Текст книги "Баламут"
Автор книги: Виктор Баныкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Глава третья
До десяти лет росла Дашура вольной непуганой птахой. Когда же в одночасье умерла мать, в затерявшийся в беспредельных Оренбургских ковыльных степях совхозик приехал за племянницей дядя. Дядя жил где-то на Волге под Жигулями в неприметном городишке с ласковым прозванием – Тепленькое. Мать не раз собиралась свозить Дашуру на свою и ее родину в гости к дяде. Но поездка эта так и не состоялась.
Прижимая к себе босоногую племянницу, на диво светленькую, ясноглазую (это на необузданно диком-то степном солнце!), слабогрудый, стеснительный дядя с глинисто-желтым лицом хронического малярика удивленно воскликнул:
– Ба-а! И в кого ты у нас такая уродилась… беля-ночка?
Больше Дашура никогда не слышала от дяди ни ласкового ни худого слова.
Наутро, связав скудные пожитки матери, совхозной поварихи, дядя повез Дашуру в далекий волжский городок, грезившийся ей в тревожных дорожных снах то хрустальным сказочным за́мком, то почерневшим от лиходейства теремом бабы-яги.
Город вольготно раскинулся по берегу небыстрой и мелководной в осеннюю пору Телячьей воложки, с трех же других сторон его заботливо окружал первобытно-могучий бор – такая редкость в наше время, вплотную подступавший к огородам и садам.
Приземисто-шатровый пятистенник дяди стоял на высоком берегу воложки, окнами на речку. В эти сумрачные оголенные окна – без занавесок и горшков с цветами – засматривалась синь-голубая гладь смиренной воложки, нежившейся под майским добродушным солнцем.
«Ну-ну, и домище!» – ахнула про себя Дашура, поеживаясь от пробежавшего по спине знобящего холодка, пока неразговорчивый дядя что-то уж слишком нерешительно отворял щелявую, перекосившуюся калитку.
А через минуту-другую Дашура сызнова потерянно ахнула про себя, когда очутилась лицом к лицу с многочисленными домочадцами неприветливого пятистенка. Семейка-то у дяди и без нее была веселенькая – одних голопятых ребятишек семеро, а к ним в придачу еще две бабки!
Заискивающе глядя на жену – сухопарую, длиннорукую особу с непомерно большим животом, дядя скорбно вздохнул, покачивая облысевшей головой:
– Вот она, Агаша, Нюсина пигалица… а ваша, огольцы, сестричка Дашурка.
Тетка Агаша не проронила ни слова, ни полслова, поджав свои тонкие, будто выпачканные сметаной губы. Она сразу невзлюбила племянницу. И наутро, лишь стоило молчаливо-тихому дяде уйти на работу в какую-то там контору, как тетка дала волю своему вздорному, сварливому характеру.
От нее, тетки Агаши, Дашура и узнала в то несолнечное, призадумавшееся утро, что сама она «крапивница», а покойная мать ее была ветреной потаскушкой.
Одна из старух, бабка Тоня, доводившаяся теткой робевшему перед женой дяде, попыталась было усовестить разошедшуюся ни с того, ни с сего невестку, в гневе начавшую зловеще косить, но та рассвирепела пуще прежнего.
Дашура поняла: кончилась ее степная, раздольная жизнь, кончилось своевольное, беззаботное детство, все безвозвратно кануло в прошлое.
Раз как-то под осень после очередной порки (тетка Агаша отхлестала Дашуру тяжелой, прямо-таки свинцовой, своей ручищей) девчурка убежала на огород, к банешке, где она вместе с бабками и жила все лето.
Схоронившись под кустом одичалой смородины у дощатого продымленного предбанника, Дашура дала волю горючим сиротским слезам. Она так безутешно рыдала, спрятав лицо в острые, в цыпках, колени, что даже не слышала, когда чернявый соседский Егорка перемахнул через плетень, когда пролез к ней в одурманивающе душные заросли смородины.
Очнулась Дашура лишь в тот миг, когда настырный Егорка, взяв ее сзади за плечо, горячо и решительно шепнул в самое ухо:
– Хочешь, я убью ее?
Дернулась в страхе Дашура, намереваясь куда-нибудь сбежать, да тот держал крепко, не вырвалась.
– Лопни мои глаза, не брешу! – хорохорился Егорка с прежней необузданной настойчивостью. – Только слово скажи – и каюк придет раскосой ведьме!
– Пусти, – попросила Дашура, переставая всхлипывать. Чуть отодвинувшись от сопевшего сердито Егорки, с опаской глянула в его отчаянно-жаркие монгольские глаза. – Не моги об этом и думать, – рассудительно прибавила она, кулаком вытирая слезы. – Я от аспидки тетки давно бы удрала за синь-море, да дядечку жалко. Ему, сердечному, думаешь, слаще приходится, чем мне?
Егорка понимающе кивнул стриженой лобастой головой. Послюнявив поцарапанный до крови подбородок – упрямо вздернутый, с коричневатой родинкой-фасолиной в ямочке под нижней губой, он беспечно предложил:
– Мотанем на ту сторону за ежевикой?
– А на чем?
– На лодке, на чем же еще!
У Дашуры перехватило дыхание. Четвертый месяц жила она на Волге, а на лодке еще ни разочку не каталась.
– Крадись за мной, – приказал Егорка и первым полез на четвереньках из смородиновых зарослей, виляя худым задом.
Дашура вздохнула и покорно последовала за ним.
Вот с этого дня все и началось. Да, именно с этого. Все чаще и чаще встречалась украдкой Дашура с проказливым Егоркой, не по летам рослым и сильным, верховодившим мальчишками Старого посада – приречного курмыша в тихом городишке.
Поводя пальцем по переплету рамы, Дашура на какое-то мимолетное время очнулась от воспоминаний детства, точно от дивного сна, никогда несбыточного наяву, снова прислушалась к доносившемуся из комнаты пению. И, снова покачивая головой, она подумала, сразу как-то забывая о взбалмошной москвичке: «А потом мы тонули. Только в то лето или в другое?.. Кажись, на другой год мы пускали пузыри. Нас тогда на остров гавриков десять отправилось».
Но прежде чем память воскресила в сознании Дашуры картину поездки на утлой дырявой лодчонке в полую воду на остров, когда они, огольцы, чуть все не утонули, перед ее взором промелькнуло еще одно росное, туманисто-глухое сентябрьское утро.
Накануне не пришла со стадом из лугов корова Вечерка. Это незначительное для других событие вызвало панический переполох в неуютном шатровом пятистеннике в Старом посаде. Кроткая Вечерка была кормилицей крикливой прожорливой ребячьей оравы. Ночные поиски коровы ни к чему не привели. И едва взошло солнце, как тетка Агаша, только что оправившая после мучительных и неблагополучных родов, подняла на ноги Дашуру и обеих бабок.
Телячью воложку переходили вброд – под осень речка местами чуть ли не совсем пересыхала. Впереди всех шла грозно насупленная тетка Агаша, высоко заголив белые ноги в сине-лиловых выпуклых венах. За теткой Агашей ковыляла, опираясь на сковородник, подслеповатая бабка Тоня, распустив на молочно-теплой, стоячей воде подол линялой черной юбки (другая старуха, теткина мать, осталась караулить дом: дядя, как на грех, в это время был в командировке в области). Заспанная Дашура плелась последней.
«Лизочку, свою любимицу, даром что эта дылда старше меня, не подняла! – сердито думала Дашура. – «Пусть Лизочка понежится, у нее слабое здоровье», – передразнивая тетку Агашу, Дашура показала ей в спину язык.
По тихому мелководью она брела осторожно, боясь ухнуться в невидимые ямы, подстерегавшие на каждом шагу.
На той стороне острова Дашуру ждало новое огорчение. Тетка Агаша, надеялась она, позволит ей пойти вместе с бабушкой Тоней, безобидной и жалостливой старухой, но та решила по-своему.
– Ты – да смотри у меня в оба! – отправляйся на Карасево озеро, – сказала тетка, никак не называя Дашуру. – И не криви губы… черти тебя там не слопают! А мы с тетей Тоней пойдем к Плешивой прорве… Ну, поторапливайся! Кому я сказала?
Глотая слезы и замирая от страха, Дашура свернула с торной песчаной дороги на еле приметную тропку, прятавшуюся в перестоявшейся осоке – сизой от крупной обжигающей росы. Гиблая эта тропка – Дашура уж точно знала! – тянулась, петляя по лугам, к страшному Карасеву озеру, из которого глухими ночами высовывают рогатые головы пучеглазые водяные быки и трубят, трубят на всю округу – жутко и призывно.
«Что ж тут поделаешь – погибать так погибать, видно, на роду у меня написано, – уже отрешенно думала Дашура, не замечая слез, еще обильнее покатившихся по щекам. – Жалко мне одного дядечку… не простилась с ним».
И тут вдруг произошло чудо: из-за комля-спрута, оставшегося от старой осины, когда-то с корнем вывернутой ураганом, вынырнул, будто из-под земли, лыбящийся Егорка.
От радостной нечаянности Дашура даже не вскрикнула. В эту минуту забыв и вредную, косящую во гневе, тетку Агашу в придачу с ее любимицей Лизкой – ябедницей и недотрогой, а также и страшное Карасево озеро, и пестробокую Вечерку, она восторженно смотрела, все еще не веря в чудо, на летевшего к ней на всех парусах Егорку. К концу лета мальчишка чуть ли не совсем обуглился под неумеренно щедрым волжским солнцем.
– Держи, на, – с солидной деловитостью обронил Егорка, доставая из-за пазухи пышку-сдобнушку, теплую, словно бы сейчас из печки.
– А тебе есть? – шепотом спросила Дашура, опуская просиявшие лучисто глаза.
– А как же! – Егорка достал и себе пышку.
– Счастливый ты! – вздохнула Дашура. – Я отродясь таких сдобнушек не ела.
– У тебя губа не дура! – беззаботно тряхнув головой, Егорка добавил: – Ты куда? На Карасево? Ну, и давай махнем напрямки. Так скорее доберемся.
– А… а водяные быки? Они нас не сожрут?
Прыснул в кулак Егорка.
– И не лень тебе слушать бабкины сказки? Они не такое еще сбрешут!
Взявшись за руки, они бежали и бежали с бугра на бугор, из лощины в лощину, то окунаясь в погребную, отволглую сырость буреломных оврагов, заросших студенисто-скользкими грибами-поганками, то возносясь на согретые солнцем вершины холмов, дышащие в лицо живительным теплом и томным дыханием поздних луговых цветов.
Кое-где в низинах еще стелился тяжелый туман, но бесстрашный Егорка первым нырял в него головой.
– Ой, Егор… где ты? – встревоженно спрашивала Дашура, не сразу решаясь шагнуть в матово-пепельную, обволакивающую сырость, жуткую пелену.
Изредка Дашура нараспев кричала, приставив ко рту сложенные руки:
– Ве-эчерка-а! Ве-э-эчео-орка-а!
Потом чутко прислушивалась. Но корова не подавала ответного голоса.
Пышки-сдобнушки давно съедены, и уж снова хочется есть. Находчивый Егорка, колупнув раз-другой родинку-фасолину на подбородке, заявил отважно:
– А давай, знаешь, чего… листья жевать.
И сорвал с орешника зеленую ветку.
– Листья? – ахнула Дашура.
– Они знаешь какие? У всех разный вкус… Вот попробуй.
Глядя на Егорку, усердно запихивающего в рот шероховатые, чуть ли не с ладонь, сочные листья, Дашура тоже потянулась к ветке.
Они перепробовали и жесткие, будто вырезанные из жести, листья дуба, горькие и вяжущие во рту, и березовые – лакированные кругляши, слатимые, чуть-чуть пахнущие баней. Не прошли мимо встретившихся на пути худенькой сиротливой осинки и престарелого, вымахавшего до неба осокоря, притерпевшегося ко всяким невзгодам за свою непостижимо долгую жизнь. А когда набрели на рябину, поели, морщась до слез, ее неспелые еще, но такие соблазнительно огнистые крупные ягоды…
– Боже мой, – вдруг прошептала, на какой-то миг закрывая глаза, Дашура. – К чему… правда, к чему, глупая, бережу себе душу? Как бы забыть навсегда прожитое течение жизни, забыть до глухой гробовой доски?
У нее устали ноги, и надо бы давно сесть, но она как-то не догадывалась этого сделать, а все стояла у окна.
Самовар, попищав по-комариному, совсем заглох. Смолкла и Астра в соседней комнате, видимо, ей тоже надоело тянуть неприятным пискливым своим голоском тоскливые песни про дожди, измены и разлуки.
«А денька, должно быть, через три после поисков Вечерки… нашлась ведь, блудная! У Карасева озера сочной травкой лакомилась! А вскоре после этого случая он, Егорушка-то бедовый, тумаков мне надавал за милую душу. – Дашура вздохнула с тихой грустью, опять безвольно окунаясь с головой в воспоминания детства, но все еще никак не набредая на тот, как ей представлялось, самый волнующий эпизод тех дальних лет – «кругосветное плавание» на Телячий остров ребячьей ватаги под предводительством Егорки. – Припоминаю: пожаловалась я ему – нас с бабками мыши в банешке одолели… скребутся и скребутся, вредные надоедники. Егорка сразу встрепенулся: «А я мигом сейчас мышеловку принесу. И всех ваших хвостатиков переловлю». Я и сказать ничего не успела, как он маханул через плетень. Заявился чуть погодя с мышеловкой и блесточкой колбаски. «Где, спрашивает, они у вас водятся?» – «А везде, отвечаю. Ставь вот хоть на завалинку. Они в щели и оттуда выныривают». Засопел Егорка, настроил свою мышеловку, поставил на покосившуюся завалинку. «А теперь, говорит, давай спрячемся. И сама увидишь, как попадется мышка». Присели мы за помидорные кусты – в то лето на помидоры страсть какой урожай был, тесно так прижались друг к другу, замерли. А через какую-то там минуту… и взвидеть не успели, как откуда ни возьмись, синица на завалинку опустилась. Не осторожные они, бедовые головушки, не бережкие. Закричать я не успела, чтоб отпугнуть синицу, а она уж к мышеловке скок, скок… и попалась. Носик прищемила мышеловка синичке. Лежит, сердечная не шелохнется. А рядом капелька алая, будто бусина драгоценная, горит. «Скорей, Егорка, кричу, скорей освободи синицу!» Положил Егорка синицу на ладонь, а она уж бездыханная. Никогда я ни раньше, ни позже не видела таких красавиц: шубка пышная, щеголеватая, словно бы новая. Каждое перышко, каждую пушинку можно пересчитать. Глотаю слезы, еле сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, а у Егорки они – слезы-то, что твои крупные горошины – одна за другой катятся по щекам. «Егорушка, шепчу, ну, разве кто знал»… А он как зашипит: «Ты, ты во всем виноватая! Из-за тебя погибла синица!» И на меня с кулаками… Стою, не обороняюсь, пикнуть даже боюсь. Надавал Егорка мне тумаков и сбежал. Мне даже не больно было. Не до того мне было. Плакала я, когда синицу бедную хоронила. Тут уж дала волю слезам: и мамаку свою несчастную вспомнила, и свою степную неподневольную жизнь. С неделю дулся на меня Егорка, да я и сама старалась не попадаться ему на глаза. А потом помирились. Только… только терзаюсь теперь порой… может, и смешно, и глупо это… да кто знает? После печального происшествия с синицей вроде бы трещинка малюсенькая образовалась в нашей с Егоркой дружбе. И годами она все ширилась, и ширилась – эта трещина. Вот я и терзаюсь порой: не душа ли синичкина, невинно загубленная, наказала меня на всю жизнь?»
Дашура кулаком смахнула с ресниц слезы. И тотчас по ее худому, открытому лицу с такими добрыми ямочками на щеках, еще по-девичьи свежим, не тронутым паутиной морщин, пробежала улыбка – светлая, точно солнечный зайчик.
И уж перед глазами сызнова встал, как живой Егорка. Это было, кажется, на другой год, в один из дней капризного апреля, когда на дню что ни час, то перемена в погоде, вот знойно, прямо по-летнему, печет солнце, и на лужу бездонной светлости нестерпимо смотреть – того и гляди ослепнешь, а вот уж из чернильно-продымленной тучки, невесть когда появившейся на празднично свежем, чистом небе, вдруг ударит косой холодный дождь, от которого, если не спрячешься, непременно наживешь малярию. А немного погодя снова наступает блаженная тишина, снова на небесной сини ни пятнышка, будто перед тобой Атлантический океан на школьной карте, и все вокруг – и крыши домов, и сквозная чернота деревьев, и бурая песчаная дорога – сочно и весело блестит и курится еле приметным парком, по-весеннему ядрено духовитым.
В такой-то вот денек Дашуру, только что вернувшуюся из школы, тетка Агаша и послала к соседям занять чеплашку соли.
Во двор к Томилиным она вошла мелкими шажками, застегнув на все пуговицы надоевшую за зиму куцую шубейку.
Где-то в глубине души – Дашура пыталась даже от себя это скрыть – таилась робкая надежда: а вдруг мне посчастливится увидеть Егорку? Он нынче не был в школе, и Дашуре весь день чего-то не хватало, хотя и в школе она видела его обычно изредка на переменах.
Прежде чем подняться на невысокое крылечко, Дашура, привстав на цыпочки, заглянула в кухонное оконце, мимо которого ей надо было пройти.
Егорка сидел у края стола, боком к Дашуре, и как-то нехотя, через силу, хлебал из тарелки суп.
Томилины жили безбедно: глава семьи работал мастером в автобазе, Валентина Даниловна – птичницей в совхозе, детей же у них было всего-навсего двое: Егорка и Нюся, студентка педагогического техникума.
Притаившись у наличника, Дашура еще раз с опаской глянула в окошко. Курчавый, залохматившийся за зиму Егорка, выловив из тарелки куриную голову, повертел ее в руках, оглядывая со всех сторон. Потом пальцем оттянул книзу восковой желтизны клюв, разглядывая тонкий, клинышком, розоватый язычок.
«Дурак, а ты ешь знай, она, куриная-то голова, слаще сахара!» – вздохнула, глотая вязкую слюну, Дашура.
И тут – совсем неожиданно для себя – она увидела у Егорки над верхней его губой, лоснящейся от жира, темный, только-только начавший пробиваться пушок.
«Мне в ту весну минуло одиннадцать, а ему, Егорке, четырнадцать, – сказала про себя Дашура. – Помню… как сейчас помню… я тогда от стыда чуть сквозь землю не провалилась. Загляделась на Егорку и не слышала, как Валентина Даниловна в калитку вкатилась… она такая кругленькая была, как наливное яблоко. «Дашурка, говорит, ты чего тут стоишь, в дом не заходишь?»
…Внезапно Дашура вздрогнула и, очнувшись от воспоминаний, дико так оглянулась на входную дверь, точно ее поймали на месте злодейского преступления. В прихожей никого не было.
«А мне почудилось, словно бы дверь скрипнула, – с обмиранием сердца подумала Дашура, зябко поводя занемевшими плечами. – Мне даже… голос даже померещился… его, Егора, голос».
Она не помнила, как обессиленно опустилась на табурет, как закрыла ладонями лицо… Не сразу пришла в себя Дашура, а чуть опамятовавшись, ахнула, обводя взглядом не убранный еще стол: «Посуда-то у меня немытая стоит! Срамота, да и только!» И подобно утопающему, с бессмысленной настойчивостью хватающемуся за соломинку, она вскочила легко и чуть ли не бегом помчалась на кухню за полотенцем и миской.
А пока Дашура – уже степенно – мыла в горячей воде чашки и блюдца, жестокая, ничего не забывающая память наконец-то и подсунула ей ту самую страницу, давно желаемую, милую сердцу страницу все из той же книги детства.
«Ох, и страху же мы тогда натерпелись! – подумала Дашура. – Если б не находчивый и расторопный Егорка, мы непременно бы все тогда потопли, как слепые кутята. Это он, Егор, майками, носками и косынками разными – что попало под руку – позатыкал в ничейной, бросовой лодке самые большие дыры, а меня и Саньку Пяткова заставил пригоршнями воду отчерпывать. Сам же изо всех сил веслил, наперерез течению, чтоб поскорее к берегу прибиться, пока нас в коренную Волгу не снесло. Сопливые же саранчата – разные там шестилетки и семилетки – на носу сгрудились, истошно голося. – Она возбужденно вздохнула, беря из миски с водой очередную ополоснутую чашку. – А попали на берег, обсохли, отогрелись на майском солнышке и про все страхи свои забыли. Это тогда ж – эх, и невезучий выдался денек! – на спор с Пятковым Санюлей горячий Егорка бросился с вершины осокоря вниз головой в омут и ногу себе на всю жизнь о корягу повредил… на всю жизнь хромым остался».
Дашура поймала себя на мысли: когда она увидела непривычно бледного, осунувшегося после больницы Егорку, слегка загребавшего правой ногой землю, у нее что-то перевернулось в сердце. С того самого дня Егор и стал для нее, неразумной, угловатой девчонки, еще ближе, еще роднее.
В этот момент – такой неподходящий для гостей – и на самом деле скрипнула и распахнулась входная дверь. И в прихожую заезжего дома с мешковатой неторопливостью вошел крупный мужчина в блестящей куртке на «молнии», держа в левой руке небольшой, тоже поблескивающий, чемодан.
Глава четвертая
Дашура не заметила промелькнувшего мимо окна мужчину в черной негнущейся куртке. Но минутой-другой позже ей вдруг показалось, что она слышит, как кто-то плещется у крыльца в корыте с водой.
«Выйду сейчас в сени и нашлепаю неслуха, – подумала Дашура, уверенная, что это балуется вернувшийся от деда Федота Толик. – Уж я его нашлепаю! Будет знать, как в другой раз плескаться… вода-то в эту пору самая простудная».
Но она не успела привести в исполнение свое намерение: дверь тоненько и жалобно скрипнула. Точно кошка мяукнула. Все еще думая, что возвращается мокрущий по уши сын, Дашура, не поворачивая головы, многообещающе протянула:
– И отдеру же я тебя сию минуту за уши!
– Ай-яй, ну и Дашура! – весело, рокочуще бася, сказал дюжий, упитанный мужчина, притворяя за собой дверь и ставя на пол чемодан. – За какие такие грехи ты за уши собираешься меня отодрать?
Оглянулась Дашура и, всплеснув руками, схватилась за вспыхнувшие знойно щеки.
– Бронислав Вадимыч, а я… я подумала: сынарь мой шастает, – сказала немного погодя Дашура. – С приездом вас! Нынче у нас свободно – во всем доме один человек! Проходите!
– Э, постой, негоже в сапогах. Мыл их в корыте, а все равно… Ну, и грязища в Осетровке! Такой вроде раньше не было?
– Ну, что вы – всегда по весне и осени одно и то же! – усмехнулась Дашура. – Это вы в Астрахани теперь отвыкать от нее стали. Помолчав, спросила: – Как они у вас там поживают – Сашенька и Машенька?
– И не спрашивайте: худо им без мамки. Тетка моя присматривает, да чего с нее спросишь? Бесполезный человек – ей самой до себя.
Дашура из приличия вздохнула.
– К нам-то что – в командировку?
– Дело тут одно… личного свойства, – уклончиво ответил Бронислав Вадимыч. И, крякнув, грузно опустился на корточки перед чемоданом. Щелкнул сухо замок, крышка пружинисто откинулась назад. Мясистые короткопалые руки, проворные и ловкие, распаковали газетный сверток и бросили на пол старенькие домашние туфли.
Дашура подумала: «Ой, ей! Эти развалюхи года три назад тут еще, в Осетровке, на нем видела».
Тем временем Бронислав Вадимыч переобулся, повесил на гвоздик у входа шуршащую куртку и суконную кепку.
– Чаю хотите? – спросила Дашура, подхватывая со стола самовар. – Мне недолго подогреть, не стесняйтесь.
Пропуская мимо себя Дашуру, Бронислав Вадимыч оглядел ее с головы до ног.
– А ты, Дашура… как бы точнее высказаться… еще располагательнее стала!
– И вам не совестно? – Дашура прибавила шаг. – Слышать не могу, когда говорят… разные глупости.
– А я от души! – Бронислав Вадимыч скользнул воровато взглядом по ее оголенным до локтей рукам, необыкновенной белизны рукам, плотно обтянутой тонким ситчиком спине, девичьей талии, бедрам. – Промежду прочим, от горячего чайку не откажусь.
И он прошел к столу, поглаживая ладонью розовую – во всю голову – лысину.
«Считала – никогда и носа теперь сюда не покажет, а он – нате вам – заявился груздем! – думала Дашура, отчаянно тяпая тупым тяжелым косарем по сухому сосновому полешку. – В Осетровке и по сей час страха того не забыли… Всей той жуткой истории, которая осенью в саду у Киршиных произошла».
В самоварной трубе уже гудело азартно пламя, а Дашура все еще сидела на корточках перед печью и щепала, щепала лучину – звонкую, смолкую.
«Неужель опять будет свататься? – спрашивала она себя. – Я же зимой ему отрубила: нет, нет и нет! За детишками поухаживала, когда беда стряслась, цельных два месяца нянчилась с несмышленышами, а в жены… в жены пусть поищет себе другую».
На душе было смутно. От мучительной тоски и безысходной тревоги на глаза то и дело навертывались слезы.
Возвращение счастливого Толика с оттопыренными карманами пиджака, из которых выглядывали новые, слепящей желтизны, кубики, обрадовало Дашуру.
Огромные глаза мальчика от возбуждения округлились, а чернота их стала как бы ярче и гуще.
– Мам! – еще от порога закричал он, запыхавшийся, разгоряченный, со съехавшей на правое ухо шапкой. – Глянь-ка скорей, какие дед кубари мне наделал!
– Ну, покажи, покажи, сверчок мой запечный, – с преувеличенным интересом громко сказала Дашура, и лицо ее, только что сосредоточенно замкнутое, с насупленными бровями, смешно так насупленными, внезапно все распустилось в улыбке.
Пыхтя и тужась, Толик долго вытаскивал из карманов свои кубики… Дашура сняла с него шапку, размотала с шеи слипшийся шарф. И опять залюбовалась сыном, глядя на его отрочески чистый большой лоб с россыпью прозрачного бисера и дыбившийся на макушке вихор.
Пока Дашура, похваливая дедовы кубики, раздевала, умывала и причесывала сына, поспел и самовар.
– Уж извините, долго что-то он у меня кумекал, – с веселой непринужденностью сказала Дашура, внося в «гостиную» тяжелый самовар. Казалось, она не шла по окрашенным – поразительной ширины – половицам, а легко, едва касаясь их, скользила.
Бронислав Вадимыч, уже развернувший на столе помятый лист плотной серой бумаги с тонко нарезанными кругляшами розовато-синей докторской колбасы и такими же просвечивающимися ломтиками свиного сала, осуждающе проговорил:
– И как тебе не совестно, Дашура? Ну, позвала бы: женское ли дело – ведерные самовары таскать?
– Ну, еще… я привычная! – Дашура поставила на конфорку чайник с заваркой и, больше для порядка, провела по чистому столу мягкой белой утиркой. – Кушайте на здоровье. Вот и чашка, вот и солька… а хлеб у вас есть?
– Есть, есть, не беспокойся. Я булок свежих прихватил. – Бронислав Вадимыч вскинул на Дашуру глаза. – Присаживайся за компанию.
На шаг отступя от стола, Дашура слегка поклонилась.
– Спасибочко. Мы совсем в недавнем времени чаевничали.
Из-за косяка двери в «гостиную» заглянул любопытный Толик.
– А-а, Анатолий свет Батькович! – с радостным облегчением воскликнул Бронислав Вадимыч и приподнял крышку лежавшего у него на коленях чемодана. – Купил, понимаешь ли, тебе гостинец в Астрахани, да вот беда – забыл дома. Память! Пошаливать она у меня чтой-то стала. Ну, да подходи… подходи! Колбаской угощу. Хочешь колбаски?
Не трогаясь с места, Толик помотал из стороны в сторону смоляной головой.
– Ты что… не узнаешь меня? – удивился гость.
– Уж-на-аю, – пропел хрипловато Толик, все так же крепко держась за косяк двери.
Подняв высоко ломтик колбасы, Бронислав Вадимыч совсем уже торжественно объявил:
– Получай!
Толик снова помотал головой.
– Мне мама не велела брать.
– Сынарь, ну что ты плетешь? – прикрикнула, смущаясь, Дашура. – Я тебе о чем говорила? Чтобы ты не надоедал гостям, а ты?
– Да-а, ты чичас…
– Возьми гостинец и поблагодари дядю. И беги к себе в комнатку. Ты у меня мальчик большой, стыдно такому быть наяном.
Зажав в кулаке гибкий, как резина, ломтик колбасы, Толик со всех ног бросился вон из «гостиной» боясь, как бы мать не дернула его за вихор. Вслед за сыном собралась уходить и Дашура.
– Пойду постель вам застилать… день-то к вечеру покатился.
Она посмотрела в окно.
– А вон еще постоялец на самовар поспешает. Не скучно вам будет.
Вытягивая шею, Бронислав Вадимыч тоже потаращился на окно. По жесткой мощеной дорожке уныло брел немолодой, сутулящийся под бременем лет мужчина в солдатском пиджаке с побелевшими плечами и пропыленным вещевым мешком на загорбке. Он опирался на крепкую шишковатую палку – с такими надежными, до блеска натертыми посохами в давнюю пору на Руси ходили странники.
– Из Москвы, болезный, вертается, – заметила горестно Дашура, комкая в руках утирку. – Живого места на самом нет, а он еще о других печется. С ихней учительницей… недальние они – из Песчаного, беда стряслась. По молодости лет и горячности правдивой отмочалила она на колхозном собрании председателя Совета… а правда-то глаза колет! Ну, и ее, учительницу, местные дуроломы в два счета с работы сняли. А женщина она безмужняя, на руках дочка калека безногая… куда ей деваться? Михаил Капитоныч… этот вот самый, и взялся хлопотать. Бился, бился, а потом взял да и в Москву.
Положив на тарелку пару бутербродов с колбасой и пару с салом, Бронислав Вадимыч убрал в чемодан оставшиеся продукты. Лишь после этого спросил:
– Она ему родней доводится?
– Кто? Учительница? Такая же родня, как и мы с вами.
– Кто же задарма будет стараться? Наверно, какой-нибудь свой интерес имеет.
Направляясь к выходу, Дашура через плечо холодно обронила:
– Это уж кто как… иной бескорыстно сложит голову за незнакомого человека, а другой…
Она распахнула дверь и вышла в сени.



























