Текст книги "Фантастика 1985"
Автор книги: Виктор Пронин
Соавторы: Альберт Валентинов,Михаил Беляев,Дмитрий Поспелов,Александр Морозов,Игорь Доронин,Геннадий Разумов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц)
Фантастика, 1985 год
Сборник
Традиционный сборник новых произведений советских и зарубежных фантастов. Наряду с научно-фантастическими рассказами и повестями в книгу включены статьи и очерки о развитии науки, о новых гипотезах.
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Дмитрий ПОСПЕЛОВ НЕВОСПОЛНИМАЯ ПОТЕРЯ
С. А. Стебакову
Утро 2 мая 1836 года было жарким. Жара стояла уже несколько недель, как будто начинался не май, а июль. Выехали рано, почти затемно. К югу от Твери тракт тонул в плотном тумане, и лошади шли тихо. Ночлег в грязной и шумной гостинице в Твери казался уже далеким, превратился в воспоминание, стал прошлым. А настоящим был воздух, напоенный ароматом трав и цветов, мерное покачивание экипажа, неказистые девушки, которые, как призраки, выплывали по краям тракта из тумана.
Солнце пробилось сквозь туманную пелену. И под его горячими лучами туман начал быстро таять, открывая перед путешественником молодо зеленеющие леса, голубые пятна озерков и коричневую бархатную поверхность болота. Тракт был ровный, рессоры новые, и мягкое покачивание располагало ко сну. Александр Сергеевич устроился поудобнее…
Проснулся он верст через сорок. Клин был близок. Сон прошел. Захотелось посмотреть книгу, которую он накануне отъезда взял у знакомых в Петербурге. “Путеводитель в Москве, изданный Сергеем Глинкою, сообразно французскому подлиннику Г. Лекоента де Лаво, с некоторыми пересочиненными и дополненными статьями” – прочитал он на титульном листе. Ниже заглавия помещался эпиграф: “Что матушки Москвы и краше и милее!” Иван Иванович Дмитриев часто повторял эти свои строки, когда говорил о старой столице. И Карамзин тоже любил их. В чопорном Царском они напоминали ему о годах незабвенных, теперь уже далеко ушедших из его размеренной жизни великого ученого, историографа Российской империи.
Пушкин усмехнулся. Сергея Глинку он не очень любил, а писательского таланта у него никогда не признавал. В петербургской библиотеке Александра Сергеевича была другая книга Сергея Глинки со столь же пространным названием: “Русские анекдоты военные и гражданские, или Повествование о народных добродетелях Россиян древних и новых времен”.
Пушкин, привлеченный названием, книгу купил, разрезал и начал читать. Но скоро бросил. Скучно написано, и язык какойто суконный. И вот путеводитель…
Слева от титула был фронтиспис. На переднем плане гравер изобразил романтические руины в духе модного Гюбера Робера. Пушкин тут же вспомнил полотна этого художника в двух специально для них приспособленных комнатах имения Юсупова “Архангельское”. На втором плане за Москвой-рекой гравер изобразил Кремль. Хорошо были видны Иван Великий и стоящая рядом филаретовская пристройка. Слева виднелся торец дворца и купола кремлевских соборов. В правом нижнем углу гравюры Пушкин прочитал: “Грав. Д. Аркадьев”. И запомнил фамилию, чтобы при случае познакомиться.
Потом по привычке, перевернув страницу, посмотрел фамилию цензора: “адъюнкт и кавалер Иван Снегирев”. Этого он знал хорошо. Сейчас же вспомнил переделки второй главы “Евгения Онегина”, цензором которой был тот же Иван Михайлович Снегирев. В прошлые приезды в Москву Пушкин бывал у него на Троицкой. Да и на этот раз вряд ли удастся избежать с ним встречи.
На следующей странице книги красовалось посвящение: “Его сиятельству князю Дмитрию Владимировичу Голицыну, генералу от кавалерии, московскому военному генерал-губернатору и разных орденов кавалеру”. Дальше можно было не читать. Автор уничижал себя и льстил этому сиятельству меценату. “Хотя, – подумал Пушкин, – Голицын получше других. Больниц понастроил, о тюрьмах печется, купчишки к нему благоволят, и он их жалует. Не тиран. Скорее отец. Милостивый и все понимающий”. И все-таки чувство какой-то брезгливости вдруг охватило Пушкина. “Как же мы любим власть имущим свое холопство показывать”, – подумал он. И закрыл книгу.
Читать дальше ее расхотелось.
На обед в Клину ушло часа три. До Москвы было еще более 80 верст, а солнце уже клонилось к горизонту. Но дорога томила, и Пушкин хотел сегодня же попасть в первопрестольную. Тракт стал хуже, качка усилилась. После обильного обеда в Клину переносить ее было трудно. Клонило ко сну.
Сон был неглубок. Все время прерывался какими-то неясными мыслями и видениями. Беспокоили петербургские сплетни, предстоящая дуэль с Сологубом, отсутствие денег и задуманный роман о Петре. Проехали Пешки, а затем и Черную Грязь.
Название станций будили воспоминание о другом путешественнике, чью книгу в России читали тайно. И немудрено, что в ней не было посвящения, как в книге Глинки. Да и путевые наблюдения автора были далеки от казенных восторгов почитателя Голицына.
Но перед самой Москвой Александр Сергеевич заснул крепко. И проснулся лишь тогда, когда на крутом повороте с Садовой в Воротников переулок чуть не вылетел из коляски. Ямщик резко осадил. Дом губернской секретарши Ивановой стоял в самом начале переулка, недалеко от церкви, известной под названием “Старый Пимен”.
Была глубокая ночь. Но гостя ждали. В деревянном мезонине был виден свет. Минут через десять он появился и в окнах нижнего этажа. А через несколько минут Пушкин оказался в крепких объятиях своего московского друга Павла Воиновича Нащокина. “Что ж так поздно? Совсем заждались. Рад, друг ты мой сердечный”.
– “А ты потолстел, Войныч, видно, жена молодая раскормила. Показывай, где она, твоя ненаглядная? Жаль, что спит, ну да утром разгляжу…” Эти и многие другие восклицания сопровождали встречу давно не видевшихся друзей. Слуги тем временем расторопно разгрузили вещи и внесли их в дом. Ямщик получил на чай и поехал в слободу у Тверской заставы, согреться чаем и ночевать.
Усталость давала себя знать. Возбуждение первых минут встречи улеглось. Бутылка вина была выпита. Пора было ложиться. Друзья разошлись по своим комнатам…Но на прощание Павел Воинович с таинственным видом сообщил Пушкину, что его ждет один весьма интересный сюрпризец. “Знаю тебя, выдумщика, – сказал Пушкин. – Опять в своем домике чегонибудь необыкновенное соорудил?” – “В домике тоже, – сказал Нащокин. – Ты там еще многого не видел. Завтра посмотришь. Но сюрприз в другом. Но не буду тебе заранее говорить, сам потом увидишь”.
Впервые за несколько недель Пушкин уснул, как только лег в постель. В доме Нащокина, в какой бы квартире он ни жил, Александра Сергеевича всегда охватывало ощущение уюта, спокойствия и безопасности, которое никогда в последние годы не приходило к нему в Петербурге.
Время пребывания в Москве приближалось к концу. Остались позади первые дни, когда друзья целыми днями болтали бог весть о чем. Промелькнули многочисленные визиты и встречи, прогулки в архив, деловые свидания. Вера Александровна, жена Войныча, очаровала Пушкина. И когда его друг порой до утра пропадал за картами в Английском клубе, Пушкин болтал с ней, чувствуя себя помолодевшим и уверенным в своих силах. Вера Александровна недурно играла на гитаре, пела, иногда Пушкин тихонько подтягивал. Однажды в дом, заходил местный шут Ёким. Исполнил дурацкую песню, которая начиналась так: “Двое саны с подрезами, одни писаные… Дай балалайку, дай гудок!” Пушкину песня пришлась по душе. Переписал слова, выучил и несколько дней напевал ее, то вслух, то про себя. Снегирев, конечно, нанес визит. И Пушкин вспомнил, что ни разу не посмотрел в путеводитель Глинки. Хотя и брал его с собой, чтобы получить новые сведения о Москве. Достал книгу и положил около постели на небольшой столик.
Утром 19 мая Пушкин написал последнее письмо жене в Петербург. Не забыл упомянуть и о домике Нащокина. Он писал: “Домик доведен до совершенства – недостает только живых человечков”. И когда написал эти строки, подумал о своей дочерй МаШе. Вот была бы она рада, если бы увидела все эти вещи в обстановке домика, столь виртуозно выполненные, что ничем, кроме размера, не отличались от настоящих. И Вера Александровна вязальными спицами сыграла бы ей на крошечном игрушечном рояле, стоящем в гостиной домика, ту веселую мелодию, которую сыграла она вчера для него.
Воспоминание o дочери настроило его на мысли о Петербурге, о том, что в Москве не удалось как следует поработать в архиве, да и деловые встречи не все окончились, как бы ему хотелось. Были, правда, и приятные минуты. Например, примирение с Сологубом. A домик Нащокина просто прелесть. И тут же вcпомнил, что в день приезда обещал ему Нащокин какой-то сюрприз. Да, видимо, забыл или не получился.
Потом Пушкин дописывал письмо, лежал на диване с книжкой в руках, думал о Петре и его значении для России. Нащокин, как всегда, встал поздно. Только к обеду появился в гостиной. “А где Вера Александровна?” – спросил Пушкин. “Она поехала к обедне”, – зевая, сказал Войиыч. “Куда?” – переспросил гость. “К Пимену”, – сказал Нащокин, удивляясь настойчивости друга. Пушкин хитро поглядел и сказал: “Ах, какая досада! А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну?!” Нащокин быстро сказал:.”Так я же ее пускаю к старому Пимену, а не к молодому!” И оба весело рассмеялись. Потом Пушкин вдруг спросил: “Войныч, а где же твой обещанный сюрприз? Надуть меня хотел? Или забыл?” Нащокин обрадовался.
“Значит, помнишь еще? А он сегодня и будет. Который сейчас час?”-“Второй пошел?” -“Значит, через час ты его и увидишь”. – “Что увижу?” – спросил Пушкин заинтересованно. “Сюрприз и увидишь.»-…загадочно сказал Нащокин.
Часа гулко пробили три. Вошедший слуга, приблизившись к Нащокину, что-тo тихо доложил ему. “Зови скорее”, – сказал xозяин нетерпеливо. Повернувшись к Пушкину, добавил: “Сюрприз” Пришел. Готовься”. В дверь как-то боком, неуверенно шёл небольшой худой человек. Пушкина поразили его глаза. Они были глубокими с расширенными зрачками. Но казалось, что смотрят они сквозь окружающие предметы. В руках вошедшего был ящик, перевязанный толстым ремнем.
“Позволь представить тебе, мой друг, господина Тирони. Он недавно приехал из Италии. И лучше, если он сам покажет свой сюрприз”, – сказал Нащокин. Итальянец поклонился Пушкину, но ничего не сказал. Пушкин тоже промолчал, не понимая, что последует дальше. Итальянец поставил ящик на стол и стал развязывать ремни. После этого он снял верхнюю крышку ящика; и Пушкин увидел странное сооружение, состоящее из Длинного барабана, к которому была приделана ручка. Над барабаном находился тонкий железный лист, в середине которого торчало металлическое острие. Края листа загибались вверх и сужались. Получалось что-то похожее на тонкую металлическую тыкву, какие Пушкин видел в Молдавии.
Иногда их используют, вынув сердцевину, как посуду для жидкости.
Итальянец поправил какие-то крепления, покрутил ручку, которая повернула барабан. Тихо вздохнул и, наклонившись к металлической тыкве, приблизив губы к ее верхнему отверстию, вдруг запел. Манера пения Тирони была разительно отлична от того, как поют в России. Звук был не глубинный, рождаемый в недрах легких, а какой-то дребезжащий, вибрирующий и непривычно высокий. Но песня была красива. Нащокин и Пушкин обменялись восторженными взглядами.
“Это неаполитанская песня”, – сказал итальянец. Замолчал и как будто ждал чего-то. Пушкин нетерпеливо посмотрел на Нащокина. “Зачем он притащил с собой эту штуку? – спросил он. – И зачем он пел в эту тыкву? Специально, чтобы создать неповторимый тембр?” Нащокин хитро улыбнулся и отрицательно покачал головой. “Ни за что не угадаешь, – сказал он. – Ведь это и есть сюрприз. Сейчас ты его получишь”.
Нащокин кивнул итальянцу. Тот стал снова вращать ручку барабана. Что-то зашуршало. Послышались какие-то тихие скрипы. И вдруг из тыквы раздался голос, певший ту же неаполитанскую песню. Голос был похож на Тирони, хотя звучал слабее и как-то хрипловато. Но это было именно то исполнение, которое Пушкин слышал несколько минут тому назад. Он уловил и ту интонационную заминку в исполнении, что невольно отметил в пении Тирони. Во всем этом было какое-то наваждение. Тирони сумел засунуть свой голос в Тыкву, а теперь она возвращала его назад.
Нащокин был рад: друг был потрясен. “Как это он, Войныч?” – спросил Пушкин, недоумевая, когда повторенная мелодия окончилась, а итальянец опять молча стоял около стола.
“Пойдем покажу, – потянул Нащокин Пушкина к столу. – Видишь этот барабан? На него навернут металл, оловянный лист. (“Это металл”, – подтвердил итальянец.) Когда ты что-нибудь говоришь в это отверстие (“В тыкву?” – переспросил Пушкин, а Нащокин подтвердил это кивком головы), то от колебания воздуха колеблется пластина вместе с острием. И на оловянном листе остаются вмятины. Вот они, видишь? А потом, если снова крутить барабан, то острие ощупывает вмятины и колеблется. А от этого и пластина в дне тыквы колеблется и порождает звучание. Понял теперь, что это – чудо. А если менять листы олова, то можно целую звучащую библиотеку создать!” Итальянец проворно отвернул крепления, снял барабан, убрал его в свой ящик, а оттуда достал и вставил в аппарат новый барабан, оловянный лист на котором был гладким – острие еще не касалось его. Нащокин легонько подтолкнул Пушкина к столу: “Теперь твоя очередь, друг мой. Почитай свои стихи, а потом мы их послушаем”.
Александру Сергеевичу вдруг стало как-то не по себе. Детский страх охватил его. От аппарата веяло чем-то потусторонним, а Пушкин был суеверен. Но Войныч почти силой подвел его к раструбу тыквы и сказал: “Чего, добрый молодец, робеешь? Читай!” – “А что читать?” – как ребенок, спросил Пушкин. “Что-нибудь короткое”, – сказал Нащокин.
Голос Пушкина при первых словах трудно было узнать.
Но постепенно музыка стиха захватила его, голос окреп и стал звонким. Это был отрывок из “Евгения Онегина”, где герой повторяет тот путь по Тверской, по которому совсем еще недавно проехал и Пушкин. “Как часто в горестной разлуке, в моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И вместе с последними словами глубокий вздох потряс Пушкина. А сам себе он сказал: “Молодец! Не только Дмитриев о Москве сказать хорошо смог”. И отошел от стола.
Тирони перестал крутить ручку барабана, сдвинул острие и снова начал поворачивать барабан. Сначала посторонние хрипы и шумы делали голос совсем неслышным. Но потом голос сумел прорваться через эти преграды, и в комнате вновь зазвучал голос Пушкина. А Пушкин слушал его и не узнавал.
Ничего похожего на его голос не было в этих, как казалось ему, глуховатых звучаниях. Он посмотрел на Нащокина. Но тот ответил ему сияющей улыбкой. “Как две капли воды похож на твой. Если глаза закрыть, то можно подумать, что это ты стихи читаешь! – сказал Нащокин, когда прозвучала последняя строка стиха. – Я эту штуку у Тирони купил. Тысячу ему отвалил. Теперь вся Москва ахнет, когда я ей голос Пушкина из тыквы выпускать буду. Вот завтра моей жене сюрприз преподнесем. То-то удивлена будет. А Тирони еще построить обещает. Я уже ему для тебя заказал. А больше никому. У меня в Москве, а у тебя в Петербурге. И все!”
* * *
Потом пили чай. Тирони ушел, благодаря и кланяясь. Перед сном Пушкин долго думал о сюрпризе Нащокина. Взял лист бумаги и написал на нем для памяти: “Тирони. 19 мая 1836. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из “Евгения Онегина” кусок про Москву”, – и положил листок в книгу Глинки там, где романтические руины открывали вид на Кремль. И долго не мог уснуть. Завтра в дорогу, в Петербург. И привычные “петербургские” мысли захватили его, вытесняя Тирони, сохраненный голос и удивление перед случившимся. Вспомнил, что на прощальном ужине пролил на скатерть масло. А Нащокин пожурил его: “Эдакий неловкий! За что ни возьмешь, все роняешь”. А Пушкин ответил ему, поддавшись какому-то мрачному предчувствию: “Ну, я на свою голову… ничего…” Вера Александровна посмотрела на него с испугом. И никто еще не знал, что свидеться им больше не придется.
* * *
Пушкин спешил. И, видимо, из-за этого оставил у Нащокина много вещей. Павел Войнович аккуратно сложил их до следующего приезда друга. Книга Глинки также была забыта.
Взлеты и падения, уготовленные нам судьбой, не знает заранее никто. Пушкина через год не стало. Тирони исчез и никогда больше не появлялся. А когда Нащокин хотел однажды послушать голос ушедшего из жизни друга, то что-то сломалось в хитроумном изобретении итальянца. Острие только порвало часть оловянного листа, не воспроизведя ни звука. И ящик был задвинут сначала в угол кабинета, потом отнесен в кладовку.
И Нащокин уже почти никогда не вспоминал о нем. Тяжелые дни пришли для него и его семейства. Частые переезды, при которых новые квартиры становились все меньше и хуже, а количество вещей все время уменьшалось, свидетельствовали о том, что достаток уходит, долги растут и новая жизнь так не похожа на прежнюю. В конце 1854 года Войныч скончался. Еще раньше его знаменитый домик и другие редкости были проданы за долги. Ушли к антикварам и многие книги, а среди них и путеводитель по Москве Сергея Глинки, когда-то забытый Пушкиным на ночном столике у Старого Пимена. Судьба плела свою хитроумную сеть, узоры которой были известны только ей.
Электричка тронулась. “Следующая станция Лось”, – послышалось из динамика. Многие пассажиры невольно посмотрели на динамик. К радио в электричках пока еще только привыкали. Борис Сергеевич Дмитриев встал и стал протискиваться к выходу. Пора было выходить. Около дверей он еще раз посмотрел на адрес, написанный на клочке бумаги. Электричка остановилась, Дмитриев открыл дверь, спустился по ступенькам вниз и спрыгнул с последней ступени на невысокую деревянную платформу. “Как пройти на Пушкинскую?” – спросил он молодого паренька, оказавшегося рядом. Получив разъясненид, Дмитриев быстро зашагал в нужном направлении. Охотничье чутье, знакомое всем настоящим коллекционерам, подсказывало ему, что поездка будет удачной. Дмитриев работал более тридцати лет научным сотрудником политехнического музея. И все это время он проводил в поисках новых экспонатов.
Большинство коллекционеров рыскает в поисках картин и старых монет, фарфоровых статуэток и почтовых марок. Дмитриев искал старые автомобили, станки, вышедшие из употребления приборы. Все, что отжило свой короткий век в быстро изменяющейся технике и было достойно музея, интересовало Дмитриева. А его личные интересы и привязанности группировались около точных измерительных приборов, арифмометров, кассовых аппаратов, приборов для связи и радиоприборов. Еще до начала мировой войны, когда музей назывался “Московский музей прикладных знаний”, Дмитриев создал специальный отдел прикладной физики. И гордился тем, что все технические новинки всегда попадали в этот отдел почти немедленно. И как быстро (за несколько лет!) они становились музейными экспонатами, становились устаревшими и ненужными вне стен музея.
В последние годы Дмитриев выработал специальную тактику поисков. Он составил картотеку всех бывших фабрикантов и заводчиков, антикваров и комиссионеров. Через адресный стол он узнал адреса всех их ныне живущих наследников и постепенно обходил их, знакомился, наводил разговоры на тему о своей страсти. И, наконец, интересовался, не осталось ли гденибудь в кладовке, подвале или на чердаке интересующих его вещей. Как правило, посещение оказывалось безрезультатным.
Но иногда бывали настоящие удачи, и Дмитриев твердо придерживался придуманной им тактики поиска. Сегодня он шел к родственникам Фридриха Викентьевича Веркмейстера, державшего до революции известный магазин “Старинные вещи” в тогдашнем Леонтьевском переулке.
Нужный дом оказался небольшим частным владением за глухим забором, с подгнившими досками и столбами, что превратило некогда прямую линию ограждения в прихотливо изгибающуюся границу. Калитка висела на одной петле. Дом явно осел на один бок. Все свидетельствовало об отсутствии крепкой мужской руки. В этом доме доживала в одиночестве единственная дочь хозяина давно исчезнувшего магазина Эльза Фридриховна.
Дмитриев расположил ее знанием немецкого. Ее крошечное личико изображало чувство, похожее на радость. Дмитриев сказал Эльзе Фридриховне, что когда-то был знаком с ее отцом (что было правдой), и сказал несколько любезных слов о чутье старого антиквара. Старушка была совсем растрогана. Наконец Дмитриев изложил хозяйке цель своего визита. Та печально покачала головой: все распродано во время войны, в начале двадцатых и в тридцатых годах, ничего не осталось, ничего, только разный хлам в сарае. “А можно его посмотреть?” – спросил Дмитриев. Замок на двери сарая открылся с большим трудом. Когда глаза привыкли к полутьме сарая, освещавшегося крошечным оконцем, Дмитриев увидел груду всякого старья: сломанные лопаты и прохудившиеся ведра, кресло с продавленным сиденьем и какие-то старые бутылки. Разочарование охватило Дмитриева. Но он всегда помнил историю о том, как один удачливый коллекционер икон нашел великолепную строгановского письма икону в такой же куче хлама, выдернув ее с самого низа груды сломанных стульев и остатков другой мебели.
Поэтому он внимательно всматривался в каждую вещь, сиротливо доживавшую свой век в этом заброшенном сарае. И наконец увидел нечто, что заставило его внутренне возликовать.
Отбросив несколько старых картонных упаковок и облезлый чемодан, перевязанный трухлявой веревкой, он, чихая от поднявшейся пыли, стал осторожно вынимать из образовавшегося в груде старья углубления заинтересовавший его предмет. Когда это удалось сделать, Дмитриев тут же вытащил его из сарая, чтобы на свету рассмотреть свою находку. Через минуту он уже не сомневался, что нашел старинный фонограф. Конструкция его была столь примитивна, что, может быть, принадлежала самому Эдисону. Это была большая удача!
Дальнейшие поиски в сарае оказались безрезультатными, но Дмитриев от этого совершенно не погрустнел. Старинный фонограф искупал все неудачи. Эльза Фридриховна радовалась вместе с ним. А когда он сказал ей, что после оценки фонографа закупочной комиссией музея ей будет выплачена не слишком маленькая сумма, то Эльза Фридриховна даже прослезилась.
Находку Дмитриев повез к себе домой, на Ново-Васильевскую улицу. После чистки прибор предстал перед Дмитриевым во всей своей красе. Время, правда, не пощадило его. Крепления барабана сломались, оловянное покрытие было прорвано, резонатор помят. Но опытный глаз реставратора показывал, что привести прибор в прежнее состояние не слишком трудно.
Тщательно осматривая каждую деталь, Дмитриев нашел то, о чем он не мог и мечтать. На металлической пластинке было написано: “Тирони, Милан”. Не было только года изготовления. Но и то, что было, делало находку просто уникальной. Ибо это был итальянский фонограф конца XIX века. А о таких фонографах специалисты никогда не слыхали.
Вечером Дмитриев был в гостях у своего старого друга Дмитрия Дмитриевича Мосальского. Крупный специалист по литературе XIX века, Мосальский был известен среди литературоведов как большой любитель решения различных головоломных загадок, связанных с установлением или объяснением фактов, не укладывающихся в сложившиеся представления о жизни и творчестве того или иного писателя или поэта. Сам себя Мосальский называл литературным следопытом. Дмитриев любил бывать у него и слушать захватывающие истории о находках писем, рукописей неизвестных произведений или о новых фактах жизни кого-либо из известных литераторов XIX века. Рассказчиком Мосальский был прекрасным. Но сегодня Дмитриев сам горел желанием рассказать о своей находке.
Когда чай был налит, Дмитриев решил, что удобный момент наступил. “Дмитрий Дмитриевич, сегодня у меня большая удача”, – начал он. “Небось, Борис Сергеевич, нашли первый российский паровоз?” – улыбаясь, перебил его Мосальский. “Не паровоз, а кое-что получше”, – сказал Дмитриев. И рассказал по порядку сегодняшние приключения.
“А как он выглядит, этот фонограф?” – спросил Мосальский. Дмитриев начал объяснять: “Барабан с ручкой, а над ним резонатор с острием на дне. Странный такой по форме. Напоминает тыкву. Знаете, которые на юге разводят не для еды, а для других нужд. И когда в резонатор попадает звук, то острие делает борозду на мягком оловянном листе, который на барабан накручен. И самое интересное, что этот резонатор совершенно оригинальной формы. У Эдисона такого не было. Значит, Тирони – итальянец, который его изготовил, сам его придумал… Дмитрий Дмитревич, что с вами?” Мосальский вскочил с места и бросился в кабинет. Было слышно, как на пол упали какие-то книги или папки, слышалось невнятное бормотание и стук выдвигаемых ящиков. Дмитриев растерянно глядел в открытую дверь кабинета и ничего не понимал.
Мосальский выбежал из кабинета с листком бумаги в руках. “Читай!” -. прошептал он Дмитриеву. На листке было написано: “Тирони. 19 мая 1836 года. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из “Евгения Онегина” кусок про Москву”. Дмитриев ничего не понял и вопросительно посмотрел на Мосальского. “Это же фантастическая вещь, – вскричал тот. – Все пушкинисты обезумеют. Этот текст, который ты сейчас прочитал, написан рукой Пушкина. На листочке, вложенном в книгу Сергея Глинки. Записку обнаружил один коллекционер-библиофил. Купил редкую книгу на Сухаревке, еще до начала нашего века. Он графикой интересовался, а там в книге фронтиспис был гравера Аркадьева. Ну, это не имеет значения. И обнаружил листок с текстом, который ты прочитал. Он сразу понял, что это может быть рука Пушкина. От него записка попала в музей. И стала загадкой. Никто ничего понять не мог. Вроде и дата и место известны. Был Пушкин у Нащокина 19 мая. Это все знают. А вот то, что он из “Евгения Онегина” читал, не знают. Но вполне возможный факт. А вот кто такой Тирони, никто не знает. Ни в одном документе той эпохи такого человека нет. А “тыква и барабан” вообще расшифровать невозможно. А тут ты приходишь, говоришь, и меня вдруг озаряет: “Вот оно!” – “Что?” – все еще не понимая, к чему клонит Мосальский, спросил Дмитриев. “Как что! Да все же концы сходятся! Тут Тирони, и у тебя Тирони. Тут тыква, и ты сравнил резонатор с тыквой. А Пушкин и слова-то такого “резонатор” не знал. И барабан совпадает. Да ведь тут говорится о том, что Пушкин перед фонографом стихи читал! Понял теперь?”
Дмитриев почувствовал, как холодеют палыш на ногах и вверх по ним бегут какие-то мурашки. “Но ведь Эдисон изобрел фонограф только в 1877 году, – тихо сказал он. – Правда, идея носилась в воздухе. Еще в 1859 году Скотт фонограф придумал, но не сообразил, как его использовать. Применял для записи звуковых колебаний, и все. Но ведь тут 1836 год! В это невозможно поверить”.
Мосальский уже одевался. “Идем, скорее одевайся!” – “Куда идем?” – спросил Дмитриев. “К тебе идем. Будем слушать, что записано на твоем фонографе. И если из “Евгения Онегина”, то мир вздрогнет. Ведь это голос Пушкина!” – “Но уже поздно, – сказал Дмитриев. – Кроме того, фонограф еще ремонтировать надо. Давай послезавтра встретимся. А за завтрашний день я постараюсь его починить”. Уговорить Мосальского стоило большого труда. И лишь после клятвенных заверений, что Дмитриев не будет слушать запись до него, что Мосальский будет среди первых слушателей Пушкина, Дмитриев смог оставить своего друга и пойти домой.
Через два дня рано утром Мосальский уже стучал в дверь квартиры Дмитриева. Хозяин провел его в свою комнату, и Мосальский увидел на столе фонограф. “Ты еще не слушал его?” – ревниво спросил Мосальский. “Нет еще, – улыбнулся Дмитриев. – Тебя дожидаюсь. Все готово. Можно начинать”. Идя к столу, Дмитриев поднял руки вверх, как хирург перед операцией. Потом стал осторожно и равномерно поворачивать барабан. Было совсем тихо. Только скрип барабана раздался в комнате. В этом хаосе звуков Мосальскому послышалось, что кто-то произнес: “Ах, братцы!…” Он схватил Дмитриева за руку: “Остановись! Ты слышал?” – “Ничего не слышал”, – сказал Дмитриев. И он снова начал поворачивать барабан. Но Мосальскому теперь все время слышались отдельные слова. Но он убеждал себя, что это просто слуховая галлюцинация. Услышав: “Ах, братцы!”, он уже произносил невольно про себя пушкинские строки и был не в силах прекратить это.
Но вдруг сквозь шорох и треск стал прорываться голос!
И теперь они оба явственно слышали: “В моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И с последними словами читавший стихи издал глубокий вздох. Запись кончилась. Дмитриев стоял неподвижно, все еще не веря тому, что это явь, а не разыгравшееся воображение. Мосальский плакал и не скрывал этого. Это были слезы счастья, великого счастья исследователя, сделавшего крупнейшее открытие.
Потом они прослушали валик еще раз. Сомнений не было.
Дмитриев взял лист бумаги и написал на нем: “Сегодня, 21 июня 1941 года, мы впервые услышали голос Пушкина” – н расписался под этим текстом. Мосальский поставил и свою подпись. Потом они долго обсуждали последствия своей находки, думали, к кому они пойдут в первую очередь в начале наступающей недели. И уже к вечеру, уходя домой, Мосальский упросил Дмитриева прокрутить запись еще раз. И хотя Дмитриев опасался, что запись портится от каждого прослушивания, он не. мог не понять состояния друга. И они еще раз услышали голос, долетевший к ним через столетие, и невольно повторили вместе с чтецом его глубокий вздох, полный радости и гордости за содеянное.
* * *
Утро следующего дня сломало все планы. Началась война.
Дмитриев ушел добровольцем в ополчение и погиб под Вязьмой. Мосальский был эвакуирован в Самарканд, где вскоре заболел и умер. Пережила войну сотрудница Мосальского Алла Павловна Шутова. Ей Мосальский в эвакуации много рассказывал о находке, просил разыскать Дмитриева и позаботиться о сохранении уникальной записи. После войны Шутова вернулась в Москву, узнала, что Дмитриева давно нет в живых, а дом его разрушен прямым попаданием фашистской бомбы, предназначавшейся для фабрики “Дукат”, находившейся неподалеку. Она сходила на Ново-Васильевскую и увидела пустырь, заросший сорняком и крапивой. Дома, стоявшие здесь, были деревянными, и от них просто ничего не осталось. Однако Алла Павловна встретила нескольких бывших жильцов дома, в котором жил Дмитриев, и они уверяли ее, будто бы слышали о находке Дмитриева, что якобы запись с голосом поэта он сдал в какой-то музей, однако быда эвакуация экспонатов, и фонограф мог попасть именно в ту машину, которую разбомбили…
Впрочем, если заняться этой историей, то может оказаться, что у нее есть продолжение. Теперь Алла Павловна ходит на улицу Готвальда, где стоял когда-то дом Дмитриева, гуляет с внуком и рассказывает ему эту историю.