Текст книги "Долг"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ
Последняя жратва в родном полку, а завтрак нам дают совершенно заурядный. То ли дело, когда приезжает автобус за донорской кровью: с подъема мы немножко голодаем, пока кровь не сдадим, но после – рисовая каша на молоке, двойной кусок масла, свежие батоны, сахар, настоящий крепкий чай. Кто добровольно сдаст не двести миллилитров – столько качают у каждого, не спросясь, а сразу четыреста – тех освобождают на день от занятий. Я однажды решился на четыреста, потом до обеда валялся на койке, голова кружилась, как от чифиря, и весь я был какой-то обалденно легкий: дунь на меня – и отлечу. Нынче все обычно. Да, честно говоря, есть мне совсем не хочется. Брился утром и порезался. Бритвенный станок у меня хороший, но задумался некстати. И вообще состояние нервное. Вчера посидели в каптерке до трех часов ночи, выпили немного, все трепались наперебой. Из своей роты пришел Валерка, лез ко всем обниматься. У него партия не раньше, чем через неделю. А у меня сегодня, построение в двенадцать.
Сижу в бытовой ротной комнате, курю открыто – нынче можно. Гляжу на себя в зеркало. Китель ушит хорошо. Брюки тоже ушиты, на манер старинных офицерских галифе. Гвардейский значок новенький, и «Отличник боевой и политической подготовки», и «Классность» с цифрой «1» тоже, а вот щиточек «ВСК» с треснувшей эмалью. ВСК – это «Военно-спортивный комплекс». «Классность» положена только технарям, но ее на дембельский мундир цепляют все для полноты картины. Лычка на погоне золотая, неуставная, могут на смотре сорвать, но у меня есть запасные в чемодане. Хуже будет, если прикопаются к погонам. У всех дембелей под погонами вшиты для жесткости тонкие пластмассовые вставки. Мы их делаем из немецких водоотводных труб, что здесь висят на каждом доме – за исключением, понятно, самых близких к расположению полка, где перед каждым дембелем словно мамай проходит. Есть у меня и самодельный знак «ГСВГ», выточен за водку в мастерских технического парка, но его сейчас цеплять нельзя – конфискуют сразу. Сапоги у меня проглажены, «гармошка» по горячей коже заломана плоскогубцами. Шинель подшита снизу, чтобы бахрома не торчала. Бляха на ремне надраена. Козырек фуражки слегка ушит и спущен на глаза, как у офицеров царской армии, но важно не переусердствовать, иначе фуражку заберут, взамен дадут старье на два размера больше. В общем, упакован я нормально. Одна проблема: до построения еще четыре часа, и я не знаю, на что их потратить. Рота ушла на занятия, в казарме только дневальные и дембеля первой партии, то есть я и Колесников. Валька сидит рядом, тоже курит, вшивает в подворотничок кусочек запрещенной проволоки. В бытовой комнате два широких окна, зеркало во всю стену, белый надраенный кафель на полу, длинный стол посредине, оклеенный немецким белым пластиком, таким же пластиком обитые скамьи, и все это залито сквозь растворенные окна таким живым, густым, еще не жарким поутру солнечным светом. Я со вздохом потягиваюсь, и от эмали на моем гвардейском знаке по зеркалу прыгает зайчик.
– Зря ты это делаешь, – говорю я Вальке. – Пуцан же первым оторвет, перешивать придется.
– Не оторвет, – цедит Колесников, кусая кончик нитки.
– Посмотрим.
Встаю, застегиваю китель, шагаю в коридор. Можно не застегиваться и вообще ходить в нижней рубашке, как это делает Валька, нам сегодня никто не указ, но почему-то мне не хочется бродить по роте нараспашку. Дневальный из салаг сгорбился у тумбочки, руки в карманах, спиной к стене... Может, рявкнуть на него? Да пошел он... Дневальный сам, меня завидев, подобрался и принял уставную стойку.
За дверным стеклом ротной канцелярии маячит новый писарь Елькин, из кандидатов. Я уеду, и он станет стариком. Зайти – не зайти? Сам не знаю. Из Елькина получится хороший писарь. В одном я не уверен: сможет ли он так же учиться за корейца в академии? Мы с ротным этой темы не касались. О многом говорили в последние вечера, даже выпили вместе немного, но про учебу как-то умолчали. И правильно – тема деликатная, ротный разберется с ней сам.
В спальной комнате снимаю китель, сапоги и ложусь на койку. Два года я мечтал об этом дне, и вот не знаю, куда себя деть. В душе маета нехорошая, и радости ну совершенно никакой. Неправильно все это, говорю себе, переворачиваюсь на бок и зажмуриваюсь.
– Спишь, что ли? –долетает от порога голос Вальки.
– А что?
– Пойдем чифирю зашарашим, у меня пачка есть.
Чифирь не водка, он не пахнет. Какое-никакое, а занятие. Искали кипятильник, грели воду в котелке, ждали, когда набухнет и осядет на дно лохматая заварка. Потом я ходил к каптерщику Аре за сахаром, но гут явился старшина Пуцан, долго бродил по роте без видимого толку.
Чифирь совсем остыл, пришлось кипятить снова. Потом я забалдел и снова лег на койку, и время полетело странным образом: вроде не спишь, мозги работают, разные мысли всплывают неспешно, а сверишься по стрелкам – час прошел. Нет, все-таки привык я к чифирю, меня это немножко беспокоит.
В коридоре раздаются топот, стук и бряк: рота вернулась со строевой подготовки с оружием. В двенадцать – построение полка. Оправляю койку, иду в бытовку за шинелью и чемоданом. Колесников уже собрался. Фуражка набекрень, шинель на сгибе локтя слева, чемодан в правой руке, левый сапог на табуретке, и молодой Степанов орудует «бархоткой», которая на самом деле никакой не бархат, а старая портянка, замызганная ваксой. Колесников уедет, Степанов из молодого станет кандидатом и перестанет чистить чужие сапоги. Всем хорошо, что мы уезжаем, все продвинутся в солдатской табели о рангах. Говорят, уже сегодня вечером из карантина поступят новые салаги и узнают, что такое «гребать и сушить». Мне салаг совсем не жалко, просто пришел их черед, вот и все. А мой черед закончился.
– Отваливаем, – говорит Колесников.
Мы спускаемся вниз. По лестнице, мимо нас, обгоняя, бегут на построение солдаты. Сколько им еще здесь бегать... Всем по-разному. У ротного подъезда мы с Валентином садимся на скамейку и закуриваем – нам строиться не надо. Без пяти двенадцать нам нужно быть на плацу напротив КПП, туда подадут машины, а сейчас без пятнадцати. Последний перекур. Взвод наш строится последним на дорожке, весь в пятнах солнечного света и теней от листьев. Полишко мне подмигивает издали, Ара косится недовольно: я уезжаю, а он еще нет.
– Кончай курить, пошли. Не люблю опаздывать.
Напрямую через плац мы не идем – там уже строятся роты, наглеть нехорошо. Мимо нашего клуба – гитару немецкую взять не позволили. Мимо спортзала – он плохо проветривается и всегда кисло пахнет, но я привык, родной спортивный запах. Мимо казармы, где квартирует дознаватель Витенька – вон его закрашенные окна. Грузовики с брезентовыми тентами стоят носом к воротам. Незнакомый лейтенант с повязкой дежурного сверяет нас по списку, указывает грузовик, велит оставить там шинели и чемоданы. Вокруг толпятся дембеля, все бравые, в значках, воротнички застегнуты, ярко белеет магазинная подшивка. У многих каблуки нарощены – в осенний дембель по приказу Бивня такие вот неправильные каблуки на полковом плацу рубили топором.
Лейтенант велит нам разобраться в колонну по два, ведет по краю плаца, командует «направо». Стоим спиной к полковому строю и смотрим, как от штаба топает Бивень со свитой. Позади меня Колесников бормочет: «Скорей бы, на хрен, чё, блин, тянут?»
Командир полка обходит дембелей, жмет руку каждому, с иными заговаривает. Слов нам не слышно, но живот у Бивня трясется, так что можно понять: Батя шутит. Полковник приближается. Следом шествуют Генералов и Фролов, за ними – четыре комбата. Мне уже слышно, как Бивень отечески басит: «Спасибо за службу, сынок». И снова: «Спасибо за службу...» Теперь моя очередь. Полковник жмет мне руку, смотрит тепло, но никак среди других не выделяет. На Колесникова тоже не реагирует, да его и не видно за мной, только рука на мгновение высунулась. Ну и ладно, нам же лучше. А ведь как кричал прошлым летом перед строем: «У меня в полку две тысячи солдат и два распиздяя – Спивак и Кротов!» Мы тогда попались в первый раз. Черт с ним, проехали... Даже стыдно становится: и здесь хотел отличиться, выделиться из толпы, ждал, что узнает высшее начальство. Я провожаю Бивня взглядом, перевожу глаза и натыкаюсь на лицо майора Кривоносова. Там, где кожа не тронута красным, лицо комбата совершенно белое от злости. Ничего не поделаешь, товарищ гвардии майор, писарская дружба сильнее комбатовской власти. Рассказать бы ему, как я ночью бегал на узел связи, как выходили на дивизию, через них на комендантскую роту в штабе тыла армии. Подняли со сна знакомого сержанта, старшего писаря, тот сказал: «Если в списке между последней фамилией и подписью Бивня есть место – впечатаем тебя и Вальку, а если места нет, тогда никак». И человек ведь оказался тот сержант: не только впечатал и быстро на подпись начальнику армейского штаба отправил, но дозвонился в полк и передал, что все устроено, готовьтесь. Позже я в штабе полковом проверил – списки вернулись с генеральской визой. Сам Бивень ничего бы уже не исправил, пусть даже очень сильно захотел. Вот чем армия по делу хороша: что сверху пришло – то железно. А комбат-то не знал, получается. Как человек военный он понимает, что стою я в первой партии на веском основании. Комбат молчит, но мне и так понятно, что он про меня думает. Прости, майор, но мне до середины лета ждать не хочется.
Командир полка обход закончил и уже замер по центру строя.
– Для солдатского прощания-а! – раскатывается Батькин бас. – Три минуты-ы! Разойдись!
После команды возникает толкотня, каждый рвется к своей роте. Мне навстречу бросается Полишко, я обнимаю его и стучу ладонью по спине. Николенко поверх обнимает нас обоих. Мама жмет мне руку и морщится. Ары не видно, зато в двух шагах я замечаю взводного Лунина. Черт побери, какой он все-таки пацан. Прощаюсь со взводным, жму руку старшине Пузану, ищу глазами ротного. Кореец стоит в стороне, смотрит под ноги.
– Товарищ старший лейтенант!
Ротный мне улыбается. С ума сойти – впервые вижу на его лице улыбку. Надо сказать, улыбка ему не идет, образ жесткого вояки рассыпается, виден просто низенький худой кореец с кривоватыми ногами, неладный муж своей большой жены и папа пяти маленьких корейцев. Он ниже меня на целую голову, и обниматься с ним неловко. Я буду по нему скучать. Мы ничего не говорим друг другу, но мне хочется, чтобы сейчас он думал так же.
– Счастливо, – произносит ротный.
– Строиться, полк!
Вот и всё. Нет, не всё. Мы еще пройдем парадным маршем под «Прощание славянки» мимо полкового знамени, стуча подошвами в булыжник, как не стучали никогда – пусть все увидят, что такое дембеля в натуре. После мимо нас пройдет весь полк, и в первом батальоне на правом ближнем фланге я увижу Валерку Спивака, которого совсем забыл в суматохе прощания, не сбегал к нему и не обнял, а теперь уже поздно. Щеки Валерки вздрагивают от отдачи парадного шага, он косится на меня и улыбается, глаза его влажно блестят, или мне это кажется на расстоянии. У меня у самого глаза на мокром месте. Какой же я гад, еще друг называется...
Стихает шаг полка. Резко, на полуноте, смолкает музыка оркестра. Дежурный лейтенант командует нам:
– По машинам!
Лезем через задний борт, рассаживаемся по скамейкам. Мое место в глубине под тентом. Я вижу кусок плаца, с которого уходят роты, потом мелькает клуб с афишей нового кино, я его уже не посмотрю. Вот будка КПП, покрашенная белым, солдатик на часах, сержант с повязкой держит створку синих железных ворот, чтобы сразу накатить ее по рельсу, как только мы проедем. До дивизии нам ехать долго, почти два часа. Все разом закуривают, расстегивают ворот на кителе. Но и это еще не конец. Машины заворачивают вправо, на ту дорогу вокруг полка, по которой прошлым летом мы ехали к границе воевать. Сидящие у борта пялятся наружу, сигналят нам ладонями: сейчас поедем вдоль казарм. Слева набегает кирпичный немецкий забор, все тянется и тянется. Наконец отмашка с борта, и все мы, надрывая глотки, орем звериное «Ура!», покуда в легких не кончается воздух. Потом немного тишины, только урчание мотора, и с территории полка через забор к нам эхом долетает протяжное «А-а-а-а!». Это нам отвечают товарищи.
В дивизии нас строят на плацу и затевают капитальный шмон. У всех из-под погон выпарывают вкладыши, срывают с мундиров неположенные знаки «ГСВГ», выдергивают проволоку из воротничков. Роются в чемоданах, листают дембельские альбомы, с мясом вырывают снимки, если в них неуставная вольность. У меня альбома нет, не сподобился, так что рвать нечего. Конфискуют второй флакон дембельского одеколона «Светлана». А говорили, можно два. Заставляют разуться. Я-то в портянках, а Валька в носках, ему приказывают привести себя в порядок. Отдаю ему свой второй комплект. Колесников, сжав зубы, пытается мотать портянки стоя, я держу его за плечи под издевательски веселым взглядом проверяющего. Какой штабной дурак отправляет на шмон офицеров? Послали бы старшин или сержантов – они солдаты, с них и спроса нет, им приказали. Но старший лейтенант, на корточках бомбящий чемодан, позорит офицерские погоны. Мы вообще офицеров не любим по своей солдатской природе, а сейчас и вовсе презираем. Меж тем старлею хоть бы что, он даже радуется ощутимо, когда у меня из портянки вываливается значок «ГСВГ». За спиной проверяющего стоит аккуратный тыловой солдат с картонной коробкой из-под немецкого печенья. Старлей, не поднимаясь с корточек, бросает туда конфискат и продолжает рыться в чемодане.
На дивизионном сборном пункте мы ночуем. Кормят нас нормально, но выпивки здесь не найти – мы никого не знаем и нас серьезно сторожат: караул с боевыми патронами, из казармы не выйдешь. Долго не могу заснуть. Место чужое, непривычное, без конца курю в холодном темном туалете, где так сильно пахнет хлоркой, что вкуса сигарет не чувствуешь. Только заснул – поднимают, кормят, грузят по машинам, везут в штаб армии, где будет прощальный парад. На хрена он нам сдался? В полку – это мы понимаем. Там жизнь наша солдатская прошла, там товарищи и командиры. Там Батя, блин, отец родной со своим пузом, едри его в качель. Но на хрена нам в штабе армии целый день терять ради парадной маршировки? Быстрее бы в вагон, на полку, чтобы колеса застучали на восток. Сюда из Тюмени мы ехали неделю, даже больше. Значит, и до дома будем столько же трястись. Умру со скуки как пить дать. А два года назад в таком же мае я так хотел, чтобы наш поезд шел помедленнее, и радовался, когда мы подолгу стояли в ночных тупиках, пропуская пассажирские составы, потому что в поезде еще была не армия.
Разгружаемся на том самом огромном плацу, где мы, салаги, ждали медосмотр и сортировку. Молва доносит, что парад будет в двенадцать – любят этот час армейские начальники. Прибывают новые машины, нас все больше и больше. Дембеля бродят туда-сюда, ищут тех, с кем прибыли в Германию и на два года здесь расстались, разъехавшись по разным воинским частям. Кто не бродит – сидят на своих чемоданах. Мне не сесть, мой чемодан полупустой и мягкий, и я прохаживаюсь, руки за спину. В дальнем конце плаца большие проволочные ворота. За ними, через узкую дорогу, такие же ворота и будка КПП под красной крышей, треугольниками на четыре стороны, отчего у будки несерьезно дачный вид.
Боже ты мой, как же нас много на плацу – на эшелон, похоже, наберется. Это само собой сбивает пафос дембеля: в полку на фоне остающихся мы были именинниками, а здесь именинников сотен пятнадцать. Куча наряженных солдат – и никакого праздника.
Стерегут нас сержанты-сверхсрочники местной «учебки», отчаянные спиногрызы, «кусяры» – самый худший вариант простолюдина во дворянстве. Их ненавидят даже те, кто с ними никогда не сталкивался. Такая в армии про них давнишняя молва. И залупись сейчас на дембеля любой «кусяра», была бы массовая драка. Но сержанты ведут себя сдержанно, пусть и надменно. Мы тоже почем зря не задираемся.
Нам командуют очистить центр плаца и строиться по краю – идем и строимся. Шинели с чемоданами велено оставить на газоне. Нас сбивают поротно в каре. Сверкая трубами, выходит духовой оркестр парадного полка. Я ищу в нем знакомые лица, но очень далеко, не разобрать.
– К торжественному ма-а-ршу!
И снова, как в полку, мы бьем со всей силы подошвами. Но нас теперь намного больше – звук просто обалденный. Его, должно быть, слышно в Веймаре, за тридцать километров, где много лет назад родился то ли Гёте, то ли Гейне.
Толпу я не люблю – не только потому, что в ней теряюсь. В любой, даже тихой, толпе есть что-то на тебя давящее. Толпа сама собой накапливает самое плохое, что есть в людях, и только спичку поднеси... Мне лень додумать, почему так происходит. Однако же в толпе организованной, сколоченной и выстроенной по ранжиру, идущей в многосотенную ногу, где сердце сразу ловит и принимает общий ритм, ты начинаешь чувствовать восторг своей причастности к этой грохочущей, мерно качающейся массе, что проплывает сейчас мимо молодого командарма, стоящего над ней с ладонью у виска. Как он сказал? «Спасибо вам, солдаты, что своей честной службой вы на два года сохранили мир стране». А что, не сохранили? Сохранили. Порву пасть любому, кто скажет слово поперек. Насчет честности службы возможны нюансы, губа и самоволка с пьянками в нее не вписываются, но по большому счету, когда было надо, мы армейскую лямку тянули по-честному. Кто так не думает – опять же пасть порву, особенно гражданским, которые не нюхали. Ну, пусть не пороху, мы ведь не воевали, – так запаха сырых портянок в ночной казарме после марш-броска. Но зря у нас погоны потрошили, без вставок строй погано смотрится, нет общей линии плеча, и сапоги позапылились, а личных щеток у нас нет, общие щетки остались в бытовках.
Кормить в столовой нас не будут – на всех не хватит места. Спиногрызы делят роты на десятки, назначают старших, отправляют за сухим пайком. Завтра в эшелоне нам дадут горячее, сегодня пайком перебьемся. В нашей десятке я один ефрейтор. Деваться некуда: беру в подмогу Вальку, шагаю за сержантом. Штаб армии растянулся на длинном пологом холме. Плац внизу, у подножия. Где-то там, повыше, за деревьями, заборами и крышами прячется здание главного корпуса, где мы с майором и подполковником рисовали большие красивые карты. Выстаиваем медленную очередь у какого-то облезлого крыльца, получаем две коробки с хлебом и консервами. Бредем назад, и тут я словно спотыкаюсь.
– Слышь, Валька, две коробки донесешь?
– А ты куда? – удивляется Колесников.
– Да надо мне... Я быстро. Донесешь?
Моя коробка, поставленная сверху, задирает Вальке подбородок. Колесников уходит, веселым матом разгоняя встречных. У ворот меня стопорит дежурный. Объясняю убедительно, дежурный верит, пропускает. Перехожу дорогу. Снова КПП, но здесь уже попроще: дежурный видел, как меня пропустили на первых воротах, и, выслушав, молча кивает. На афише у дорожки тот же фильм, что и в полку. Иду рабочим шагом, козыряю, когда надо, сердце начинает колотиться. На углу штабного корпуса ныряю под знакомые кусты, выкуриваю сигарету, глядя, как огонек сползает к фильтру. Крыльцо в немецкой серой плитке, тяжелая дверь на пружине, шесть лестничных пролетов, покрытых немецкой ковровой дорожкой, темные доски и сумрак коридора, белая дверь с матовым стеклом, за дверью светло, солнце с той стороны.
– Здравствуйте! Ефрейтор Кротов. Могу я видеть товарища подполковника?
– А по какому вопросу?
– По личному.
Секретарша пожимает плечами, немного медлит, встает из-за стола, идет к двери начальника. И по тому, как она входит в кабинет и прикрывает дверь, а не докладывает о пришедшем от порога, я понимаю, что меня узнали.
– Заходите.
Секретарша на меня не смотрит. Это плохо. Хочется развернуться и уйти. Очень сильно хотелось уже, когда я курил под кустами. Но поздно, ему доложили. Теперь мне назад ходу нет.
– Можно, Евгений Петрович?
Подполковник сидит за столом в полной форме. Будь он при халате, в докторском обличье, мне было б с ним намного проще разговаривать. А так получается, что солдат заявился к начальнику.
– Что можно?
Оправа у него все та же, старая, глаза за очками служебные. Какого черта я сюда пришел?
– Поговорить.
– О чем поговорить?
– Извиниться хочу.
– Извиниться? – на губах у подполковника обозначается усмешка. – В чем и перед кем?
– Перед вами. Можно я сяду?
– Как хочешь. Садись.
– Спасибо.
Стул для посетителей стоит боком к столу, и если я сейчас на него сяду, то буду выглядеть и вовсе по-дурацки. Разворачиваю стул, сажусь лицом к начальнику. Почему-то полный рот слюны. Глотаю, в ушах отдается, я кашляю.
– Да ты не нервничай, – советует мне подполковник. – Домой собрался?
Я киваю, потом мотаю головой, и понимай меня, как хочешь. Я сам не понимаю ни черта, зачем я здесь, но дальше молчать невозможно.
– Как у нее дела?
– Нормально у нее дела. А почему ты спрашиваешь?
– Она здесь, не уехала?
– Здесь, не уехала. А тебе это зачем?
– Мне надо с ней поговорить.
– Поговорить? О чем поговорить?
Старый дурак, зачем он мучает меня своими попугайскими вопросами! Я и так готов сквозь землю провалиться, расплакаться, стать на колени, обложить его матом, шарахнуть дверью и уйти, но ничего ему словами я сказать не в состоянии – таких слов нет, а если есть, то вслух не произносятся. Сказать ему, что я подлец и трус? Все это правда. Но стоит открыть рот, как выйдет не правда, а ложь во спасение. Когда один мужик, глядя в глаза другому мужику, называет себя подлецом и трусом, на самом деле это значит, что он, конечно же, не трус и не подлец, но так сложились обстоятельства.
– Хотя, ты знаешь... – начальник госпиталя складывает ладони лодочкой и смотрит внутрь, словно там что-то есть, мне невидимое. –Да, сходи, поговори. Она как раз дежурит. Поговори...
– Спасибо, Евгений Петрович. – Руку протянуть я не решаюсь, не такая уж я сволочь, если разобраться. – Как там музей? – Нет, все же сволочь я изрядная.
– Музей? – он вроде бы силится вспомнить. – Ах да, музей... Можешь зайти и посмотреть. Кстати, как тебя на территорию пустили?
Рассказываю подполковнику, как я сказал дежурному на КПП, будто бы мне велели получить на руки выписку из больничного дела – чтобы долечиться на гражданке. Подполковник смеется, смотрит за окно, где середина красивого мая. Мне кажется, он постарел.
– Да, парень, соврать ты умеешь.
На улице я понимаю, что у меня горит лицо.
Сказав дневальному, кого позвать, сажусь на садовую скамейку возле дверей отделения. Однажды вечером, зимой, я сидел тут пьяный – решил проветриться, снизу подморозился. Она давала мне таблетки и штучки вроде свечек. Я здорово стеснялся, ей было смешно. Из отделения выходит офицер в халате, меня не замечает, поэтому я не встаю. По дорожке проезжает хлебовозка, меня обдает теплым запахом. Очень хочется есть, я закуриваю.
– Привет... Ты как сюда попал?
Она ничуть не изменилась, только волосы стали длиннее, до плеч, мне это нравится. Хотя мне нравилось и так, как было раньше. Она мне рада, или мне мерещится со страху?
– Дай сигаретку.
Садится рядом и молчит, будто мы оба ждем автобус. Под халатом у нее гражданское синее платье. И круглые коленки, и туфли-лодочки, я зимой на ней таких не видел.
– Домой едешь?
– Да, домой...
– Ты в мундире такой важный.
– Да ну тебя, Милка...
Мы оба немного смеемся, но по-прежнему не смотрим друг на друга. Через дорогу посреди газона стоит на двух столбах большой плакат, который рисовали мы с Валеркой, и я читаю буквы, не понимая слов. Она легонько шлепает меня ладошкой по колену, пальцем пробует разгладить уставную стрелку на парадном сукне, заглаженную для твердости с липким хозяйственным мылом.
– Ну как ты? – говорю.
Она вытягивает руки и поворачивает их запястьями наружу. Там скобочками швы. О Господи... Кровь отливает у меня от головы, в ушах звенит, и все плывет перед глазами. Не хватало только в обморок свалиться.
– Да что ты, Сережа! – Милка смотрит мне в лицо и гладит по щеке. – Тебе плохо? Ты здоров?
Мне очень плохо. Мне так плохо, как не бывало никогда... Но я здоров. Я фантастически здоров. Я настолько здоров, что сейчас подхвачу ее на руки и понесу в дежурку – будь что будет.
– Ты не расстраивайся, – говорит мне Милка и снова отворачивается.
Не знаю, куда бросить свой окурок. Мусорная урна стоит с той стороны скамейки, и мне не хочется тянуться через Милку, но встать и обойти ее я не смогу, ноги чужие.
– Это была просто глупость. Все уже давно прошло.
– Нет, не прошло.
– Да не расстраивайся ты. Вон какой бледный...
– Если хочешь, я могу остаться.
– Как – остаться?
К нам на плацу уже подходили вербовщики, предлагали остаться на сверхсрочную или записаться на курсы младших лейтенантов. Курсы мне не светят – сержантских лычек нет, но «кусярой» я мог бы спокойно заделаться – я классный писарь и хороший оформитель, меня знают в штабе армии. И сам начальник госпиталя, пусть даже он отец и знает все, хорошо относится ко мне. Я подписался бы на год, мы все решим за это время, все обдумаем. Я напишу домой и в институт, чтобы восстановили на заочном отделении. У отца в нефтяном главке есть знакомые, через год нам подберут на Севере хорошее место с жильем, даже очень хорошее. Да любое сгодится, если вместе, все будет хорошо и даже очень. Если ты хочешь, конечно.
Я так сказал и сам себе поверил. С каждым словом я верил все больше и больше, что поступаю правильно, что все получится, как я и говорю – спокойно говорю, обдуманно, как должен говорить мужик, когда мужик решает, как жить дальше.
Она молчит. Наверное, я все-таки недосказал чего-то, но у меня слова закончились. Я тоже молчу, щелчком выбрасываю на газон окурок.
– Ты знаешь, Сережа, – говорит мне Милка, – ты хороший человек. Но все совсем не так, как ты думаешь.
– Не понял.
Милка гладит меня по колену.
– Ты меня спасать приехал?
– При чем здесь – спасать?
– А меня спасать не надо, у меня все хорошо.
– Не ври, пожалуйста. Я же понимаю...
– Ты ничего не понимаешь. У нас с мужем теперь все очень хорошо.
– Я же сказал: не ври.
– А я не вру.
Я накрываю ее ладонь своею, Милка поворачивает кисть навстречу, я снова вижу шрамик с поперечными стежками и зажмуриваюсь.
– Ты знаешь, когда все случилось... Он мне ни слова не сказал. Ни одного плохого слова. И ничего не спросил. Просто приходил в палату, сидел, смотрел на меня, улыбался. И я вдруг поняла, что он меня на самом деле любит.
– А ты?
– Ия.
– Неправда.
– Правда. Просто я этого не знала. Он даже не хотел, чтобы я делала аборт.
– Какой аборт?
– Мне врач потом сказал: были мальчик и девочка.
– Милка, прости меня...
Все прошло, говорит мне Милка. Все настолько прошло, что она даже рада меня видеть. Она мне благодарна. Потому что со мной ей открылось. Не со мной, но потом. Глупостей больше не будет. Муж ее очень любит. За это она очень любит мужа. Он ее не простил, потому что если нет вины, то и прощать не надо. Надо просто жить без глупостей. Надо просто любить. В этом счастье. От мужа она хочет девочку. Или мальчика. Здесь хорошая школа с немецким языком.
Она целует меня в щеку, мягко ткнувшись грудью мне в предплечье.
– Тебе надо идти.
На штабном армейском КПП меня задерживают. Приходит офицер с повязкой, допрашивает зло, требует показать ему госпитальные бумаги. С обидой в голосе напропалую вру, что справку мне не дали – нужен запрос с гражданки, из поликлиники, тогда они все вышлют, а на руки нельзя, но я же ничего не знал, мне так сказали в полковом медпункте, я и пошел за справкой и не виноват, что справку не дают. Офицер машет рукой: проваливай. Связываться с дембелями никому не хочется – лишь бы не перепились и драку не затеяли. Рвануть, что ли, флакон «Светланы»? Тогда на пограничный столбик не останется. Выпить за столбик – святое дембельское дело. А Валька вроде принял свой флакончик под сухпай, вон морда какая довольная. Так, рисовая каша с мясом, совсем неплохо, только жирновата. Зато хлеб вкусный, свежий, совсем как в госпитале. Здесь, наверно, общая пекарня – я помню запах хлебовозки, когда курил и ждал Милку.
Никогда больше в жизни не дергайся. И никогда не возвращайся, если не хочешь выглядеть смешным. Да плевать мне на то, как я выгляжу. Захотел пойти – и пошел. Захотел увидеть – и увидел. Захотел поговорить – поговорил. И все я сделал правильно. А если бы не сделал – сидело бы в башке и мучило. Теперь мне легче. Настолько легче, что с души воротит.
Куда девать пустую банку из-под каши? Валька говорит: положи в коробку, потом пошлем кого-нибудь. А кого мы пошлем, здесь же нет молодежи? Колесников машет рукой: дескать, найду, не бери в голову. Я ему верю, он найдет. И ей я тоже верю. У нее на самом деле все хорошо, без глупостей. Когда я оглянулся у ворот, она еще стояла на крыльце и разговаривала с мужиком в белом халате и офицерских сапогах. И вдруг вздрогнула, встрепенулась, будто ее легонько ударило током. Она всегда так делала на вдохе перед тем, как засмеяться, и мне это ужасно нравилось, я говорил: «Ну чего ты подпрыгиваешь, Милка?» – и сам смеялся вместе с ней.
Наконец нас строят и ведут. Шинель на левой руке, чемодан в правой. Я было сунул шинель в полупустой чемодан, но замаялся отвечать армейским идиотам, почему я без шинели, когда все с шинелями. Иду теперь как все, радуюсь легкости в правой руке и покою. Еще пара тысяч шагов, и я свое оттопал. А у Колесникова чемодан битком набит, Вальку заметно крючит набок. Интересное дело: великий полковой фарцовщик Кротов дембеляется нищим, тогда как далее курилки не бегавший Колесников увозит больше пуда всякого немецкого добра. Где справедливость? Неужто прав Папаша Хэм: победителю не достается ничего, все – мародерам? Но друг Колесников совсем не мародер, так думать грех. Однако же решительно не понимаю, откуда у него образовались бабки. Боже ты мой, каким дерьмом я забиваю себе голову, делая последние шаги по немецкой земле, на которую поди никогда уж больше не ступлю. Вот мой отец ушел отсюда в сорок шестом и с той поры ни разу не бывал, а не последний человек в «нефтянке». Знаю я, кто за границу ездит.
Вагоны стоят прямо в поле, на одноколейной ветке, уходящей от ворот бетонного армейского забора с колючкой поверху и часовым на вышке. Колючка загнута наружу, от врага, я это отмечаю с пониманием. У каждого вагона караульный с примкнутым штыком. Товарный вид состава приводит меня в замешательство, но караульные при нашем приближении дружно откатывают вправо широкие щиты дверей, и тут я прихожу в восторг: да это ж знаменитые теплушки! Сорок человек или восемь лошадей, на таких в Гражданскую катались и в Отечественную. Широкая доска повдоль открытого проема. Стоять рядком в проеме, навалившись на доску грудью и локтями, курить махру и сплевывать наружу липкие крупинки. Ворот кителя расстегнут, сияют белые подшивки... Вот это настоящий дембель! Прямо кино, я признал.