Текст книги "Долг"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
Майор проверяет подшивку у всех. Какой я умный и предусмотрительный: вчера выбил из Ары кусок магазинной материи и заставил отделение с вечера подшиться.
– Лейтенант! – громко обращается к взводному майор, и наш Лунин приметно вздрагивает, делает три шага вперед. – Надо признать, ваши бойцы службу знают.
Лунин ошалело берет под козырек и выпаливает:
– Так точно!
– Солдатам отдыхать, офицеров прошу за мной – Майор с прихлопами отряхивает ладони. Да, кстати, кухню подвезли?
– Подвозим, – сухо говорит комбат. Он с проверяющим майором в одном звании и держится официально, на что майору-проверяющему наплевать, все это видят. Взводный Лунин счастлив и смущен.
Хорошая команда «Солдатам отдыхать». Но и в ней есть порядок, последовательность уставных действий. Солдаты складывают возле бруствера вещмешки, рядом составляют автоматы в пирамиду. На пост возле амуниции я ставлю Ваню Грыбу. Остальные усаживаются рядком на бруствер и закуривают. Сейчас бы всем в окоп и покемарить, но в окоп нельзя – солдат на отдыхе должен быть на виду у начальства. Приходят посидеть со мной Полишко и Николенко. Спрашиваю у Полиши, как его нога. Тот говорит: нормально. Какой-такой нормально, говорю, давай показывай. Мой друг стыдливо разувается. Кричу каптерщику, чтобы притаранил свою мазь. Ара ворчит: на всех не напасешься. Советую Полишке перевернуть портянку и замотать пальцы чистым концом, что был обернут вокруг голени. Полишко так и делает. Сапоги на нем новые, неразношенные. Кто же в новых сапогах решается бежать по полигону, да еще в капроновых носках!
В животе бурчит по-страшному! Перебиваю голодуху куревом. Сержанты не курят – им хуже. Ни к селу, ни к городу Николенко спрашивает меня про институт, в который я вернусь после дембеля: куда распределяют выпускников и трудно ли поступить иногороднему. Именно так, в таком вот совсем нелогичном порядке. Южанину Полишке интересны северные комары. Я говорю, что комары не так страшны, как мошка, от той совсем спасения нет. Сижу на бруствере, расставив отдыхающие ноги, и вижу, как чрез поле, наискось переваливаясь и сигналя дымом, ползет за тягачем наша полевая кухня.
За едой мы бегаем повзводно, чтобы не создать у бочки давку на глазах у проверяющих. Когда приходит наш черед, я оставляю Гырбу дневалить у ружейной пирамидки отделения, а Сыбре велю взять. За чаем Ванька и сам потом сбегает, чая много, а вот жратвы подзадержавшемуся может не хватить. Всегда так получается – не знаю почему. Бежим к кухне рысцой, без вещмешка и автомата в теле непривычная легкость. Возле бочки ору на своих, чтобы не толкались и встали в затылок цепочкой. Мимо проходит Полишко, я заглядываю ему в котелок: шрапнель, то бишь перловка с кусочками розовых бацилл. И хрен с ней, сейчас и я шрапнель умну.
Возвышаясь над котлом, орудует большим половником кухонный сачок с некухонным худым лицом. Больной, наверное, коли не сумел отъестся. Сырбу протягивает ему снизу второй, Ванькин, котелок. Сачок тычет в ответ измазанным кашей половником: отваливай, мол, не положено. Кричу сачку, что это для дневального. Сачек мотает головой, снова тычет половником в Сырбу.
– Ах ты, сука чмошная! – с восторгом кричит Колесников, стоящий впереди меня. Он нагибается к земле, поднимает ком запекшейся земли, размахивается. Ком с тупым звуком ударяет сачка в грудь, потом комья летят во все стороны, сачок отшатывается, едва не падает, рукой цепляется за край котла. – Убью, сука! – кричит Колесников, – Приду ночью в хозвзвод и убью! Работай давай!
Сачек кладет половник на откинутую крышку котлового люка, спрыгивает наземь и большими шагами бежит к штабным машинам, кучно стоящим в отдалении. Ни хрена себе, думаю, хорошо мы покушали. И вдруг вижу, как снайпер Степанов, помогая себе руками, карабкается вверх, хватает половник, шурует им в котле, громко командует Сырбу: «Подавай!»...
Мы уже поели и курим, когда к нам подходит сурового вида мужик в старшинских погонах, за его спиной семенит ушибленный сачок. Мужику лет под тридцать, он крепкий, но не толстый. Вот кем, значит, столовского ворюгу заменили.
– Этот, – говорит сачок, показывая пальцем на Колесникова.
– Кто командир отделения? – зло интересуется мужик.
Встаю, прикладываю пальцы под пилотку.
– Ефрейтор Кротов.
– Что за бардак, ефрейтор?
– Не понял вас, товарищ старшина.
– Что за бардак, я спрашиваю!
– Опять не понял вас, товарищ старшина.
– А ну встать! – кричит мужик Колесникову. – Как фамилия?
– Обращайтесь ко мне, – вежливо подсказываю мужику. – Я командир отделения.
– Говно ты, а не командир! С тобой отдельно разберемся. А ты марш за мной!
– Отставить, – приказываю Колесникову, хоть тот под криком кухонного старшины не шелохнулся даже. – Разрешите обратиться, товарищ старшина?
– Я тебе, мля, обращусь!..
Вот в чем разница между «куском» и офицером. «Кусяра», то есть сверхсрочник, солдата матом запросто обложит, тогда как офицеру на солдата материться не по чести. И только я собрался с духом – а что, их двое, нас же куча, все подтвердят, что я старшему по званию ни слова матом не сказал, пускай докажет, мы упремся намертво, – как сбоку слышится гудение пуцановского баса:
– И-и хто ето моих солдатив распекае?
Пуцан в шинели, руки за спину, на голове старого типа офицерская фуражка. Кухонный начальник дергает рукой, рот его кривится перед словесным залпом, но наш старшина уже обнимает его большой рукой за плечо:
– Отойдем, земеля, отойдем в сторонку. А ты, сынок, беги домой. Беги, родной, беги...
Сачок секунду мнется, глядит на своего «куска», потом срывается с места. Мы в роте едим последними, возле кухни уже никого. Сачок взбирается к котлу, заглядывает внутрь, шевелит там половником. Водитель тягача что-то кричит ему, высунувшись из окна кабины. Сачок захлопывает крышку, вцепляется в нее двумя руками, тягач рычит и трогается с места.
Пуцан и кухонный начальник отошли шагов на двадцать. Слов не слыхать, но видно, что говорит, в основном, наш старшина. Когда же кухонный пытается вставить слово и открывает рот, наш старшина коротко бьет его в грудь двумя пальцами. «Кусяра» снимает фуражку – тоже офицерскую, но нынешнего образца, – приглаживает волосы ладонью и снова надевает, молча грозит Пуцану пальцем. Наш старшина разводит руки на манер «как вам угодно». Вот вам, братцы, и злобный Пуцан. Тоже ведь «кусяра», между прочим, из самой ненавистной для солдата категории начальства.
Ротный старшина манит меня пальцем. Со своим чубом и старой фуражкой он похож на артиста Глебова из кинофильма «Тихий Дон».
– Колесникову наряд вне очереди, – говорит Пуцан.
– Так он же...
– Два наряда.
– Есть два наряда, товарищ старшина.
– А ты, сынок, – старшина неприятно близко склоняет ко мне лицо, – ты больше старшим по званию не хами.
– Есть не хамить! Разрешите идти?
Старшина отстраняется, смотрит задумчиво.
– Приемник-то пропил поди?
– Так точно!
Запомнил старшина, что я ему свой «ВЭФ» не уступил.
Пуцан сочувственно вздыхает.
– Ну вот, видишь... Дурак ты, сынок, хоть и умный. Со стариками ты придумал? – Я скромно жму плечами: вопрос неуставной, могу отреагировать по-граждански. – Далеко пойдешь, сынок, если шею не сломаешь. Женат?
– Никак нет.
– Оно и правильно.
Возвращаюсь к своим. Валька напористо спрашивает, о чем со мной базарил старшина. Два наряда, говорю. Кому? Да тебе, блин, не мне же... Вижу, что ему неловко, оттого и задирается: подвел меня под гнев начальства. Колесников, конечно, беспределыцик, но все-таки не до конца, совесть имеет. К тому же виноват-то я, а не Колесников: не сумел поставить окриком на место обнаглевшего сачка с половником. Не почуял тот во мне начальника и старика, пришлось вмешаться Вальке. Нет, я действительно неправильный старик.
– Слышь, – говорит мне Колесников, – вечером сходим в хозвзвод.
– Нет, – говорю, – и не думай.
– Один пойду, – говорит Валька. – Должен знать, салага, как стариков закладывать.
– С чего ты взял, что он салага?
– А кто ж еще? – удивляется Колесников, и мне нечего ему ответить. Валька – правильный старик.
Вдоль траншеи бежит посыльный – командиров отделений требует к себе наш взводный. Лунин разъясняет нам боевую задачу. На левом фланге ротной позиции есть длинный овраг, именуемый Луниным по-военному балкой. Овраг большой охватной дугой уходит в сторону противника, и задача взвода по сигналу к атаке сгруппироваться, скрытно просочиться в овраг, совершить по нему стремительный бросок, выйти во фланг обороняющемуся противнику, подавить гранатами и стрелковым оружием его огневые точки и ворваться в чужие траншеи. Взводный приказывает выставить дневальных и объявить отбой с девяти вечера до пяти утра. Формально мы якобы не знаем, что к полуночи нас поднимут и бросят в атаку.
Вернувшись в отделение, строю бойцов, проверяю оружие, дневальным назначаю Ару. Тот фыркает, бормочет что-то по-армянски, но берет автомат на ремень. Ничего, перебьется. Вообще-то я хотел Степанова назначить, но пусть салага отдохнет, набегался. Сползаю в свою ячейку, отвязываю с вещмешка шинель, заворачиваюсь в нее и сажусь на земляную приступку для стрельбы, закуриваю. Автомат под локтем. До отбоя еще час. От земли через сукно шинели тянет холодом. Сквозь дрему слышу шаги по траншее. Поднимаю с глаз пилотку – Колесников. Ну, мать твою...
– Пойдешь? – с напором спрашивает Валька. – Я все равно пойду.
– Да плюнь ты...
Колесников и в самом деле плюет себе под ноги, чуть ли не мне на сапог, спортивным махом вылетает из траншеи, скрывается за бруствером. Едрена корень!.. Кладу автомат на мешок, прикрываю шинелью. Вижу голову Ары над срезом окопа и вертикальный прочерк автоматного ствола.
– Ара! – кричу. – Присмотри здесь, ладно?
Лезу наверх и ругаюсь.
– Учить пошли? – Ара понимающе кивает головой в сторону удаляющегося Колесникова.
Тот шагает руки в брюки, пилотка набекрень. Первый же попавшийся начальник сожрет его, праздношатающегося, со всем дерьмом и не подавится. Я окликаю: «Валентин!» Он на ходу машет мне рукой – догоняй, подтягивайся.
– Куда идти-то, знаешь? И руки из карманов вынь, ворот застегни. Если остановят – мы в хозвзвод за асидолом.
– Ой, не поверят! – смеется Колесников.
– Поверят, – говорю. – Куда идем?
– Да вон же, – тычет пальцем Валька. И в самом деле: метрах в двухстах на обочине дороги стоят два грузовых под брезентом «зилка» и бочка кухни, поодаль – командирский броник, это плохо. Но с тыла наползают танки, вокруг них беготня и суета, и вообще на всем тыловом пространстве много разного движения, это нам на руку.
Возле кухни сидят два солдата, привалившись спиной к колесу, и курят. Судя по тому, что у одного из них на коленях лежит автомат, он несет тяжелую службу дневального. Второй, без автомата, увидев нас, встает и топает навстречу. Они с Валькой обнимаются, хлопают друг друга по спинам. Даже в хозвзводе у Колесникова знакомства. Подхожу, здороваюсь. Тот, что с автоматом, приглашающее мотает головой: садись, покурим. У него югославские сигареты «Адмирал» – дорогие, с примесью трубочного табака, я такие курил, мне понравились.
– За водкой? – интересуется дневальный.
– А что, есть? – спрашиваю я.
– Конечно.
– И почем?
– Тридцать марок.
– Дороговато, – говорю.
Дневальный жмет плечами. Да черт с ним, все равно мы без денег.
– Асидола пару банок дашь?
– А на хрена тебе?
– Да надо...
Дневальный снова жмет плечами, потом встает, бредет к грузовику с автоматом под мышкой, негромко кричит: «Шустиков!» Брезентовая занавесь морщится сбоку, из темноты кузова появляется бледное пятно знакомого лица. Вот, значит, как твоя фамилия. Дневальный велит подать две банки асидола.
– Да вот он, глядь! – кричит Колесников и хлопает себя по бедрам. – А. ну, иди сюда, салага!
Хозвзводовский Валькин знакомый, помедлив, машет рукой:
– Вылезай!
– Так асидол!.. – вскрикивает Шустиков.
– Вылезай, тебе говорят!
Салага задом лезет через борт. Зря я узнал его фамилию, теперь мне его жалко. Для меня он раньше был зеленый наглый чмошник, теперь – остолбеневший в страхе молодой солдат с хорошей фамилией Шустиков. В московском «Спартаке» есть или был такой игрок. Давно я футбола не смотрел. Мы с батей за «Спартак» болеем. Центральное телевидение в Тюмень пришло совсем недавно, а раньше мы болели по радио и газете «Советский спорт».
– Не здесь, – говорит Валькин знакомец. – Увидят. Лучше в кузове. И не по морде, блин, по корпусу...
– Мы норму знаем, – отвечает Валька. Его знакомец показывает Шустикову кулак:
– И чтоб я даже писка не услышал! – И уже к Вальке: Там еще трое. Может, выгнать?
– Пусть посмотрят, польза будет.
Югославская сигарета кончается. Достаю свою «Ф-6», прикуриваю от бычка. В кузове слышен глухой удар, потом еще один, еще. Салага не выдерживает, ойкает. Валькина учебная манера мне известна: приказывает молодому напрячь брюшной пресс и бьет коротким крюком, Потом обычно позволяет ответным образом его ударить, но у Колесникова так накачан пресс, что можно руку поломать. Так что качайте пресс, салаги.
Колесников прыгает с борта.
– Три раза, как и обещал. Ладно, мы пошли. Пока, земеля.
Мы уходим, вдруг окрик за спиной: забыли асидол, будь он неладен. Иду обратно. Из машины поверх борта Шустиков выставил руки, в каждой по баночке. Глаза у него мокрые, обиженная морда. Ни черта он не понял. Стою внизу и жду, Шустиков прыгает с борта, роняет банки, подбирает их, протягивает мне.
– Вот, пожалуйста, товарищ ефрейтор.
Теперь, похоже, понял. На полпути к нашим окопам по плечам и пилотке начинают стучать крупные редкие капли. Я так и знал. Забираюсь к себе в ячейку, опускаю на уши отвороты пилотки, достаю плащ-палатку, сажусь и укутываюсь. Автомат внутри, руки под мышками. Дождь припускает Дождь я не люблю. Маленьким любил, особенно по лужам на деревянном самокате с гудящими подшипниками. Чувствую, как тяжелеет плащ-палатка. Лезу в карман за куревом, переступаю ногами, под сапогами чавкает и плюхает. Вот это действительно плохо, Сапоги у нас воду не держат. Высовываюсь из своего кокона и ору направо:
– Мама! Мама, едри твою мать!
– А?
– Передай приказ: всем надеть бахилы химзащиты поверх сапог. Понял? Поверх сапог! И сам надень, понял?
– Понял, понял! – кричит Мама.
Пихаю сапоги в светло-серые резиновые бахилы, накручиваю клапана и вязки. Роняю из-под мышки автомат – и хрен с ним, ночью все равно уделаю. Плюхаю ногами в жидкой каше на дне – теперь не страшно, химзащита воду держит замечательно. Шевелю пальцами в портянках – вроде не сильно промокли. Теперь можно и подымить.
Слышу слева шум и плеск шагов. Проверка, что ли? Язви ее в душу... Нет, не проверка, а мой друг Полишко. В шинели под ремнем, на плечах плащ-палатка, автомат стволом вниз, мокрая каска блестит, вид вполне фронтовой. Полишка пялится мне на ноги, обутые в бахилы, бьет себя по лбу тыльной стороной ладони и убегает по траншее. Зачем приходил, спрашивается? Поспать бы надо, да как туг уснешь... И быстрее бы, быстрее. Раньше начнем – раньше кончим. Рассядемся по броникам и поедем домой. Я так и думаю: домой. В родной наш полк, в свою казарму, в каптерку к Аре. Как жареной картошки захотелось! Перловка в брюхе лежит камнем. И почему всегда перловка, у нас же министр обороны по фамилии Гречко...
Вспомнилось, как прошлым летом мы помчались умирать за Родину.
Дело было в воскресенье. Офицеры вне полка, как водится. Строимся на плацу к разводу на обед – жара страшная, солнце печет. И все так долго, медленно, и целый год до дембеля. Тоска, и жрать охота. И вдруг вспышка – яркая, ярче солнца. И запоздалый удар по ушам – сильный, дальний, тугой... Поднимаю глаза и вижу в небе, ближе к горам, клубящийся и уходящий вверх, сам себя подкручивающий снизу багрово-желтый с черным гриб большого взрыва. Точно такой я видел нарисованным на плакатах ОМП и в кинохронике про империалистов. ОМП означает оружие массового поражения. На эту тему нам читают лекции и проводят занятия. «Вспышка слева!» – падаешь направо лицом вниз и закрываешь голову руками. Здесь вспышка прямо перед нами, мне надо развернуться и упасть назад, но там стоит Колесников, как я буду падать на него...
Что я почувствовал тогда? Страха не было, это точно. Не было вообще ничего, кроме внезапной пустоты внутри. Однако голова работала: успел отметить, что нет теплового удара – значит, далеко, гораздо дальше, чем представлялось глазу. Но что это меняло?
Кто первый заорал «В ружье!» – потом так и не выяснили. Кричали отовсюду. У нас во взводе команду отдал сержант Лапин. Помню хорошо, как мы толпой, грохоча сапогами, бежали по брусчатке плаца к своей казарме. Помню сержанта из первого взвода, дежурного по роте, который ничего не видел и не знал и не хотел открывать оружейную комнату. Сержанта повалили, вырвали ключи... Потом без строя понеслись потоком вниз по лестнице. На улице замешкались, толкались. Вторая рота уже бежала мимо клуба к главным воротам техпарка, наискось по плацу несся первый батальон, но Лапин скомандовал налево, за угол казармы, где в заборе техпарка были технические ворота с висячим замком. По ту сторону ворот был караульный пост, и когда мы полезли через ворота, я боялся, что часовой начнет стрелять. Но обошлось. Мы так орали, что часовой сам бросился к замку. Здесь, рядом, были наши боксы.
Да, погуляли мы тогда, недели две расплевывались...
Опять шаги и плеск, приходят Лунин и Николенко. Взводному понравилась моя придумка с бахилами, но перед наступлением приказывает снять: бахилы светлые, заметны в темноте, демаскируют и вообще неуставная самодеятельность, контролерам не понравится. Какие, на хрен, ночью контролеры? А вот такие, отставить разговорчики. Взводный смотрит вдоль окопа, я прямо чувствую, как у него ворочается в голове: идти с проверкой дальше или нет. «Как там у тебя?» – спрашивает Лунин. Порядок, говорю. Лунин советует курить поосторожнее. Так ведь отбой! Вот именно, отбой, всем спать положено, а спящие не курят.
В половине двенадцатого бреду по крепко залитой уже траншее и толкаю соседа-каптерщика. Гоню его будить других, приказываю снять бахилы. Ногам сразу становится холодно. Знаю, что мерещится, не могут сапоги так быстро промокнуть. Забыл передать через Ару, чтобы не примыкали штык-ножи. Днем мы атакуем с примкнутыми штык-ножами, как положено, а ночью их на ствол не надеваем, чтобы в темноте не напороться самому и других не поранить. Проверяющие это понимают.
Без десяти по траншее передают приказ приготовиться к атаке. Мы пробежим вперед цепью метров двести и потом уйдем налево, в овраг. Только сейчас понимаю, что мое третье отделение в этом случае окажется первым. Что, взводный к нам перебежит? Или мы пропустим тех, кто справа? Ни черта не ясно. Сзади слабо вспыхивают фары. Оттягиваю пилотку с уха, сквозь шум дождя слышу танковый гул. По окопам новая команда: пропустить танки. Матерюсь и озираюсь. Окоп хороший, в полный профиль, но стенки голые, без досок и креплений, а танк тяжелый. Моторный рев и свет все ближе. Срез окопа все виднее. Вот вмятина, где я съезжал на заднице, и против света виден крупный дождь. Да ну вас на хрен! Отбегаю в сторону, боком опускаюсь на дно возле стенки. Плечо и локоть у меня в воде, шинель на бедре промокает мгновенно. Ноги я держу согнутыми в коленях, чтобы не зачерпнуть голенищами окопной жижи, автомат на груди, ствол касается шеи, он холодный. Рев и лязг отовсюду. Потом ощутимый толчок, когда танк переваливает траншею. Свет исчезает, звук мотора на мгновение становится еще громче, носом я ловлю кормовой выхлоп. Где-то близко и справа, в отделении Полишки. Пронесло. Встаю, отряхиваюсь, руки мокрые. Чувствую грязь на лице, вытираю рукавом шинели.
«Взво-о-од!» – доносится из темноты заполошный голос Лунина. Не умеет он командовать, пацан. Лезу вверх. Грунт под ногами сырой, липкий. Окликаю Маму, который должен бежать слева, – он на месте. Кричу направо – там отзывается старик Борисов, последний в цепи отделения Полишки. Ночное наступление – это вообще сплошная матерная музыка. Мы постоянно перекрикиваемся, чтобы не потерять равнение, и делаем это привычным нам набором слов. Впереди справа я вижу два танковых кормовых огонька. Танк ночью – это хорошо, по нему мы равняем строй, к тому же ночью танкисты прут вперед не слишком сильно.
– Внимание! – Лунин кричит совсем близко. – Перестроиться! Взводной колонной за танком – вперед! Первое отделение – вперед! Остальные подтянись!
Это хорошо придумано. Кричу своим «Ко мне!», сам поглядываю вправо, где шумит Полишко. Как только он командует «За мной, бегом!», я повторяю команду и забираю вправо, ориентируясь по танку и топоту Полишкиных солдат. Почти втыкаюсь в чью-то спину – наверное, Борисов, кто еще. Обхожу слева, обгоняю. За мной буханье шагов, шарканье одежды, это мои подтягиваются. А глаза-то привыкают! Догоняю Полишку, пристраиваюсь к его левому плечу. Теперь взвод бежит слитно, в колонну по три, метрах в десяти за танком, и даже дождь не может перебить гарь выхлопа и масляную теплоту мотора. Так-то лучше. Какой смысл чесать по полигону цепью? Подбежим к рубежу – развернемся. И вообще есть военная логика: танк прикрывает нас от пулеметного огня условного противника. А дождь все холоднее, или просто я застыл в окопе? Ничего, скоро от нас пар повалит...
Пробежав наискось в свете подфарников, Лунин уводит нас влево. Где-то здесь прячется в темноте спуск в овраг. Вот он, прямо перед нами. Сапоги скользят по глине. Мама сзади ойкает и бьет меня по ногам, я скатываюсь в грязь и сразу весь уделываюсь. Впереди ругается невидимый Николенко. А я-то думал, что он забыл все матерные выражения. Шинель в грязи, руки в грязи, автомат в грязи. На дне оврага настоящее болото и видимости никакой. Ну командиры хреновы! Могли бы догадаться, что ждет нас в дождь на дне оврага, и отменить задумку.
Справа над оврагом взлетает одинокая и потому ужасно несерьезная ракета. Мы инстинктивно сворачиваем навстречу ей, тогда как надо от нее, в другую сторону, лицом к противнику. Взводный кричит, я повторяю. Лезем по склону оврага налево, толкая грязь руками и коленями. Лично мне уже по фигу, беречься нет смысла, я по уши в грязи. Выползаю наверх и лежу, уставившись вперед из-под нависшей каски. Ракета догорает. Ничего не вижу, кроме пучка травы под носом. Еще ракета, поближе и ярче. И прямо перед нами, метрах в десяти, вдруг молча поднимаются рыжие фанерные мишени. У меня мороз по коже, так это неожиданно и по-детски страшно! Черт, почему так близко? Переваливаюсь на бок и через плечо смотрю назад. Там вспыхивают огоньки, что-то потрескивает. Огоньки слегка танцуют, пухнут и вдруг проносятся надо мной со свистом и шелестом.
Качусь с откоса вниз и ору во весь голос. Ну вляпались, ну литер долбаный! Мы пробежали по оврагу лишнего, забрали вправо и попали между рубежом мишеней и стрелками. Смотрю, как трассеры мелькают над оврагом. Во приключение! А наши-то мишени где?
Пах! Новая ракета. По дну оврага ковыляет Лунин, следом – Николенко. «За мной, вперед!» Какой вперед, когда назад? Смешавшись в кучу, мчим обратно, толкаясь и ругаясь. Над нами уже не свистит. Лунин кричит нам «стой» и «разобраться». Да как тут разберешься? Лезу без команды в свой подсумок, достаю на ощупь тяжелый магазин, вставляю. Рядом тоже лязгают и щелкают. Была команда? Я не слышал. Насадка для ночной стрельбы, насадку не забудь! Она у меня в левом нагрудном кармане гимнастерки. Пальцы мокрые, если уроню ее сейчас... Не дергайся, спокойно. Блин, мушка вся в грязи... Ура, приладил. Карабкаюсь наверх, устраиваюсь поудобней. Ну, блин, давай ракету!
Пах! Тень от моей каски ползет ко мне, пока ракета поднимается. Мишени прямо перед нами. Надо было автомат потрясти, помахать стволом, ведь грязь набилась, да поздно, я стреляю. Насадка только мешает мне целиться, но с такого расстояния я и по стволу не промахнусь. За полосой стрелковых мишеней замечаю танковую: здоровенный макет ползет на тросовой тяге, смещаясь в нашу сторону. Позади долбает танк. Танкисты стреляют болванками. В отделении Полишки хлопает гранатомет. От макета летят клочья, он заваливается. Настоящая война, черт меня подери! Покурить бы еще...
Танк проходит в стороне. Я слышу, как он яростно газует, переезжая наш овраг. Кричу своим, чтоб приготовились. Бежим на танковые огоньки, снова в колонну по три, снова нюхаем моторную теплую гарь. Больше мы стрелять не будем.
Пробежим еще с полкилометра и займем пустую линию окопов, где и заночуем. Дождь кончился, а я и не заметил. Устал, концентрацию теряю. Дыхалка сбилась, колет в боку, это плохо. Не упасть, не отстать от танка, не выронить пудовый автомат. Других мыслей в башке нет.
Кто-то что-то кричит. Бегущий справа от меня Полишко исчезает. С трудом догадываюсь: нас снова разворачивают в цепь. Ору: «За мной!» и забираю влево. Огни танка должны располагаться от меня направо градусов под тридцать – это моя точка. Остальные цепью влево и вперед. Сбоку, совсем рядом, вскрикивает Мама, его голос уносится назад. И тут я спотыкаюсь, с маху падаю на землю, ударившись лицом о ствольную коробку автомата, да так, что зубы клацают. Вскакиваю, бегу – и снова падаю. Что за херня там под ногами? Мама вопит, слышен мат Колесникова. Ни черта не понимаю, но бегу на звук. Долгий шелест и хлопок ракеты. Нас заливает светом. Я вижу уходящую во тьму ширь полигона, коробки броников в тылу и откинутого Маму, и Вальку, рвущего его за плечи на себя.
Я двигаюсь прыжками – откуда прыть взялась? Мама лежит на спине, упираясь руками, один сапог задран, другой не виден. Из-под Мамы расходятся два толстых стальных троса, блестящих матово в свете ракет. Мне почему-то смешно. «Не туда! – кричу я Маме. – Вперед давай, вперед!» Лезу между тросами, рывком выдергиваю ногу в грязном сапоге, Валька тащит Маму в сторону. Тросы вздрагивают, капкан их перехлеста, куда попала Мамина нога, плавно уползает. Успеваю подумать: тяги танковых мишеней? Ракеты гаснут, лопаются новые, за спиной – сухие стуки выстрелов. Новый рубеж. Ну, екарный бабай, а я-то думал – всё. «Автомат найди! – кричу я Маме. – Валька, за мной!» Мы здорово отстали. Над окопами – поясные мишени, и наши лупят по ним с ходу, от ремня.
В траншее ко мне приходит Полишко. Я стою, привалившись плечом к окопной дощатой стенке, и нагло курю в темноте, никого не боясь: нам сыграли отбой. Я уже строил у траншеи отделение, проверял оружие – каждый автомат лично, убедился, что разряжен. Неизрасходованные патроны у всех собрал и ссыпал в котелок, утром сдам их Николенко, он – старшине, таков порядок. Вызвал санинструктора для Мамы, у которого, похоже, поврежден голеностоп. Доложился взводному, получил от него нагоняй за бардак в отделении и команду на подъем в шесть часов. Спать осталось с гулькин нос. И где нам спать? В траншее мокро, и сами мы – насквозь, но это армия, протянем до подъема, и никто не заболеет. Такой вот военный феномен. На гражданке половина бы из нас свалилась с пневмонией.
– Как нога?
– Ты знаешь – ничего! – говорит Полишко с изумлением.
Пацан он все-таки. Хороший, но пацан.
– Ну, дали нам просраться!
Совсем не матерное слово, но от Полишки режет слух. А вот Колесников ругается, как дышит.
– У тебя все в порядке?
– Мама ногу подвернул.
– И у меня Баранов подвернул! – в голосе Полишки слышится сержантское довольство: мы тоже понесли потери, мы тоже воевали будь здоров.
Полишко прав: нам действительно дали просраться. Не помню, чтобы раньше нас так долго гоняли и мучили.
С другой стороны окопа подходят Мама и Колесников. Мама хромает, но весел. Перебинтованная нога в сапог не влезла, на ней красуется бахила химзащиты.
– Водки выпьем, – говорит Колесников.
Вот именно что говорит – не спрашивает.
– Выпьем, – отвечаю.
Пьем из Валькиной фляжки по очереди. Мама увлекается, Валька тычет его локтем. Полишко делает один глоток. Послать бы за Николенко, но водка не моя и водки мало. Мама уже машет руками и рассказывает, как его схватило за ногу и потащило. Сейчас ему смешно и весело, а тогда от его крика я сам едва в штаны не наложил.
– За руль сесть сможешь? – спрашиваю. Запасной водитель у нас Колесников, и его за рулем я боюсь еще больше, чем Маму.
– Ай, ладно, –отвечает Мама и шевелит ногой в бахиле, любуясь ею. Мы смеемся. Что бы ни случилось в армии с солдатом, через самое малое время это становится поводом для смеха. Я рассказывал Валерке Спиваку про воду на полу холодной камеры для временно задержанных – он дико хохотал, я подхихикивал. Наверное, так легче. Отсмеялся – и прошло.
Колесников протягивает фляжку на второй заход. Сержант отказывается и уходит, пожав нам руки. Стыдно сказать, но я немножко рад его уходу. Одно дело – пить в каптерке, почти вне службы, другое – на учениях. И мне за Полишку неловко. Покойный Лапин, между прочим, вообще никогда с рядовыми не пил, хотя с сержантами, я знаю, напивался.
Водка кончилась, по сигарете – и расходимся. Выбираю место посуше, расстилаю комбинезон химзащиты, вещмешок под голову, в обнимку с автоматом ложусь на бок. В животе тепло от выпитого, но вскоре начинается мелкая дрожь, с ней не справиться, сколько ни ворочайся, – пройдет сама, надо только отвлечься. Думать о чем-нибудь хорошем Но ничего хорошего в голову не лезет. Опять вспомнился тот летний жаркий день – вот бы завтра такой, враз просохли, – как мы бежали толпой к своим боксам в техническом парке.
Что помню хорошо: были ругань и толкотня, обычные при боевой тревоге, но в боксах уже действовали молча, а потому отчетливо врезались в память разные звуки: стон толстых дверных петель, шарканье подошв по бетонке, визгливые толчки стартера – Мама запускал двигатель нашего броника. И собственное дыхание через нос, когда уже сидел за броней, зажав автомат между колен.
Мы застряли на дорожке между боксами. Танк, перегородивший нам проезд, рычал и вздрагивал, потом повел пушку в сторону, развернулся под прямым углом на месте и корпусом атаковал забор – кирпичный, еще немецкий. Забор рухнул под ним широко, много шире танкового корпуса, обнажив по сторонам зубчатые линии разлома. Танк перевалился на ту сторону и резко повернул к дороге, на которой полку по боевой тревоге полагалось строиться в походную колонну. Мы тоже выехали через тот пролом, буксуя на немецком кирпиче, с противным звуком процарапав бортом край разлома. Броники в боксах стояли без верхних брезентовых тентов – то ли их штопали, то ли меняли. Мы сидели в открытом кузове и глядели в небо, где не происходило ничего, лишь облака над горами впереди и солнце за нашими спинами. Гриб почти рассосался, его верхнюю часть будто срезали ножом – очевидно, там было атмосферное течение. Мы смотрели то на дым, то себе под ноги, на днище броника с разводами полигонной глины, с которой всегда так: сколько днище ни три, оно мокрое кажется чистым, а как просохнет, то видны неистребимые разводы, то на деревья справа от дороги, где на ветках висели уцелевшие с прошлого нашего выезда сливы и яблоки. Слева тянулся забор, порушенный в разных местах. Когда мы проезжали мимо, в разломы были видны отпахнутые до самых стен двери боксов, куда мы уже не вернемся.