас строят и перестраивают, группируя по вагонам и городам. Мы с Валькой не прощаемся – в поезде еще найдем друг друга. Меня снова назначают старшим по десятку. Чемоданы свои держим кучей и смотрим в сторону вагонных дверей. Все знают, что вагон будет забит до потолка, и кому-то придется спать на багажных полках, поэтому планируется штурм. Договариваемся, что пятеро без багажа рванут столбить места, другие пятеро потом заносят чемоданы – по штуке в руку и без давки. В моем десятке все тюменцы, но никого знакомого по призывному эшелону. Не беда, в вагоне познакомимся. Между путями бродят сонные обходчики, народ их донимает насчет водки, обходчики устало вертят головами – им тоже надоели дембеля.

Так мы маемся без дела часа два, и вдруг оживление, гогот. К вагонам подходят молодые женщины в железнодорожной форме, отпирают двери. Солдаты сразу лезут следом, женщины кричат на них мужскими голосами, отталкивают, запираются внутри. Мы ждем еще час. Появляются сопровождающие офицеры и милиция. Нас сверяют по спискам и отбирают военные билеты – чтобы мы не соскочили с поезда раньше приписного пункта.

– По вагонам!

Нет, черт возьми, хороший я организатор: наши пятеро без багажа первыми врываются в вагон. Мы расхватываем чемоданы и тоже лезем вверх по железным ступенькам. В вагоне давка, ругань, толкотня. Меня вдергивают за рукав в купе, я ставлю на пол чужие чемоданы и падаю задом на полку. Наших здесь четверо, забили под себя две нижних и две верхних, другие наши за стенкой и дальше. Чемоданы перепутались, я не вижу своего – ладно, потом разберемся. Мне досталась как старшему нижняя полка, но я меняюсь, потому что люблю ехать наверху и смотреть в окно. Раскатываю матрас, снимаю сапоги и махом взлетаю наверх. Подушка снова маленькая. Кладу под нее сложенную шинель, ложусь на бок – отлично, прекрасный обзор. Так и буду смотреть на страну, пока не доеду до дому. Как там Валька? И как там Спивак? И наш ротный-кореец? Третьи сутки мы в пути, пора бы думать про гражданку, припоминать родных, Гальку, одноклассников, старую штатскую жизнь, но в голове пока сплошная армия, и вспоминается только она. Курилка за казармой, каптерка Ары, потный дух спортзала, музей, я чешу на ритму, сержант Лапин, родные морды, мокрый автомат, губа, заколка... Когда же мы поедем, черт возьми!

Наконец поезд трогается. Все улеглись, расселись и как-то притихли. Гляжу за окно – там Союз, пусть и западный. Все сразу как-то потускнело. И не сказать, что бедно, а просто неухожено – даже в сравнении с Польшей. Про немцев я вообще не говорю. Зато мы делаем ракеты, перекрываем Енисей. Во мне растет неясная догадка, что там все хорошо отчасти потому, что мы недодали себе, оторвали от себя социалистическому братству, которого я, собственно, в Германии не видел. Нас вообще нигде не любят, пусть и улыбаются – знаю я цену тем улыбкам. Даже болгары, за которых русские в прошлом веке столько крови пролили, в двух войнах нынешнего века примыкали к немцам против нас. Вот вам и братушки. И если что перевернется – примкнут опять за милую братскую душу. В школьной истории про это прямо не написано, но я умею складывать один к одному. Сложив, я очень огорчился. Все дело в том, что я немножко верю в мировую справедливость. Мне так хочется, я так воспитан. Так правильно – пока не сложишь один к одному. Вот коммунизм нам обещали к восьмидесятому году – все верили, сейчас помалкивают.

Еще, конечно, можно верить в Бога, но я в него не верю. Не потому, что его нет, – я допускаю, что он существует, – но лично во мне веры нет. Значит, надо верить в какие-то простые вещи, на которых, по-моему, строится жизнь. Мне, например, не шибко важно, что люди думают и говорят. Мне важно, как люди поступают.

Однако ж надобно не истину искать, а чемодан, вон все уже стучат консервами.

...Потом, конечно, я смеялся. Курил в тамбуре, смеялся и тряс головой. Рядом курили другие дембеля. Через тамбур прошла проводница, девушка с круглым серьезным лицом. Большой рыжий дембель снова попросил дать ему хотя бы на полшишки, все засмеялись, и девушка тоже. Мне не понравилось, однако я тоже смеялся, только не над скотской просьбой рыжего, а над собой. Потому что чемодан я не нашел.

Все четверо моих клялись, что каждый нес два чемодана. Я их обматерил, потом устроил шмон. Вместе с проводницей мы обошли вагон. Никто на шмон не обижался: могли ведь не украсть, просто сунуть куда-нибудь в неразберихе посадки. Когда шмонали купе рыжего, он в первый раз запарил проводнице про полшишки. Тогда я еще не смеялся. А сейчас курю в тамбуре и смеюсь. В других вагонах шуровать бессмысленно – смежные тамбуры были закрыты, никто не мог мой чемодан пронести насквозь. Ну черт же побери! И ладно бы вещи, подарки, хоть мне и жалко – не самих вещей, а тех дорогих мне людей, которым они не достанутся. Но там же курево, мыло, сухпай, зубная щетка, бритва, складной нож, свежая подшивка... Есть две дойчмарковские десятки, полпачки сигарет «F6», зажигалка с пьезоэлементом и носовой платок в брючном кармане. И всё. Я снова нищий. Но где-то глубоко во мне гвоздем торчит мыслишка, что – правильно. Всё к этому вело, полные два года. Я отдал долг и возвращаюсь. Ни с чем. А разве обещали, что я за это что-нибудь получу? Никто не обещал. С чем уехал, с тем и приехал. Минус долг. Он списан. И с полковыми, что по моей вине на бабки залетели, я все-таки под дембель расплатился. Пусть не со всеми и не до конца. И ладно. Найду Вальку Колесникова, посмеемся вместе, вот только двери межвагонные снова закрыты. Впендюрить бы девице на всю шишку...

Колесников пришел, когда я спал зубами к стенке.

– Поднимайся давай.

– Отстань, я спать хочу.

– Ты чё, расстроился?

– Да пошло оно все...

– Кончай, Серега!..

Валька трясет меня за плечо, я отмахиваюсь. Перед глазами у меня разводы пластиковой стенки – они напоминают мне штабную карту, на которой мы ночами воевали с НАТО. Как там майор с подполковником? Получили по звезде перед заменой или так и свалили в Союз без повышения в звании? На штабных учениях я им поляну накрывал и уходил в кусты, чтобы не смущать своим ефрейторским присутствием. И это вечное ночное: «Ну что, солдатику нальем?..» Но вот сейчас лежу, уткнувшись в стенку, и вспоминаю их без неприязни, даже с удовольствием. В принципе, нормальные были мужики.

По вагону разносят еду, уже вечер. Каша пшенная, чай, кусок хлеба, миски и ложки армейские. Два дембеля напротив вскрывают банку из сухпая и удобряют кашу свиной тушенкой. Предлагают мне, я не отказываюсь – так вкуснее. Но есть дурное чувство, будто побираюсь. Когда поели, хочу собрать посуду и унести в последнее купе, как просили раздатчики, но меня стопорят: «Ладно, сиди». То ли жалеют из-за пропажи, то ли по-прежнему считают старшим. Девица кричит в коридор про белье. Посылаем к ней двух делегатов, долго стелемся – по очереди, тесно. Раздеваюсь, лезу наверх. Простыни привычно сыроваты. Внизу на столике раскладывают карты, я сверху слежу за игрой и заставлю себя вспомнить, как кого зовут в купе, а то ведь расстроился, все из башки улетело. За окном рельсы и шпалы встречного пути, с ревом и стуком врывается поезд, долго мельтешит и разом исчезает, снова рельсы и шпалы. Так будет еще много суток. Закрыть бы глаза и открыть – а ты дома. Я очень мало думаю про своих родителей. Наверное, это плохо. Они любят меня. Но родители просто есть, и детям этого достаточно. А им? Никогда не спрашивал и вряд ли спрошу. Как об этом спросить? Я не знаю.

Утром после завтрака в купе возникает Колесников. Я в это время режусь в карты и думаю насчет бритья: попросить у соседей станок или ну его на фиг, пусть борода растет, побреюсь ближе к дому. Карта мне идет, сейчас я отобьюсь и две шестерки пришпандорю «на погоны».

– На, – говорит Колесников и прямо в карты ставит вещмешок.

– Что за фигня? – спрашиваю я сердито.

– Открой – увидишь.

– Здесь люди играют! Убери. Чей ход, мой?

Колесников дергает завязки вещмешка.

– На. Вот так вот, твою мать.

И уходит. Я кричу ему вслед – мол, чего ты? Сидящий с краю лавки парень, наклонившись боком, смотрит вдоль вагона, пожимает плечами и говорит мне: «Ушел». Беру вещмешок за горловину, ставлю рядом на полу, распахиваю, гляжу внутрь. Соседи тоже смотрят.

Странно же устроен человек. Не удивляюсь, зачем и как мой друг Колесников все это собрал. Я удивляюсь, как он прошел между вагонами, если все двери задраены?

Горох с говядиной, перловка со свининой, пачка армейских галет, чулки в пакете с длинноногой девкой, черные носки в красную полоску, губная помада, пачка безопасных немецких лезвий, прозрачная косынка в мелкий цветочек, еще помада, жестяная коробка цейлонского чая, бритвенный станок, мягкий медвежонок с бантиком на шее, немецкая клеенчатая скатерть с рисунком под холстину, флакон одеколона с брызгалкой, фарфоровая пудреница, вельветовые тапочки без задника, набор фломастеров, еще один флакон, без брызгалки, пачка немецких вафель, зажигалка, пластмассовая кружка с рисунком шпилястого замка, набор открыток с видами Тюрингии, картонка цветных ниток с разными иголками, ремень из искусственной кожи и, черт меня дери, никелированный большущий револьвер – точно такой, как два моих пропавших. Что-то еще мелкое на дне. Завязываю вещмешок и направляюсь курить в тамбур – другой, где рядом купе проводницы. Мне стыдно. Вот что хотите делайте со мной – так стыдно, что щеки горят, в глазах щиплет. Конечно, Валька молодец, и парни молодцы, и мне ужасно стыдно перед всеми. Но был бы я не я, когда бы не отметил, что бритва есть и лезвия, но нет ни помазка, ни крема. И сигарет забыли положить. Это я так, чтоб мне стыднее было.

В конце вагона проводница возится с титаном.

– Извините, – говорю, – вы позволите к вам обратиться?

Проводница плохо смотрит на меня.

– Да никаких полшишек. Дело есть.

Дело она понимает. За двадцать марок мы сговариваемся. Вот только двери меж вагонами она откроет, когда Москву проедем. Мы проезжаем ее ночью, столицу нашей Родины, и уходим на Киров и Пермь. Я жду до вечера, забираю у проводницы бутылку, прячу в полотенце и иду искать Вальку. Через два вагона слышу бряк гитары, вразброд кричат Высоцкого, здесь же Колесников – где ему быть, как не здесь? Народ уже слегка подвыпил, чему я, зная Вальку, совсем не удивлен, вот только значимость моей бутылки вянет-пропадает. Совсем наоборот – все страшно рады заполироваться самогоном, тем более что не пол-литра, а ноль-семь из-под вина. У проводницы водки не было, я рискнул на самогон и не ошибся. Полкружки сразу ударяет по мозгам, и кажется, что лучше к месту и ко времени я в жизни ничего не пил.

– Нормально? – спрашивает Валька.

– Нормально, – говорю. – Спасибо.

– Да хули там... Не жалко.

Гитара не настроена. Подкручиваю колки, вокруг шумят, мне плохо слышно струны, и я кричу, чтоб помолчали. Да куда там...

Когда я, пьяный и веселый, возвращаюсь в свой вагон, на столике в купе – жестянка с чаем, рядом две пачки шоколадного печенья. В купе все спят. Ложусь на свою полку. Вагон качается, мне очень хорошо, только ехать еще долго, и если выпить больше не найдем, то будет очень скучно.

С утра болит башка, и чаю хочется. Спускаюсь вниз, беру жестянку:

– Ну что, заварим?

Мне говорят: это тебе, мы тоже скинулись. Спасибо, говорю, давайте распечатаем. Нет, говорят, это тебе домой, на дембель, заварка и так есть, сейчас чайку сварганим. Печенье я и предлагать не стал – убрал в мешок вместе с жестянкой и поругал себя, что обделил своих купейных самогоном. Но вечером того же дня пришел Колесников с портвейном, и вроде я вину свою как бы слегка загладил.

В Тюмень мы прибываем в полдень. После завтрака я хорошенько выбрился и пришел к Вальке попрощаться. Адресами махнулись, обещали переписываться – это все обещают, так принято. Колесников – мужик без сантиментов: пожали руки, даже не обнялись. Валька сунул мне пачку немецких сигарет – это он правильно сделал, я всю дорогу побираюсь насчет курева. Следующим летом, как оба станем на ноги в гражданской жизни, мы едем с Валькой в гости к Спиваку.

Эшелон заперли на входных путях. Два часа мы маемся, топчемся в тамбурах, бродим туда-сюда вагонным коридором. Кажется, вся служба прошла быстрее, чем эти сто двадцать минут. Наконец трогаемся и приползаем к вокзалу, но нас и здесь не сразу выпускают. Появляются куча милиции и парочка военкоматских офицеров – для дембелей они тыловики и чмо. Построение, сверка по спискам, раздача военных билетов. У стены вокзала жмутся гражданские, глядят на нас пугливо. Еще бы: пять вагонов дембелей сейчас обрушатся на город.

И мы рушимся. Рявкнув прощальное «Ура!», вылетаем на привокзальную площадь и по проезжей части улицы Первомайской устремляемся к центру города. Машины сигналят, жмутся к обочинам, народ на тротуарах любуется нами. Да мы сами собою любуемся. Такие бравые, здоровые, красивые и молодые, и нас так много, мы так убойно прем вперед, как будто на штурм Зимнего. На углу Республики основная масса дембелей сворачивает вправо. Валим толпой через главную площадь – здесь уже милиция начинает покрикивать и выгонять с проезжей части, но мы плевали на ментов. Кучно идем до Мориса Тореза, тут нас становится меньше, а после Максима Горького – еще меньше, за Холодильной уже сами растекаемся по тротуарам, а на Одесскую и вовсе сворачиваю я один.

Погода хмурая, недавно прошел дождь. В Германии после дождя становится чище, в Тюмени все наоборот. Надо снова привыкать, а пока режет глаз, и сапоги запачкались. А вот и школа, наши окна по второму этажу, и если школу обойти, там заднее крыльцо под козырьком, где мы покуривали в старших классах между уроками, и назначали вечером свидания девчонкам, и обжимались с ними, как стемнеет, а в пяти метрах вправо от крыльца зарыли после выпускного бутылку «Рислинга» под будущую встречу. Друзья могли и выкопать, и выпить, пока я за границей прохлаждался. Крыльцо давно не красили. Бетонный козырек лежит на двух кирпичных стенках с дырами. В силикатном кирпиче на левой стенке гвоздем выскоблены мои инициалы с датой выпуска – должны остаться, надо посмотреть. Кто-то плачет. Я уже слышал такой плач.

– Э, ты чего, пацан?

Пацан сидит на корточках за стенкой, уткнув в колени длинноволосую башку. Раньше нас с такими лохмами в школу не пускали.

– Что случилось? Отвечай, когда спрашивают.

Меня и в армии, особенно под дембель, нечасто матом посылали. Беру пацанчика за шкирку и поднимаю на ноги. Птенец еще раз клювом щелкнет – я ударю.

– Экзамен завалил?

Пацан кивает, на меня не смотрит.

– Какой?

– ...тику.

– Какой? Математику?

Пацан опять кивает. Я отпускаю воротник его плохого пиджака, достаю свои немецкие. Курит он по-взрослому, быстро и взатяжку. Он списывал, его поймали и выгнали с экзамена. Теперь отец его убьет. Я спрашиваю, как фамилия. Он отвечает. Со старшим братом пацана мы учились в параллельных классах. Отца я знаю, этот может. Убить, конечно, не убьет, но измолотит. Я спрашиваю, кто сейчас директор, кто завуч, кто математичка. Пять лет прошло, никто не поменялся.

– Пошли, – говорю пацану. – И морду вытри. Сейчас порешаем.

Кабинет директора внизу, в переходе к школьному спортзалу. Оставляю парня в коридоре стеречь шинель и вещмешок. Секретарша новая, меня не знает. Когда директор будет – неизвестно. Это плохо. Такие вопросы надо решать с головы, а то внизу договоришься – после наверху отменят. Кабинет завуча рядом, ближе к спортзалу. Елизавета Гавриловна ахает, плещет руками. Седины прибавилось, но еще не старуха, глаза с хорошим женским интересом. Ужасно рада меня видеть, я возмужал и повзрослел, но вот помочь она ничем не может, ведомость подписана представителем районо. Вообще мальчишка разболтался, поделом ему, в августе придет на переэкзаменовку. Я говорю, что парень в вуз не попадет, в августе – поздно. Какой там вуз, смеется завуч, ему бы тройку – и на стройку...

Шинель и вещмешок лежат на подоконнике. Я мысленно смеюсь: еще до дома не дошел, а уже вляпался. Что за дурной характер? И я расстроен, ждал другого: ах, дорогой Сережа, если вы просите – конечно, немедленно, прямо сейчас, вы наш выпускник, на вас форма солдатская, кто вам откажет, и молодец какой, что заступились – мы не подумали, могли всю жизнь мальчишке поломать... Поломать, едрена мать. Тройку – и на стройку.

Мой дом за поворотом. Его мне видно, но не весь – перекрывает новостройка, уже заселенная, обжитая, с цветными скамейками возле подъездов, площадкой для сушки белья, где меж столбами на веревках висят простыни, беременная тетка их снимает, кладет в железный белый тазик, каких в Германии и не увидишь, только пластик. На тетке халатик больничного вида. И вижу, что это не тетка, а Нинка из нашего класса. За ней ухаживал мой друг – неужто поженились? Хочу окликнуть, да неловко: уж больно толстая она и некрасивая, застесняется еще.

Деревья у подъезда подросли. И новые кусты – акация, Сажусь на старую скамейку, не спеша закуриваю. Если поднять глаза, то я увижу наш балкон. Не смотрю, боюсь сглазить: вдруг там мама стоит, а я здесь расселся. Я ведь не писал, когда приеду. Я вообще скотина, месяца три не писал. Это плохо, но факт.

Из подъезда выходит мужик блатного вида в заношенных трениках, сандалетах и майке с лямками. Таких в Германии не носят, там футболки. Курю, смотрю на мужика. Лет под тридцать, лицо нехорошее.

– Чё зыришь? – говорит мужик.

Молчу, смотрю ему в глаза.

– Чё зыришь, говорю?

И дальше таким матом, какого в армии не слышал. А я боялся, как мне отвыкать. Да здесь ругаются почище нашего. Раньше не было такого – или я не замечал.

Мужик приблизился, воняет перегаром.

– Чё зыришь, козел?

Подсечка правой ногой с места. Падает навзничь и затылком о ступени. Если же левой, то в кусты. Наклонится ко мне – сжатыми пальцами в кадык. Немножко хрустнет.

– Иди, мужик, – говорю я ему. – Ты шел куда-то? Вот и иди. Я же тебя не трогаю.

– Он, мля, не трогает! – кричит мужик и взмахивает тощими руками. – Еще бы тронул, мля!..

Но что-то мужик про меня понимает, потому что сплевывает вбок (плюнул бы мне под ноги – пришлось бы его бить) и удаляется в сторону продмага. Начало третьего, продмаг уже открыт после обеденного перерыва, и во фруктовом отделе из больших стеклянных колб наливают в стаканы вино. Или не наливают уже, я не знаю. Я вообще сейчас курю и ничего не знаю. Например, что нынче вечером напьюсь с друзьями вусмерть, стану рассказывать про армию – два года моей жизни, как-никак – и вдруг пойму, что им неинтересно, и обложу всех матом, и друг мой Володька Лузгин будет тыкать в меня пальцем, восклицая: «И это наш Серега?» Я разобижусь и полезу в драку. Нас будет разнимать пьяная Галька, на которой я женюсь и быстро разведусь. И забуду мальчишку у школы, которому хотел помочь, и, встретив его брата, даже не спрошу, чем все закончилось. И что маме понравятся тапочки, а отцу – зажигалка, а револьвер я сам буду носить по вечерам. Что Вальке я не напишу, и он мне не напишет тоже, зато будут писать из Херсона Спивак и из Крыма Полишко с Николенкой. Я буду отвечать, пока не станет лень. И все армейское потом куда-то канет, жизнь полетит, закрутится. А с мужиком блатным в дурацкой майке в конце восьмидесятых мы сойдемся в деле. Потом он пропадет, я уйду под ментовскую крышу. Но ничего такого я сейчас еще не знаю. Топчу подошвой сапога второй окурок, захожу в подъезд. Зачем мне знать? Куда спешить? Жизнь будет длинная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю