444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Баныкин » Баламут » Текст книги (страница 7)
Баламут
  • Текст добавлен: 19 августа 2026, 20:30

Текст книги "Баламут"


Автор книги: Виктор Баныкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

ДАШУРА
Повесть

Бывают такие редкие, особенные натуры, которые приходят в мир, не ведая зачем, и уходят из жизни, так ничего и не поняв. Жизнь всегда, до последней минуты, представляется им бесконечно прекрасной, настоящей страной чудес, и если бы они могли только в изумлении бродить по ней, она была бы для них не хуже рая.

Теодор Драйзер

Марии Степановне Баныкиной

Глава первая

Злой, неуемный северняк всю ночь остервенело громыхал тяжелой калиткой. Заезжий дом стоял чуть в стороне от села на высоком обрывистом мысу, окнами на Волгу, и уж здесь, на просторе, разгулявшемуся буяну было раздолье.

Спала Дашура неспокойно, часто вздрагивая и открывая глаза. Приподняв с подушки растрепанную голову, она настороженно прислушивалась.

Стонали старые ветлы на берегу – безжалостный ветер гнул, пригибал к земле ветви: так палачи заламывают людям руки. А над Волгой, стоял заунывно-протяжный гул. Три дня назад, поздним вечером, она, матушка, наконец-то тронулась. И с тех пор ярятся льдины, то играя в чехарду, то обгоняя друг друга. Ревут на суводях быстрые струи, сшибая лбами многопудовые ледяные глыбищи.

Случалось, едва лишь забывшись, Дашура вскоре вскакивала, разбуженная оглушительным грохотом.

– Боже мой, чка, видать, ухнулась, – шептала жалостливая Дашура, приходя в себя. На какой-то миг она переносилась на берег Волги: вот огромная чка с дьявольской нахрапостью наползает на отвесный глинистый мыс. Тяжелую глыбу подпирают, теснят другие льдины, и вот она, вскинувшись на дыбы, будто белуга, вдруг со всего маху обрушивается в реку, оглашая окрестность артиллерийским залпом.

Принимался возиться Толик, почмокивая губами. Заботливо прикрыв голые руки сына одеялом, Дашура, вздыхая, укладывалась и сама.

«Лишь бы крышу с веранды не снесло. По осени приколачивала железо гвоздями, да какой из меня кровельщик!» – думала она, сладко зевая. Едва же роняла на подушку голову, как с бешеной стремительностью летела в бездонный черный омут, опережая ледяные глыбы, тоже низвергавшиеся в беспросветную бездну.

В полночь Дашуру поднял на ноги истерический вопль:

– Дашенька! Дашу-ура!.. Да проснись ты…

По тонкой дощатой двери замолотили кулаками. И снова надрывный крик:

– Даш-ша! Ой, мне стра-а-а… ой!

Не сразу нашарила Дашура на спинке железной кровати байковый халатик, не сразу нашла в простенке выключатель. И лишь когда у потолка затеплилась лампочка, дрожа малиновыми волосками, Дашура отодвинула ржавую задвижку.

Дверь настежь распахнулась, и в комнату влетела Астра – единственная гостья заезжего дома.

На высокой девице болталась балахоном, чуть не спадая с худущих плеч, слишком просторная кроваво-алая шуба, а на голых крупных ногах с шишковатыми лодыжками красовались остроносые туфли на шпильках.

– Ты куда в глухую эдакую-то пору снарядилась? – спросила Дашура довольно-таки спокойно, стыдливо запахивая на груди свой латаный-перелатанный халатик. За пять лет работы в Осетровском доме для заезжих она повидала много разных постояльцев и теперь ничему не удивлялась. – А я только что расспалась. И такой жутко загадочный сон вижу…

– Дай мне веревку, – все так же возбужденно, отрывисто и хрипло, выкрикнула Астра, не слушая хозяйку.

– Какую… веревку? – Дашура попятилась к постели. В злые, сумасшедшие глаза девицы, еще утром казавшиеся такими невинными, нельзя было без содрогания смотреть.

– Или бельевой шнур, – продолжала та. – Я повешусь. В комнате крючок на потолке…

– Хватит комедиянить! – уже сердясь, оборвала Дашура постоялицу. – Тут не кино. Посидите у подтопка… погрейтесь.

Сцепив на затылке руки, Астра застонала.

– Он же, подлец, бросил меня! Завез в какую-то дыру и бросил! Я даже домой уехать не могу… за душой гривенника нет!

Дашура приставила к горячему еще подтопку табурет.

– Подсаживайтесь. Тепло, оно, знаешь… и душу отогревает. А нынче эвон какая ералашная ночь. Весь живой дух к утру выдует из нашего дворца.

* * *

Как ни злился, как ни хорохорился всю ночь нахальный северяк, но под утро стал выдыхаться, и его перехитрила набравшая силы весна, заслав с моря солоновато-прелый ветришко. Он и поборол, сшиб с ног строптивого северного гостя, он-то на рассвете и разодрал в мелкие клочья продымленные тучи, не сулившие людям ничего доброго. И на тебе – тут и там – стала проглядывать ласковая просинь. А когда из-за противоположного песчаного берега с ржаво-вишневыми щетинистыми зарослями вербовника по гребню выкатилось безбоязненно неистово огненное солнце, в оврагах и ярах закурился паром хрусткий ледок, сковавший ночью ручьи. Сверкающими слезинами облилась и прошлогодняя трава, жавшаяся вдоль реденького плетня, огораживающего двор заезжего дома. Из скворечника над сараем выпорхнул молодой скворушка. Устроившись на голой рогульчатой ветке, он резво заморгал жуковыми крылышками, прочищая горло переливчатым свистом.

В это утро Дашура затеяла большую стирку. На прошлой неделе здесь, в Осетровке, проходило совещание строителей, и в старом доме на отшибе было тесно от приезжих. Раскладушки пришлось ставить даже в коридорчике и проходной комнате – «гостиной», где обычно постояльцы закусывали и резались в карты и домино. И белья для стирки накопился порядочный узел.

На кухне у Дашуры топились печь и плита. Вода грелась и в железном баке, и в чугунах, и в ведрах. Из внушительного титана тоже валил пар.

Невысокая, по-девичьи ладная, легкая на ногу, Дашура, казалось, без особого напряжения канителилась у своего большого корыта, успевая вовремя и усмирить разбушевавшийся титан, и подбросить кизяк в пышущее зноем золотое чрево плиты.

А когда вешнее солнце принялось отогревать истосковавшуюся по теплу и человеческим рукам землю, Дашура уже развешивала во дворе простыни, слепящие своей веселой белизной.

Не забывала Дашура выбегать и на улицу, чтобы присмотреть за Толиком. Не долго ведь неразумному глупышу и под яр свалиться – берег-то вот он, рукой подать!

Но Толик все утро увивался возле деда Федота, сторожа керосиновой лавки, с давних пор помещавшейся в древней церквушечке, на пологом бугре, чуть в стороне от дома для заезжих. В погожее ясное утро эту малую церквушку с тонюсенькой островерхой каланчой видно было на много километров окрест. Одинокий дед жил тут же, в церковном приделе, где когда-то в зимнюю пору грели воду для крещения младенцев.

Федот – односельчане за глаза звали его отцом Серафимом – конопатил свою лодчонку, такую же старую, как и он сам, а Толик вьюном вертелся вокруг.

Мальчик не мог и дня прожить без мужского общества. Еще совсем недавно Толик бросался навстречу любому незнакомому мужчине, едва переступившему порог заезжего дома. Вперял в него черные немигающие глазищи: «Ты моего папу не встречал?» Большого терпения стоило Дашуре отучить сынишку от этой стыдной привычки.

Поглядев из-под руки на своего непоседу, козликом скакавшего по обсохшему берегу, успокоенная Дашура возвращалась во двор.

Раз как-то Толик сам прибежал к матери, победно размахивая палкой, словно острой саблей. Солдатская шапка с растопыренными ушами наехала на темные стежки бровей с крутым, не детским, изломом. Из красного, с седловинкой носа выглядывала зеленая сопелька. Руки, тоже густо-огнистого цвета, торчащие из коротких рукавов куцего пиджака в заплатах, были вымазаны в смоле.

– Мам, – сказал с хрипотцой разгоряченный Толик, – дай мне хлебца с сахарком.

Присев перед сыном на корточки, Дашура сначала вытерла ему нос полой пестрядного передника. Потом поправила на шее шарф из козьего пуха, своей вязки, почти совсем невесомый, осунула назад шапку, обнажая светлый чистый лоб, пока еще не изборожденный житейскими морщинами.

Глядя Толику в его огромные, почти всегда вопрошающие, черные глаза, чернее той смолы, в которой вымазал он руки, Дашура вздохнула. И чуть помешкав, строго спросила:

– Льдышку сосал, сынарь?

Толик замотал головой. Длинные лямки шапки, свисавшие на его худенькие плечи, тоже задергались, будто крысиные хвостики. Шапку эту подарил мальцу как-то по осени демобилизованный солдат, целую неделю понапрасну увивавшийся вокруг Дашуры.

– Льдышку не сосал, а отчего ж сипишь гусаком?

Помолчал-помолчал сын, кося глазом на белого грудастого петуха, царственно шагавшего по двору, и тоже со вздохом проговорил:

– От воздуха… Дед говорит, чичас самый ядреный воздух.

– Не «чичас», а сейчас… Ох, уж вы мне с дедом! Может, чаю хочешь? Не застыл?

– Не-е…

А когда мать направилась к широкому крыльцу, Толик крикнул:

– А ты и деду… ему тоже не забудь, мам!

К большеголовому, тощему Федоту в лохматом собачьем треухе Толик подскакал на одной ноге. В обеих руках он держал по ломтю хлеба, присыпанных сверху негусто сахарным песком – крупным и серым, как неочищенная соль.

– Держи, на, – сказал Толик, великодушно протягивая деду больший ломоть.

Прежде чем принять от мальчишки этот ломоть ноздреватого, утренней выпечки хлеба, Федот вытер о брезентовые – заскорузлые и негнущиеся – штаны руки, тоже негнущиеся. А потом снял треух и не спеша перекрестился, глядя на церковный крест, золотившийся в мягко оплывающей небесной лазури.

Старый и малый присели на лодочные слани, сложенные пирамидой, и Федот долго и медленно жевал хлеб, осторожно отщипывая от ломтя кусочки мякиша.

– Хлебушко-то… того самое… ничего себе, даром что недомашний, – проговорил он, глядя то на проплывающие по Волге грязные льдины, то на костер неподалеку от перевернутой вверх днищем лодки. Бесцветные на солнечном свету языки пламени лениво лизали котелок с булькающей чадной смолой. – Конечно, далеко ему до бывалошнего… того самое… своей выпечки. Бывалоча, матушка-кормилица сразу две квашни затевала. Семейство-то было из пятнадцати душ! Как сейчас помню: вынимала раз матушка папошники из печи… один воздушнее другого, и вбегает тут в избу отец. «Мать, кричит прямо от порога, беда-то какая!» А сам, сердечный, трясется… ну, что тебе осиновый лист. А детинушка-то был, скажу тебе. Теперь эдакие мужики в редкость! Матушка оглянулась, а отец все на пороге стоит, слезы кулаком вытирает. «Лысуху нашу, говорит, волки в лесу задрали». – Подобрав с колен крошки, Федот бросил их в беззубый рот. – «Одна кожа да кости от Лысухи остались». А сам, отец-то, как осиновый лист, все дрожит.

– А почему? – спросил Толик, давно уже расправившийся со своим ломтем и теперь скучавший от ничегонеделанья.

– Чего – почему? – ворчливо переспросил дед, не любивший, когда его перебивали.

– Почему… как осиновый лист?

– Всегда на осине дрожит лист. Даже в самую что ни есть безветренную погоду.

У Толика еще резче надломились брови. И он весь повернулся к деду.

– А почему?

– Экий надоедник, прости господи! – Дед покачал головой и продолжал с прежней ворчливостью: – Да потому… того самое… Иуда, который предал Христа за тридцать сребреников, на осине повесился. Не мог Иуда пережить своего черного злодейства. С тех самых пор, значить… с давности незапамятной, и дрожит на несчастной осине лист. Тишь райская, ни ветерка тебе, ни дуновения, а лист на осине мелко-мелко дрожит… из века в век дрожит!

– Это ты сказку сказываешь? – спросил Толик и надул губы.

– Ну да, сказку, – помолчав, вздохнул дед, уже смягчившись сердцем. – Вот помру я, а ты вырастешь… вырастешь… того самое и станешь своим детям про меня сказывать. Ну, про то, допустим, как я тебя, кутенка, этой зимой из полыньи вытащил. А глубь в том месте знаешь какая? Церковь с колокольней ухнется, и креста не увидишь. Во-о! Ну, и станешь про все это балакать, а они, детки-то, тоже спросят: «Ты, тять, нам сказку сказываешь?»

Федот вдруг закашлялся. Кашлял он долго, надрывно, и в груди у него что-то гудело, словно палкой колотили по пустой бочке.

Глава вторая

Ведерный этот самовар – весь прозеленевший и с помятым боком – Дашура купила дешево позапрошлым летом. Стоило же Дашуре испробовать старорежимного туляка, как выявился и еще один существенный его брачок: внизу, у трубы, сочилась вода. Угли шипели и не разгорались.

Пришлось Дашуре просить Бронислава Вадимыча Киршина, мастера из судоремонтного завода, умельца на все руки, починить самовар. А тот не только пропаял всю трубу, но и вмятину на боку выправил. Заменил он и старые деревянные ручки – в щербинках и трещинах.

Получив самовар из ремонта, Дашура принялась надраивать его порошком из тертого кирпича. Дашура сама даже не помнила, сколько раз тютькала она тяжелый самоварище. И самовар наконец-то засиял. Теперь он выглядел спесивым, неприступным чинушей с медалями во всю свою медную грудь.

Было бы сподручнее, без лишних хлопот, кипятить для постояльцев титан. Наливайте в алюминиевый чайник крутой кипяточек и пейте на здоровье! Но Дашуре полюбилось угощать залетных гостей по старому русскому обычаю. Поставит Дашура на стол сверкающего туляка, азартно и неуемно клокочущего парком, заварит в белом, с васильками, чайничке щепоть грузинского, и в комнате вдруг становится как-то веселее и уютнее. Самовар выводил чуть ли не страдания, и чужие друг другу люди, иной раз впервые попавшие в Осетровку, заметно преображались: добрели, отходили сердцем.

Даже в те редкие тишайшие денечки, когда не бывало постояльцев, Дашура непременно ставила под вечер самовар и приглашала чаевничать или деда Федота, или ближайшую соседку, многодетную тетку Меланью, жену рыбака Буркина, первейшего на селе пьяницы. Эта самая Мелаша, полная, незлобивая баба, доводилось, и ночевала у Дашуры со своим выводком, когда непутевый ее муженек устраивал дома погром.

Не забыла Дашура свой самовар и нынче. Еще не все белье было отутюжено, а он, меднолобый, уже начинал что-то неразборчиво лопотать, будто учился говорить.

«Ну, право слово, как живой! – думала Дашура, бойко водя горячим утюгом по бязевой, чуть волглой, простыне. – Авось еще схлестнутся наши с Егором пути, и кто знает, может… может, он и остепенится, образумится, увидев Толика. И заживем тогда мирно, душа в душу. И тут уж без самовара… без него, песенника, никак не обойтись семье! – На минутку Дашура опустила утюг на подставку. – Мы, волгари, все чаевники. Припоминаю, у них, у Томилиных, тоже был самовар. И он, Егорка, бывало, выдувал за один присест чашек шесть, а то и более!»

Покончив с бельем, Дашура долго умывалась холодной водой: на кухне было жарко, и у нее горели щеки. А расчесывая волнистые, цвета спелого желудя волосы, она негромко что-то напевала себе под нос…

И уж принарядившись в серое штапельное платьице с сине-зелеными и янтарно-желтыми колечками и витушками, Дашура принялась накрывать в «гостиной» стол к чаю. Нарезанный аккуратными ломтями калач, тарелка с кусками рыбного пирога, мелко наколотый сахар в вазочке… Вот, кажется, и все, что смогла поставить на стол хлебосольная Дашура.

Водрузив самовар на почетное место, она побежала за калитку, не прикрыв даже платком голову.

– Федот Анисимыч! Толик! – прокричала весело Дашура, махая оголенной до локтя рукой. – Ну-ка, идите чай пить!

Большеголовый и длинношеий Федот из приличия стал отнекиваться, пока Дашура не притопнула ногой:

– И как вам, Федот Анисимыч, не совестно ломаться?

Тут дед сразу же сдался, пообещав «в один момент прикончить все свои дела несуразные».

Дашура разливала по чашкам чай, когда в гостиную вышла Астра.

– Милости просим к нашему столу, – приветливо кивнула Дашура. – А я уж собиралась заглянуть к вам. Неужели, думаю, все никак не отоспятся после ужастливой ночи?

– Ну что ты, Даша, я давно проснулась, – сказала та, запахивая на груди тяжелый шелковый халат. – А когда ты кормила кур, я и по улице побродила… недолго, правда.

– Вот и славненько, – кивнула хозяйка. – Присаживайтесь, всем места хватит.

Прежде чем подсесть к столу, Астра попыталась взглянуть на себя в зеркало, висевшее в простенке, над самоваром, но оно все молочно запотело. Выглядела сейчас заезжая гостья посвежевшей и бодрой. Голубые глаза, в последние два дня глубоко провалившиеся, снова смотрели на мир невинно и наивно.

– А это так шикарно… пить чай из самовара! – сказала девица, улыбаясь одними губами. И добавила: – Говорят, раньше дворяне распивали чаи из серебряных и золотых самоваров.

– Так он у меня тож из золота! Медного только! Вон сколь медалей на себя нацепил! – Дашура заулыбалась. На ее слегка запунцовевших щеках появились усмешливые ямки.

Расправившись с двумя кусками пирога, Астра принялась за чай. А немного погодя, пуская к потолку зыбкие колечки дыма, она вдруг заговорила. Непринужденно и даже чуть кокетливо:

– После десятилетки мне, как и многим, не повезло с институтом. С полгода я загорала от нечего делать, а потом… а потом родитель сунул меня в одно скучнейшее научное учреждение. Числилась я там лаборанткой. Родитель у меня очень и очень обеспеченная шишка, и семья могла бы обойтись без моей полсотни, но предки не хотели, чтобы я, мягко выражаясь, была предоставлена улице.

Девица скосила глаза на кончик сигареты и, перебивая себя, с едкой усмешкой сказала:

– И до чего ж я докатилась! Пошлепала нынче на угол и выклянчила три сигаретки у проходившего мальчика. Симпатичный такой малыш, на танцульки приглашал в клуб… Откуда мне было знать, что у вас здесь потрясающая грязища? А то бы резиновые ботики прихватила. В этих моих лодочках сразу утонешь.

Она томно вздохнула.

– Пришлось отказать мальчику, а так вдруг захотелось покружиться с ним!

Дашура глянула на деда Федота, макавшего в чай хлебную корку. Тот поднял голову с вздыбленными сивыми космами, поморгал красными веками. В его грустных выцветших глазах теперь всегда стояли слезы.

– Санька, Аверьяна Синичкина сынок, – ни к кому не обращаясь, пояснил дед. Помявшись, прибавил: – Видел, как он ломался на углу… зряшный, пустой малый. Опять баклуши бьет: из рыбзавода прогнали. Нигде не держат брандахлыста!

Поводя острым, сухим плечом, Астра снова усмехнулась – теперь задорно, вызывающе:

– Что бы вы ни говорили, а у мальчика броская… такая дикая красота. В Москву бы его, в наш кружок на выучку.

Поднося ко рту кружку с чаем, Федот хмыкнул. И недоверчиво протянул:

– Неужто в Москве-то-матушке… своих непутевых дурней мало?

Дашура слушала и не слушала бойкую болтовню заезжей москвички. Она смотрела в окно на бьющуюся под крутым урезом Волгу, вольно расхлестнувшуюся по всей многокилометровой низине левобережья. Казалось, раскованная весенним половодьем река стремилась как можно быстрее сбросить с себя тяжелый зимний панцирь: во всю ее неоглядную ширь сплошным потоком плыли и плыли льдины: и синевато-белые, радующие глаз своей неземной чистотой, и жухло-серые, с озерцами талой воды, и даже дегтярно-черные, точно побывавшие в аду.

Глядела Дашура в окно и вспоминала милое сердцу среднее Поволжье с лесистыми Жигулями, теплыми, небыстрыми речушками, вилявшими туда-сюда по лугам и долам, с березовыми колками, такими звонкими и гулкими на ветру. Неплохо жилось Дашуре сейчас и здесь, в низовье протянувшейся через всю Россию реки, но родные с детства места, видно, никогда, до гроба не забудешь!

Астра ткнула свой окурок в лужицу на чайном блюдце, закинула ногу на ногу.

– Короче говоря, наивная моя Дашура, никчемная эта работенка вскоре мне надоела до темного ужаса. Спасибо девочкам из лаборатории. Они великодушно пригласили меня в свою веселую компанию. Собирались чуть ли не каждый вечер – то там, то тут… конечно не без мужского пола.

Девица поманила к себе Толика. Малец сидел на полу посредине комнаты и, тяжело сопя, раскладывал засаленные кубики.

– Толик, ты что же?.. Ведь я тебя зову! – сказала Астра. – Иди ко мне скорее, я тебя, бутузик, расцелую в аппетитную твою родинку!

– Не хочу с тобой целоваться, – буркнул Толик, продолжая передвигать с одного места на другое свои разноцветные кубики.

Гася в глазах улыбку, Дашура постучала по столешнице черенком ножа:

– Экий бесстыдник! Разве можно так разговаривать с тетей?

Толик сбычился, но промолчал. Грязным пальцем он поскреб, как бы намереваясь отколупнуть, родинку на упрямо вздернутом подбородке – эдакую коричневатую фасолинку. Почему-то все тетеньки любили целовать Толика, и непременно в подбородок. А мама, случалось, целуя Толькину родинку, вдруг делалась какой-то пугающе непонятной: она в одно и то же время и смеялась и плакала!

Думая о том, какие взрослые все же странные люди, Толик снова занялся своими кубиками.

Астра попросила Дашуру налить еще чашечку чаю. Покачивая ногой, она с прежней бесстыдной откровенностью продолжала изливать свою душу, не обращая никакого внимания на Федота:

– На одной такой интимной вечеринке я с ним и познакомилась. Знаменитый кинооператор, он с самим Чарли Чаплином на дружеской ноге. Да ты, Дашура, видела Максима Юлиановича: мужчина элегантный, солидный, хотя и… не молодой. Я ему с первого взгляда понравилась. Большой театр, рестораны, концертные залы. Даже в «Национале» много раз обедали и ужинали в обществе иностранцев. А какими подарками, знала б ты только, баловал меня Макс! Дорогие браслеты, кольца, французские духи!.. Все было! А тут весна в голову ударила… Пригласил он меня на съемки под Астрахань, ну и сорвалась я… Работу, дом, подруг – все оставила ради Максима Юлиановича!

Девица резко встала и прошлась по комнате.

– Разве я могла… откуда мне было знать, что этот плешивый старикашка окажется таким крупным мерзавцем? Обещал ведь жениться! «Вот, говорит, душка, разведусь со старой женой и пойдем под венец!» А сам завез сюда и… и бросил!

Астра прислонилась плечом к косяку двери, нервно покусывая накрашенные губы.

Неловкая тишина воцарилась в «гостиной». Даже самовар притих, как бы стыдясь чего-то. И тут вдруг заговорил дед Федот, о существовании которого, мнилось, все забыли. Отставив в сторону внушительных размеров кружку с отколотой по краю эмалью, Федот заговорил, заговорил вначале совсем невнятно и тягуче, будто бредил во сне:

– Припоминаю… Объявился в ту пору в нашей Осетровке пришлый человек с многодетственным семейством. Голь перекатная, одним словом. Гуторил сам-то, с верховья, мол, откуда-то они… Да, того самое, не сильно на нужду то свою печалился – увлекательной легкости имел характер. Как сейчас помню – Кирьяком прозывался. Ну, поклонился рыбакам, и взяли они его в свою артель. А жена и дочка старшая – этакая одна бессловесная стеснительность – на поденку определились. Остальная обжористая мелюзга во дворе копошилась, на огороды да бахчи набеги делала. Да-а…

Федот вздохнул – трудно, горько, склонив набок голову. Лицо его – серое, серое и омертвелое какое-то, ничего не выражало, кроме усталости от слишком долгой, обременительной жизни.

– А минул там год или чуть поболе, и Настасьюшка эта – ну, Кирьяка старшая… ей в ту пору шестнадцать подоспело, в самую что ни есть девичью пору вошла, – собравшись с силами, снова заговорил дед, заметно оживляясь. – И все мужики и парни зариться стали на дочку Кирьяка. Потому как такого чуда природы, право слово, не случалось в здешних местах. Глянешь, бывало, на нее, и словно бы душу у тебя из груди вынимают… того самое. А про сердце и говорить не приходится! Забьется птицей, и ты уж голову потерял. И помани тут тебя Настасьюшка, и ты побежишь за ней хоть на край света, хоть в пекло преисподнее… прости господи! В это самое время и появись как-то в Осетровке астраханский купец. Такой тьмы деньжищ ни у кого вплоть до Царицына не имелось, как у Ярымова. Из крещеных татар был. Похвалялся все: «С двумя гривнами, мол, в Астрахани я малайкой объявился. А умная башка в миллионщики вынесла!» Ну, того самое… скачет раз на тройке Ярымов по Осетровке, а навстречу Настасьюшка. Приметил купец девку и сразу ж кучеру зыкнул: «Останови!» За пять десятков Ярымову перевалило, а в силе и ловкости молодому не уступал. Трех жен извел и в ту пору в холостяках ходил. Одним не вышел – вид лица имел оттолкновенный. Дурнорожий из дурнорожих! Увидела Настасьюшка Ярымова и коромысло из рук выронила… покатились ведерки в разные стороны. А Ярымов вроде как не замечает, что страховитостью своей перепугал человека. «Чьих родителев, спрашивает, ты есть красавица?» Ответила Настасьюшка. Тогда Ярымов кулаком тык кучера в спину: «Гони в шинок. Опосля к Кирьяку завернем».

Пожевав пересохшими губами, Федот потянулся за кружкой, но она оказалась пустой.

– Давайте, я вам налью, Федот Анисимыч, – встрепенулась тут задумчивая Дашура. Все это время она неотрывно смотрела в окно, изредка тихо улыбаясь каким-то своим мыслям.

Жадно, большими глотками пил не остывший еще чай Федот. А когда опорожнил половину кружки, отер ладонью усы и бороду – тоже сивые, как и лохмы на крупной, нечесаной своей голове. Блаженно передохнул, прикрыв ненадолго лиловато-прозрачными веками глаза. И не спеша стал досказывать:

– Споил хитрый татарин Кирьяка, Настасьюшкиного родителя, улестил его, турусы на колесах наобещал… того самое. Ну, и сдался мужик. Одна Настасьюшка упорствовала, не хотела на погибель свою под венец с Ярымовым идти. А тот осатанел совсем. Ужом вокруг нее извивается: «В бриллиантах-яхонтах, шелках-бархатах будешь павой у меня ходить! Все, что душе угодно – ни в чем отказа не потерпишь!» А та знай свое: «Нет и нет!» Мать, и та не устояла, тоже принялась дочь увещевать: «Поневолься, не гневи бога. Пожалей семью: неужто век нам в нищете пропадать?» Настасьюшка знай свое: «Нет, и нет! Лучше, говорит, мне утопиться, чем с уродом старым маяться!»

– А я бы на месте этой дуры не растерялась! – сказала с веселой бесшабашностью Астра, перебивая деда.

Медленно, с трудом будто, поднял Федот на девицу свои линялые глаза. Он не сразу нашелся что и ответить.

– Того самое… напутлял я вам всякое… что к чему – не сразу и разберешь, – забормотал он виновато. – Домой пора… того самое. Благодарствую за хлеб-соль…

– Нет уж, Анисимыч, так не годится. До конца досказывайте, – как-то поспешно попросила Дашура деда. И слегка поежилась, словно в спину дунуло холодом.

Старик покачал головой.

– Не ладный конец-то больно… лучше бы я вам и не сказывал ничего. Супротив воли Настасьюшку под венец повели. В эту нашу церковь… теперешнюю керосиновую лавку. А до того невесту под замком, как преступницу, держали… того самое. Когда батюшка вознес крест, чтобы осенить жениха и невесту, Настасьюшка возьми да и… взвидеть никто не успел, как она бросилась вон из церкви. Подлетела, как на воздусях, к обрыву – в самый раз насупротив вот этих ветел – и вниз головой в омут… того самое.

Скрестив на груди руки, Астра подошла к столу.

– Уж не хочешь ли ты, слюнявый скелет, чтобы и я… в омут головой кинулась? А? – зловеще спросила она Федота.

– Зачем же вы так? – ахнула Дашура, вся заливаясь стыдливым румянцем.

– А чего он побасенками разными мне душу выматывает? Провалиться бы ему пропадом вместе со своей непорочной Настасьей! – девица закрыла руками лицо, но не заплакала.

Заревел неожиданно Толик.

– Господи, а ты-то с чего, назола? – Дашура склонилась над сыном.

– Разве не видишь: она… она… она кубик мой раздавила!

– Эко мне… такой большой мужик, а ревет белугой! – пристыдил Толика Федот, вставая. – Ежели хочешь, я тебе не один, а цельный десяток этих кубиков напилю.

Отрывая от Дашуриной груди мокрое лицо, Толик покосился на деда:

– Правда, сделаешь?

– Истинный бог, не вру. Вот пойдем сейчас… и кубики получишь.

– Пусти меня, мам.

Когда Дашура одевала сына, Федот от двери сказал:

– Не сумлевайся… Я сам его приведу, кочетка твоего.

Выпроводив Федота и Толика, Дашура остановилась у окна. Она смотрела на сына и деда, шагавших вразвалку по вымощенной щебенкой дорожке до тех пор, пока они не скрылись за калиткой. И лишь потом сказала Астре, не поворачивая головы:

– Напрасно вы на старика… Разве он тут при чем? Да и рано убиваться: обождите еще день-другой… авось и вернется этот ваш…

Дашура оглянулась. В «гостиной» она была одна. А из соседней комнаты доносилось негромкое пение.

Дашура долго еще стояла у окна и, теребя оборку на платье, мысленно унеслась в прошлое, вспоминая шаг за шагом свою любовь к Егору, такому неверному, но и такому дорогому, до сих пор самому дорогому ее сердцу человеку, единственному во всей вселенной!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю