Текст книги "Долг"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
В пехотный полк впоследствии я прибыл профессиональным самовольщиком. В полку был полный беспредел. За каждой ротой числилось по паре-тройке ходоков. Система – идиотская: бродили днем в солдатской форме по улицам соседних городков, тупо колотили в двери или шарахались по магазинам, пугая продавцов и покупателей. Притом сами себе сбивали цены: привезет из отпуска солдатик свой хабар, предложит ротным ходокам за двести, скажем, а те упрутся – дорого. Так он в соседнем батальоне сдаст за двести десять. То есть хозяином положения был человек с хабаром, а не тот, кто голову свою под выстрел часовому подставлял. Я эту систему идиотскую не сразу, но в корне поломал. Вдребезги разнес я идиотскую систему – не без помощи Валерки Спивака, друга моего по волейболу, оказавшегося своей роты штатным ходоком. Мы с ним большую оргработу провели. Всех ходоков собрали в чайной, самовар залили «Ванькиным братом» – полуконьяк такой немецкий, «Вайнбрандт», цветом на чай похож и пьется хорошо. Посидели с ребятами и создали синдикат. Приемные цены на типовой хабар обговорили единые, притом заниженные на червонец: за риск надо платить, а ежели кому не нравится – шуруй самостоятельно с мешком через посты, а мы посмотрим, как тебе башку отстрелят или в комендатуру загребут.
Короче, все у нас наладилось. Денег стало море, а риску меньше, потому что я придумал комбинацию с местным гаштетчиком Вилли. И заставил всех ходоков купить себе гражданскую одежду. Ее мы держали у дачного сторожа, Виллиного родственника, в трехстах метрах от полковой колючки, и переодевались у него, когда отправлялись в город. Сторожу мы подарили в виде взятки два комплекта старого, но целого обмундирования «хэбэ», и он работал у себя на огороде с натуральным видом пожилого русского военнопленного, над чем мы всегда насмехались. Сторож в свое время в германском вермахте служил. Да все вокруг их мужики, кому за пятьдесят, в поганом вермахте служили и в наших отцов наверняка стреляли, но это к делу не относится – к фарцовочному делу, ясен свет. И вообще к немцам – конкретным немцам, с которыми общаемся, злобы у нас нет. Многие из них прилично говорят по-русски. Освоили в плену или учились в Союзе? Какая разница, мы их не спрашиваем. Они ведь тоже нас не спрашивают, почему мы двадцать пять лет назад пришли их от Гитлера освобождать, да так здесь и остались, не ушли. Американцы, правда, тоже не ушли. В итоге мы со всеми квиты.
Нет, синдикат изменой родине никак не назовешь. Продавать – продаем, но не родину. К тому же синдикат – это порядок, а порядок всегда лучше беспорядка, даже с точки зрения начальства. Наверху не дураки сидят, они же понимают, что фарцовку пресечь невозможно. Существуют реальные экономические обстоятельства, ее порождающие, а экономика есть базис, так в советской школе нас учили, все остальное – надстройка. По идее, полковник Бивень должен объявить мне благодарность в приказе, а не сажать на гауптвахту и дело об измене заводить. Впрочем, командир полка может ничего и не знать про меня, дело Витенька завел самостоятельно. На то и особист, они народ отдельный.
Пошло все к черту. Какого лешего я забиваю себе голову дурацкими предположениями? Нет в этом никакого смысла. Пью воду из-под крана, выкуриваю сигарету и оглядываюсь. Пол кафельный, холодный, подоконник широкий, но весь я там не помещусь, ноги повиснут. Решившись, перекладываю бумагу и авторучку со стола на подоконник, сигареты со спичками прячу в карман, лампу осторожно ставлю на пол и боком вползаю на стол. Надо бы снять сапоги, пусть ноги проветрятся, в камере-то разуваться запрещают, но могу и не успеть привести себя в порядок, тогда летюха мне голову оторвет. Я сам кому угодно голову оторву, если этот кто угодно развалится на моем столе в ротной канцелярии.
Слегка подтягиваю ноги, но так, чтоб на столешнице лежали только голенища – наглеть не надо, это вредно. Кладу пилотку, поверх – ладони, приникаю к ним щекой и закрываю глаза. Полтора года в армии научили меня засыпать при любых удобных обстоятельствах, мгновенно и на четкий срок. Последнее – навык сугубо караульный. А еще за полтора года службы я приобрел способность не думать, если от тебя того не требуют. Раньше я полагал, что нормальный человек всегда и всюду непрерывно мыслит, внутренний голос с ним беседует... И только здесь, в армии, узнал, что думать-то особо не требуется: за тебя решают и командуют тобой другие люди. Твое дело – исполнять приказы: быстро, точно и в срок. Такая вот армейская формулировка. Очень, кстати, умная, пусть даже нелогичная: зачем, к примеру, быстро, если надо в срок? Ежели какой салага думает, что он закончит раньше и будет покуривать в тенечке с приятным чувством хорошо исполненной работы – черта с два. Ему немедленно найдут работу новую. Так что, товарищи, быстренько, точно – ив срок.
Ключ лязгает в замке. Ко второму его обороту я уже сижу в кресле, положив руки на стол. Заходит особист, я бодренько встаю и тут же ругаюсь про себя привычным матом. Все, блин, попался. Витенька в недоумении оглядывает голый стол, затем подоконник с бумагой и ручкой. Наклонив голову, рассматривает лампу на полу. Потом хихикает и шепчет:
– Спал, собака!
В голосе у Витеньки – восторг и уважение.
– Храпака давал! Под следствием!.. Геро-ой... Поди сюда.
Занимаю исходную позицию в центре кабинета. Бумаги снова на столе, и лампа с авторучкой. Лейтенант глазами обшаривает стол. Делаю три шага вперед и кладу перед ним сигареты со спичками.
– Садись, – говорит особист. Я присаживаюсь полубоком. Витенька толчком возвращает мне курево, достает из кителя другую пачку «Ельца», расстегивает ворот, крутит шеей.
– Виктор Батькович, ну его на хрен. – Голос у меня доверчиво-просительный, но без заискивания; когда надо, я это умею. – Что случилось? Я же ничего не знаю... Я к вам со всем уважением. Все, что надо, напишу, но вы мне – подскажите. Чужого брать не буду, я ведь не пацан, но если виноват – отвечу. Губа так губа, Виктор Батькович, но дисбата не надо. На хрена нам дисбат? Сами разберемся... На хрена нам полк позорить?
– У, ты как загнул! – особист вздымает брови и морщит лоб. – В дисбат ему не хочется... Какой дисбат? Тут трибунал и вышка, милый. Расстрел тебе корячится, а ты – дисбат, дисбат...
– Да ну вас, Виктор Батькович.
Самое удивительное, что я не испытываю страха, как будто особист пугает не меня, а кого-то другого. Ко мне его слова не липнут – не знаю почему, загадка психологии. Особист, помолчав, называет мне дату и время. Докладываю: той ночью в штабе, помню хорошо, делал сверку по тетрадям – нам изменили запас хода, и я пересчитывай заново количество заправок по броникам и танкам. Потом закрыл тетради в сейфе, запер кабинет, положил ключи в карман и пошел кемарить в комендантский взвод. Инструкция предписывает сдавать ключи под роспись дежурному по полку, но он сидит на первом этаже, наш отдел – на третьем, а комендантский отдыхает на четвертом, и ночью писарям лень бегать вниз-вверх. К тому же офицер дежурный вечно спит, штаб караулят солдаты-дневальные, им ключи не отдашь, а офицера тревожить невежливо. Поэтому писаря забирают ключи с собой в спальную комнату комендантского взвода. Мой сменщик спит там же, и утром, с подъемом, лезет мне в карман и идет открывать кабинет. Я же дрыхну до самого завтрака, так как ночью вкалывал и мне положено выспаться. А что положено, то в армии святое.
Вот, собственно, и все. Могу написать, если требуется. Но я не один, все так делают, что же мне одному отдуваться, Виктор Батькович, я человек полку полезный, службу знаю.
Смотрю на Витеньку и вижу, что он и сам не ведает, что ему делать вообще и со мною конкретно. Нутром понимаю: в полку случилось нехорошее и как-то это связано с моими самоволками.
Лейтенант интересуется, помню ли я, что было потом. А как не помнить? Проснулся в восемь, взял «расход» на кухне и поел – писарям после ночной работы всегда оставляют «расход». Потом ушел в свою родную роту, писал и рисовал для ротного-корейца курсовую «Танковая рота в наступлении днем» (кореец учится заочно в академии). Затем пришел Спивак, мы смылись из полка легально, через КПП, по пропусковым карточкам посыльных. Есть такие карточки для солдат, что к офицерам, вне полка живущим, бегают по службе. Хабар уже лежал у сторожа на даче – Валерка вынес ночью и быстренько вернулся. Его рота как раз караулом стояла в техпарке, вот он и уложился в полчаса. Хабар притаранили к Вилли, а дальше – известно. Хоть ты и посыльный с карточкой, мешок водяры и немецких денег через ворота днем не понесешь. Поэтому – забор, спортзал, а там старлей в окошке. Вот и все, только писать я этого не буду, в полку такого не бывало, чтоб самовольщик пойманный бумагу на себя писал. Мешок изъяли, пять суток на губе – мало, что ли? К тому же нет записки об арестовании, я знаю точно, но откуда – не скажу. Выходит, я почти неделю парюсь за решеткой незаконно. Такое здесь принято, впрочем, и мне не в новинку. Вот надобно солдата наказать, а ротный больше трех суток губы дать самолично не может. И держат нарушителя несколько дней на губе без записки. Потом вкатают законный «трешник», отсидел – и снова в строй. Серьезные нарушения устава и дисциплины начальство не слишком желает фиксировать. Приедут проверяющие, спросят: почему в полку бардак? Будут у начальства неприятности, а ему, начальству, это надо? И солдатику тоже не надо. Система работает, большой бардак в полку отсутствует, а мелкий – он и должен быть, потому что – армия, как в ней без бардака? Да ни один проверяющий не поверит, что в полку не пьянствуют, не бьют друг другу морду, не бегают и не торгуют чем попало. Так что мелкий нарушитель даже выгоден начальству – он создает наглядную статистику борьбы с солдатским разгильдяйством.
Короче, все по-своему довольны, но я конкретно недоволен и ничего не понимаю. Кому понадобились большие неприятности? Измена родине – большая неприятность для полка. Пузатенького Бивня могут так треснуть по башке, что погоны отвалятся напрочь. Другое дело – Витенька. Он – особист, это отдельная структура, и комполка над ней не властен. Особисту за раскрытую измену дадут полную бочку варенья и целую корзину печенья. Но у полковника Бивня, как офицеры меж собой болтают, есть родственная лапа в штабе армии, он на дивизию метит. Но какая тут на фиг дивизия, когда во вверенном тебе полку шпионы окопались? Получается, главный мой и единственный враг – дознаватель из военной контрразведки, что сидит сейчас напротив и на память называет номера оперативных секретных тетрадей, с которыми я работаю, а также штабных офицеров, к ним доступ имеющих. Таких всего два: начальник оперативного отдела подполковник Генералов и его заместитель майор Мартов. Есть еще замкомполка по строевой майор Фролов – он тоже грузит писарей разной работой. Лично меня он грузит часто, нравится ему моя шрифтовая скоропись. Так она многим нравится, за что при штабе и прохлаждаюсь, пусть даже и без штатной должности. Когда я в полк попал, все писарские ставки, включая ротную, давно были закрыты местными сачками, но я при случае себя в шрифтописании проявил, ротный взял меня на заметку, послал в подмогу штатному писарю, и через пару дней тот писарюга уже мне колер наводил и рейки ватманом обтягивал. Творчество мое попало на глаза начальству батальона, а после – и штабу полка. Кореец-ротный моим карьерным взлетом был поначалу недоволен. Еще бы, личного кадра у него забирают что ни день безо всякой спасибы. Потом успокоился и даже стал слегка гордиться ситуацией: вот, мол, какого ценного солдата открыл и воспитал. В охранной роте при армейском складе горючего я штатно писарил и наловчился лихо «бить» количество заправок, о чем и в штабе полковом сказать не постеснялся, в результате чего из простого маляра был возведен в разряд специалиста по заправкам. А в армии заправка – это всё. Ведь армия пешком не ходит – она ездит. И победим мы НАТО или нет, зависит от того, как я рассчитаю заправки горючего. А рассчитать их в полковом масштабе – по количеству техники, бензину и дизтопливу, складам развертывания и полевым трубопроводам, с учетом вероятного урона от противника и средств того урона компенсации – возможно только, если мне, писарю с допуском и подпиской о неразглашении, известна в деталях боевая задача полка. Кто знает все про полк, тот знает все вообще, потому что полки у нас в армии одинаковые и воевать они будут похоже. Короче, попади к врагу моя тетрадь...
Тетрадь и пропала. Особист называет мне номер, я его помню – хорошая тетрадь, там много понаписано. Перенеси на карту и – привет, полнейшая картина получается: как мы выходим, какими дорогами движемся, где минные поля, где мосты переправ, где наводим понтонные, где разворачиваемся, в чем наша цель и последний рубеж...
– Хорошо искали? – спрашиваю. – Может, мне самому посмотреть?
Глупость говорю, конечно. Тетрадь не иголка, невозможно ее не заметить, и рабочий маршрут у нее один: из сейфа на стол и обратно. Иногда майор Мартов забирает ее и несет в кабинет подполковнику Генералову, но достает тетрадь из сейфа дежурный писарь с допуском, и он же ее возвращает на место. Сам замначальника отдела брать в руки ключ и шарить в сейфе права не имеет. Все-таки в армии, при неизбежном малом бардаке, большой порядок существует, я это признаю.
Особист отпирает нижний ящик стола, достает и швыряет мне пачку немецкого печенья.
– Стакан за шторой на окне. Рубай давай.
Плохой я сыщик: все в кабинете оглядел, а стакана за шторой не приметил. Печенье я запихиваю в рот по две штуки сразу, запиваю холодной водой, в животе бурчит еще сильнее. Печенье хрупкое, пустое, быстро тает во рту – глотать нечего. Про то, что пачка маленькая, уже не говорю, премного благодарен за нее товарищу сыскному лейтенанту, пусть даже он и толкает меня под расстрел.
Лейтенант расспрашивает про майора Мартова. Ничего особенного про него я сказать не могу. Майор как майор, с писарями спокоен и вежлив, лишнего не требует, авралов не любит и сам не устраивает, в деле разбирается. Способен крепко выпить, но пьяный языком не мелет, и вообще, судя по всему, мужик он не карьерный, выше подполковника не прыгнет, как и девять армейских майоров из десяти. А подполковника ему и так дадут, когда на пенсию зарядят. Другое дело Генералов: одних с майором лет, но две большие звезды уже имеет. Однако же не зам у Бивня и даже не начальник штаба. Майор Фролов – и тот его, подполковника, выше по должности, что, надо думать, не случайность, здесь таких случайностей не бывает. Пить Генералов не умеет, это факт, наблюдал его под мухой в офицерском клубе, где (слух такой прошел) однажды подполковник спьяну брякнул, что вот-де здорово звучит: генерал Генералов. На мой же слух звучит как в оперетке. Полковник Генералов – вполне по-боевому и с достоинством, но дальше – смех на палочке. Его уже и так меж офицеров с издевкой кличут генералом, а тот, над кем смеются в армии, карьерных шансов не имеет. Ну, разве что поможет лапа сверху, из Союза. Вдруг маршалу какому захочется поставить куклу у ноги для развлечений. Позвонит он маршалу другому и спросит: «Есть у тебя, твою мать, генерал Генералов? Нет? А у меня есть, мать твою!..»
Ничего подобного я дознавателю, конечно, не докладываю – только в общих чертах: мол, нормальные начальники, претензий не имею. Лейтенант ни слова не записывает, курит и кивает головой. Потом встает, оправляет китель под ремнем, застегивает ворот и говорит:
– А ты подумай. – Взгляд у лейтенанта живой, понимающий. – Зачем тебе, ефрейтор, жизнь свою ломать? Подумай тут до вечера.
Витенька уходит, лично запирает дверь. Пошли они все к черту. Ложусь на стол и закрываю глаза.
Надо быть последним дураком, чтобы продать немцам секретную тетрадь, за которую ты отвечаешь. Сбежать с ней на Запад – другое дело, но бежать надо сразу, пока не хватились. Границу перейти несложно, она совсем рядом, немцы по-серьезному держат только автострады, уйти через лес не составит труда, но у меня даже мысли такой не возникало. Во-первых, я хочу домой, мне осталось всего полгода. Во-вторых, простых солдат западные немцы обычно выдают обратно, простые солдаты им неинтересны. Офицеров, говорят, не выдают, но про бегство офицеров нам ничего не сообщают. Однако не проходит и месяца, чтобы на построении полка не зачитали приказ по армии: бежал солдат такой-то, выдан западногерманскими властями, осужден военным трибуналом, приговор приведен в исполнение. По фээргэвскому телеканалу – единственному с Запада, который нам доступен, – я лично видел одного такого. Сидел перед камерой ушастый парень и бормотал по бумажке: «Я как идейный противник тотали... таризьма выбрал свободу...» Стенку ты выбрал, а не свободу, дурак, хоть мне и жалко тебя. А западные фрицы – сволочи. Еще и пропаганду делают: мы солдатиков беглых назад выдаем, их к стенке ставят, а они все равно к нам бегут. Нет, если в ФРГ – так только с автоматом. И на танке. А лучше – домой, фрицев к черту, задолбают фрицев без меня, когда приказ поступит. Мы, конечно, не агрессоры, но если что... В нашем полку все 152-е броники штопаные, в сварных заплатах по бортам: полк ходил в Чехословакию демократов замирять. Демократы по нему из «калашей» стреляли, а «калаш» калибра 7,62 с пятидесяти метров пробивает два борта навылет, так рассказывали. Правда, тех, кто сам ходил на замирение, я в полку не застал, дембельнулись, но броники заштопанные – вот они, потрогать можно. И призовись я в срок, со своим годом, наверняка бы в замирение попал, давно бы дембельнулся и рассказывал. Но мог бы дембельнуться раньше – в цинковом гробу.
Весной и так чуть не повоевали. Поляки забузили в портовых городах, наш полк подняли и без разговоров – на границу. Никто нам ничего не говорил, пока мы Одер по мосту не переехали. Там наконец-то объяснили и приказали вскрывать ящики с патронами. Вошли мы в городок и встали колонной прямо на центральной улице. Сидим за броней – ага, броней, «калаш» с пятидесяти метров пробивает – а сверху брезент натянут, броник «сто пятьдесят второй» сверху открытый. Выходить не разрешают, даже поссать снаружи не дают. Моторы заглушили, тишина...
Думали, поляки станут кричать и ругаться – ни фига, за сутки звука не услышали, словно вымер городок или все сбежали. Но не сбежали вредные поляки, а затаились, и какую ведь хохму придумали: возьмут и бросят на брезент откуда-нибудь сверху. Что бросят? А хрен его знает. Упадет на брезент и лежит: то ли камень, то ли граната. Если граната – нас через пять секунд по стенкам броника размажет. Когда первый раз бросили и брезент прогнулся – сидели все как мертвые. Потом Валька Колесников стукнул снизу по брезенту прикладом автомата. Штука улетела, зацокала по асфальту – звук был не железный, каменный был звук. Бывало потом, что падало мягко, навроде яблока. И так нам это надоело, что, когда заревели моторы и мы поехали обратно через мост, все в бронике по-черному ругались, что не случилось пострелять: мы бы этот городишко разметелили, нам только прикажи. Да вот не приказали. Позже слух прошел, что покатался по причалам наш Берлинско-Проскуровский танковый полк, и этого оказалось достаточно, стихли поляки. И чего им всем неймется, демократам? Живут, мерзавцы, лучше нашего, почти капитализм, а морды у всех недовольные. Нет, зря нам пострелять не дали.
Просыпаюсь я загодя, умываюсь и пью из-под крана, кладу на место ручку и бумагу, ставлю лампу, сажусь и жду Витеньку. Жрать хочется неимоверно, от курева мутит. В голове пусто, как в ротном барабане. Последнее меня вполне устраивает: ни в чем серьезном я не виноват, со временем само собой все растолкуется, а время неминуемо катится к дембелю, даже если ты кантуешься на губе или ждешь дознавателя.
Он является, когда за окнами уже совсем темно, глядит на стол и сразу кличет караульных. «А пожрать?» – говорю я ему. Но дознаватель только рукой машет: ступай, не мое дело. «Записку хотя бы оформите», – прошу я Витеньку, привычно убирая руки за спину. Сержант из караульных берет меня под локоть и толкает в коридор. Ну просто полный беспредел! Пусть самоволка, пусть измена родине, но голодом морить солдата не положено.
В караулке меня сунули в камеру для временно задержанных. Цементный пол и шершавые стены – ни коек тебе, ни сидений. Место самовольщику привычное: бывало, трое суток без записки тут и проторчишь. Помню, кантовался здесь, когда на воле стояла страшная жара, от стен же камеры и пола спасительно несло прохладной сыростью. Но то было летом, а ныне октябрь, холод в камере пробирает меня до костей, но я сознаю, что скандалить бессмысленно. Сажусь в угол, на корточки, кисти рук засовываю под мышки и пытаюсь закемарить. Обидно, что не вернули в родную камеру – там ждут меня половинка заколки и упрямый замок, ковырялся бы в нем до отбоя, потом заснул на койке по-людски. Утром снова к Витеньке – хрен с ним, с тетрадью и изменой, лишь бы порубать дозволили. Я бы сейчас даже бациллу зарубал. Бацилла – это кусок вареного свиного сала с неснятой волосатой шкурой. Такие плавают в солдатском супе, и жрут их только новобранцы. Те вообще рубают все подряд, смотреть противно: и волосатые бациллы, и даже кашу комбинированную – это когда на ужин нам подают объедки утренней перловки с остатками обеденной гороховой размазни. Я давно догадываюсь, что на ужин положено что-нибудь третье, например – рисовая каша, но риса мы в глаза не видим – его давно наладились воровать толстозадые сачки полковой кухни, потому что рис и еще масло союзное сливочное – единственные армейские продукты, которые немцы охотно покупают. Остальное для них несъедобно.
Воды попить бы, но выводного лучше не тревожить попусту – еще разозлится и работу найдет, хоть я и без пяти минут старик. В своей-то роте меня давно не трогают, а здесь чужие люди, могут наплевать, что без пяти. Пошлют в сортир или курилку чистить караульную, там вместо урны стоит гильза от корабельного снаряда главного калибра. Замаешься драить до блеска военно-морскую латунь. Ума не приложу, где ее взяли так далеко от моря? Может, весной, когда на Балтику на стрельбы ездили? Лупили с брониковых пулеметов по плотам с мишенями, а еще – по брезентовому конусу, который на длинном тросе таскал над морем за собой плюгавый «кукурузник». Еще мы стреляли по конусу из крупнокалиберной зенитно-пулеметной установки с двумя стволами. Две круглые крутилки с ручками – наводка по горизонтали и вертикали – да педаль огневого спуска, или как там она называется, с единственного раза не запомнил. Педаль высокая, когда на нее ставишь подошву сапога, колено в подбородок упирается. Задача – поймать далекий конус в перекрестие прицельного устройства, потом сделать упреждение с учетом расстояния и времени полета пуль. То есть целишься, по сути, прямо в «кукурузник». Начинаешь давить на педаль, ход у нее тяжелый и долгий, и когда наконец установка загрохочет, затрясется и примется плевать огнем – ты стреляешь просто в белый свет. Так мы постигаем науку побеждать. А летунам на «кукурузнике» поди за риск большие деньги платят.
Заснуть не удается. Я думаю про сливочное масло. Оно у нас в полку не сливочное, я это сразу понял, когда сюда попал. Нас кормят сливочным немецким маргарином. Я его пробовал раньше и узнал вкус: этот маргарин продавался в офицерской чайной охранной роты и солдатам разрешалось в получку его покупать. Здесь я проверил специально: ни в офицерской чайной, ни в солдатской, ни в гарнизонном магазине им не торговали. Чтоб, значит, на опасные сравнения народ не наводить. Но я в торговле и фарцовке понимаю. Масло немцам продать и у них же купить равный вес маргарина, который стоит в три раза дешевле. С учетом населения полка – немыслимые деньги. Притом и бегать никуда не надо: наладил канал сбыта – и качай. Старшина-сверхсрочник, завстоловой, у нас в бит-группе на басу лабает, притом нормально, я его признал. Но как-то раз я не сдержал язык и ковырнул его тем самым маслом-маргарином. Старшина сделал вид, что не понял, но в штабе как-то подошел ко мне, увел в сторонку и сказал, чтоб я заткнулся: большие люди здесь завязаны, пасть открывать опасно. Особенно тому, кто к немцам бегает с хабаром через вооруженные посты. Я старшину, чтоб лицо не терять, послал немедля во все дырки – тихо, но отчетливо. Однако с той поры про маргарин начисто забыл и ел его на завтрак, словно масло. Он, кстати, вкусный и мажется по хлебу хорошо. Забыть-то забыл, но сейчас вот припомнил, и стало мне тревожно на душе. Если старшина сказал кому повыше про мою догадливость и те вдруг озаботились, а хуже – испугались, тогда вполне могли придумать хитрую подлянку: кто станет слушать о пропаже масла, когда тут родиной торгует завзятый самовольщик.
С деньгами вышло плохо. В полку наверняка все знают, что мы со Спиваком попались, и деньги требовать не станут – таков закон фарцовочного риска, но мне ужасно жалко пацанов: пойдут теперь на дембель голыми. Отпуск на родину – один разок в два года, и то не каждому солдату. И что привез однажды и сумел продать – на то солдатик чемодан свой дембельский и затоварит. Другого варианта нет, потому что продать ему нечего: маслом, бензином и прочим армейским имуществом торгуют люди званием повыше. Сам я в отпуск не ездил – не удостоило начальство, хотя и обещало, но чемодан мой дембельский давно стоит у ротного каптерщика Ары в особом отделении; красивый чемодан, тугой и в клеточку. А где общак наш самовольческий запрятан – даже Спивак не знает, а только я, еще двое и тот, у кого он лежит на хранении. Я хотел было держать общак у Вилли, но вдруг меня возьмут и в часть другую перебросят, как было в роте: полчаса на сборы – и хрен успеешь сбегать и забрать, обидно будет. Да, жалко пацанов. А старшину не жалко. Он у солдат ворует, а это западло. Бензинчик на учения списать и толкануть – еще куда ни шло. Свой взвод под видом инженерной подготовки загнать на поле картошку для немца окучивать – потерпим, нам же все равно, чего и где копать, к тому же немец еще и покормит. Но пайковый кусочек масла, двадцать пять несчастных граммов в сутки, из горла у солдата рвать – западло и полный беспредел. Короче, намекну я дознавателю, что если он бодягу про тетрадь пропавшую мутить не перестанет, придется снова пасть открыть, притом не здесь, а в трибунале – такое дело, как измена родине, полку не по зубам, подследственного повезут в армейский штаб, напротив Бухенвальда. Бывал я там в командировке, видел концлагерь в цветах и деревьях.
Дверь лязгает, я вздрагиваю, поднимаю голову.
– Встать, – говорит караульный. – Спать и сидеть не положено. – Лицо у караульного нахмуренное, но не злое. Я со вздохом разгибаюсь. Он свой номер отбывает, я отбываю свой. Как только дверь захлопывается, я медленно сажусь, и зря я это делаю, не выждав: дверь открывается, и в ней уже не только караульный, но и сержант из караульного начальства.
– Нарушаем? – противно щурясь, говорит сержант.
– Виноват, исправлюсь.
– Ну да, исправишься... – сержант начальственно кивает и уходит, караульный затворяет дверь.
Она железная и шире, чем в обычной камере, но тоже с маленьким глазком. Стою в углу, переминаюсь с ноги на ногу. Падаю на пол и делаю пятьдесят отжиманий: если смотрят в глазок – пусть порадуются. Первые десять мог бы сделать с прихлопом ладонями, как того требует наш каратист-старлей, особый шик на тайных наших тренировках, да ну их на фиг, караульных, – недостойны зрелища. Хожу по камере, верчу плечами, разминаю поясницу. Выбрасываю ногу в боковом ударе и держу ее на уровне глаз, пока хватает сил. Потом присаживаюсь в угол и закуриваю. Пошли все на хер.
Сержант теперь уже не щурится и ничего не говорит. Я прячу сигарету в горсть, обозначая посыл к примирению, и даже разгоняю дым другой ладонью. Сержант хмыкает, отступает в коридор, откуда появляется расхристанный губарь с ведром в руках, наклоняет его, на пол льется вода, губарь уходит, его сменяет новый, потом третий, потом снова первый губарь...
– Вы что творите? – спрашиваю у сержанта. Сапоги уже в воде, я чувствую, как холод проникает в ноги.
– Грязно у тебя, – говорит сержант. – Прибраться надо.
– Кончай, сержант, не по-людски.
– Вот я и говорю: прибраться надо.
– Кончай, сержант!
– Разговорчики в строю! – сержант берет из рук очередного губаря опустевшее ведро и бросает мне под ноги. – Теперь собирай воду. Как ведро наполнишь – станешь у двери и стой. Но не стучи, сами увидим. Будешь стучать... Запирайте.
– Э, сержант, а тряпку?
Дверь приостанавливает движение, сержант заглядывает внутрь, трогает воду носком начищенного сапога и произносит:
– А зачем солдату тряпка? У него портянки есть.
Я ненавижу этого сержанта. Я ненавижу всех сержантов вместе взятых, включая Николенко и Полишко, моих нематерящихся друзей. Я ненавижу армию. Все ее грошовые секреты я бы не продал – подарил врагу, чтобы он забомбил ее начисто, пусть даже вместе со мною, закатал в асфальт и ездил по нему на вражеском своем велосипеде. Я начинаю понимать парней, которые бегут на Запад, даже зная, что их выдадут обратно. Пусть выдадут, но я скажу по телевизору, как ненавижу персонально этого сержанта, старшину-басиста и лейтенанта Витеньку. В итоге набралось три человека – вполне достаточно, чтобы возненавидеть армию. Однако маловато, чтобы сбежать к врагу и после сунуть голову под пистолет расстрельщика. Поэтому снимаю сапоги, разматываю и бросаю в воду и без того уже подмокшие портянки, пихаю сапоги за батарею неработающего парового отопления голенищами вниз, чтобы из них вытекла вода, поддергиваю вверх штанины и принимаюсь собирать портянками воду и отжимать ее в ведро. Ступням моим очень холодно, и я боюсь за свои зубы. Я здесь уже какую-то хронику с зубами заработал на постах, в немецкой вечной сырости. А раньше зубы не болели вовсе, хоть гвозди ими перекусывай. Теперь ноют все и подолгу, стоит только застудить ноги. Когда мы выпиваем, я держу во рту и лишь потом глотаю, это лечит десны и раздражает Спивака.
На пол камеры вылили восемь ведер, я считал. Значит, столько же мне надо собрать и вынести. Судя по тому, как долго я наполняю первое, вкалывать придется до утра. Стою возле двери, лицом к глазку, как приказали, но кулак сам собою сжимается, чтобы грохнуть по дверному железу. Ступни у меня стали серо-белые, вот и ноги помыл – хорошо, да и портянки выстирал по случаю. Вода в ведре прозрачная, хоть пей. Здесь вообще хорошая вода, не то что была в роте – коричневатая и с песком. Говорят, что в полку система водозабора осталась еще кайзеровская. И трубы канализационные под плацем, опять же говорят, диаметром в рост человека. Умели немцы строить, ничего не скажешь.