Текст книги "Прощание"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
«О! Да ведь это Тата! Как поживаешь?» – «Не поверишь, но собираюсь на Север». – «Как – и ты тоже?» К неудовольствию пожилых покупательниц, они громко и весело рассмеялись. Выяснилось, что Ляля едет к мужу. «Сколько же можно сидеть в соломенных вдовах! Беру наследника под мышку – и отправляемся». – «А ребенку это не вредно?» – «Что – вредно? Если уж он умудрился родиться, то пусть хоть пользуется полным комплектом родителей». – «Но в этих военных частях никаких бытовых удобств». – «Как и на дачах, где мы каждое лето торчим с младенцами».
Встреча с Лялей оставила неприятный осадок. «В чем дело? – спрашивала себя Тата. – Нелепо даже и думать о том, чтобы взять Мартышку. Ведь она едет работать, а не сидеть при муже-офицере. И как только Ляля решилась!» Жизнь без работы или учебы казалась Тате немыслимой. «Каприз и глупость, – сказала Елена Петровна, услышав о Лялиных планах. – Месяца через два вернется как миленькая. Но вот место в Русском музее к ней, боюсь, не вернется. Разве что всесильный муж Ольги Павловны воздействует через свои каналы».
«Мне нужно будет уехать в командировку, – сказала Тата малышке, укладывая ее спать. – Ты ведь не будешь скучать? Ты останешься с бабой, с няней и с папой». Малышка, ей было два с половиной года, сложив руки на одеяле, лежала, рассматривая потолок. Как странно, что детские ручки могут быть так похожи на мужские, подумала Тата. Ну чисто Колины! «Так ты не будешь без меня скучать? – настойчиво повторила она – Я уеду не очень надолго, а потом привезу тебе в подарок что-нибудь интересное». – «Что?» – «Увидишь, когда вернусь».
Анисимов был то в отгулах, то в местных командировках. Наконец Тате удалось его поймать. Крупный. Похожий не то на сибиряка, не то на медведя. «А как же! – закричал он. – Я уже знаю, что везу на объект прекрасного молодого специалиста!» – «С таким голосом вам бы фамилию Громов, – сказала Тата и тут же извинилась: – Простите, я что-то не то говорю. У меня к вам много разных вопросов». – «Само собой!» И не дав ей опомниться, он принялся загибать пальцы. Общежитие выстроено на славу. Топят так, что и в самый мороз спим с открытыми окнами. График работы обычный. Библиотека на пять с плюсом. Кино дважды в неделю. Лед на речке как зеркало. Лыжи. Да, лыжи на месте. Крепления подгонят, будь здоров. Словом, забот никаких. Да, самое главное! Кормят в столовой так, что пальчики оближешь. Я рестораны смолоду люблю. Но таких разносолов не пробовал. Повар готовит лучше, чем в «Астории». Татарин. Из заключенных.
А уже через несколько дней поезд несся через снега, унося Тату из Ленинграда. Попутчики были как на подбор, такие же крупные, крепкие, с мощными глотками, как Анисимов. Новый комплект мушкетеров, смеялась про себя Тата. Очень хотелось сказать это вслух, но что-то, похожее на осторожность, удерживало. Медведь – зверь опасный. Медведей надо не дразнить, а приручать. Когда все забрались под одеяла и потушили свет, в купе стало очень уютно. Синий ночник придавал всему сказочный вид. Казалось, вот-вот появятся гномы, или Оле-Лукойе, или какая-нибудь фея-крестная. От этих глупых мыслей стало как-то особенно хорошо, захотелось вскочить, разбежаться, подпрыгнуть. Но этого было нельзя, приходилось лежать и смотреть на вдруг набегающие невесть откуда стремительные полоски света и думать: «Прекрасно, отлично, чудесно, ну, словом, все выше, и выше, и выше… а завтра еще один замечательный день».
Коллекция холодного оружия
Мать умерла, когда мне было шестнадцать. На кладбище я стояла одна. Впереди меня была бабушка, которую с двух сторон поддерживали Борис Алексеевич и мамин крестный «седовласый Поссе». Бабушка провисала у них на руках, клонилась поочередно то вправо, то влево. Мне было страшно, что хилый Поссе ее не удержит. Ему ведь чуть ли не восемьдесят. Хотя нет, год назад Феня, посмеиваясь, сказала: «Я-то постарше вас буду, Дмитрий Иваныч. Мне уже семь десяточков набежало».
Феня стояла сбоку, и оттуда все время слышались ее тихие причитания. Где-то неподалеку сгрудились Захоржевские, Тата Львова, Елизавета Степановна Крафт. Рядом с ними, но как-то отдельно торчала длинная спина Саши. Большую часть провожающих составляли мамины сослуживцы. И в их толпе я увидела крупного человека с неприлично широкими плечами и густыми, как будто маслом смазанными волосами. Последний раз я видела его двенадцать лет назад. Сильнее, чем в детстве, царапнуло наше сходство. Я отвернулась и снова уставилась в спину бабушки и мерлушковый воротник Поссе. Люди в тулупах, с лопатами двигались медленно. И когда же это все кончится, думала я, разглядывая покрытые снегом верхушки сосен, и вдруг поняла: никогда. Начавшись во вторник утром, мамина смерть будет с нами всегда. От этой мысли меня затрясло, и я с опозданием полностью разделила ужас Манюси, шептавшей, вцепившись в мое плечо: «Но как же мы теперь, Катенька? Как же нам быть?» – «Пойди к себе и прими валерьянку», – сказала ей тогда бабушка, и Манюсь, сгорбившись, вышла и больше не появлялась. Хлопали двери, Саша дежурил у телефона, Борис Алексеевич уезжал, возвращался, уезжал снова – быстрый, в летящем пальто, молодой. Он был всего на четыре года моложе бабушки, казался ее ровесником, а тут вдруг неожиданно будто сбросил с плеч тяжесть. Интересно, увидит ли это он сам, если дать ему зеркало? Слово «зеркало» снова заставило вспомнить Манюсю, которая тогда, во вторник, вдруг вскрикнув, кинулась завешивать все зеркала, но сконфуженно уползла от окрика бабушки: «Немедленно снять эти тряпки!» На кладбище Манюси не было. Она боялась ехать, очень стыдилась этого, долго боролась с собой, потом подошла ко мне и, брызгая слюной, спросила: «Катя, скажи, ты простишь меня? Ты простишь меня, девочка?» Голос ее сорвался, и она горько заплакала. Слезы катились из выпуклых глаз на желтые в красных прожилках щеки. Кого-то она мне напоминала. Уродца из сказки? Какую-то из моих детских игрушек? Поняв, что вспомнить не удастся, я наконец ответила: «Ну что ты, Манюсь. Все в порядке». О чем мы говорим, стало понятно, только когда раздраженная бабушка жестко сказала: «Все. Хватит, Манюся. Мы, безусловно, без тебя обойдемся. Можешь быть совершенно спокойна». Явно обрадованная, Манюся с облегчением затрясла головой и, провожая нас у дверей, улыбалась, а потом осознала, что улыбается, и в ужасе прикрыла рот ладошкой.
Теперь она, вероятно, сидела на кухне и, пугливо оглядываясь, пила крепкий чай с чем-то вкусненьким.
Суматоха, царившая дома со вторника по четверг, больше всего напоминала праздничную. Нескончаемые звонки в дверь, рукопожатия, какие-то новости, чай, кофе, водка на смородиновых почках – все это создавало приподнятое настроение, и мрачный, скорбно-торжественный тон сохранялся только около бабушкиного кресла. Здесь говорили шепотом, особым голосом, подавленно. Сюда, сказав: «Нет, это все-таки невозможно, Екатерина Андревна, вам просто необходимо что-нибудь проглотить», иногда приносили поднос с едой, и я, наблюдавшая из угла, готова была поклясться, что бабушка куда охотнее ела бы вместе со всеми за столом, но что-то, против чего даже она была бессильна, препятствовало. «Катя! Где Катя?» – неожиданно вскрикивала она, и когда я подходила, «тщательно контролируя голос», спрашивала: «Чем ты занимаешься? Уроки сделала? Как физика?» Все это говорилось на публику, что было, в общем, и неизбежно, так как публика была всюду, и все это раздражало бабушку, наверное, не меньше, чем меня. Роль, в которой она оказалась, ей навязали. Навязал непонятно кто. И эта непонятность была для нее мучительной. Подчинение чужой воле было для бабушки непривычно, может быть, даже случилось впервые в жизни, и смертельная усталость, в которой она пребывала на кладбище, вызвана была, прежде всего, не горем, а полным изнеможением от этой три дня продлившейся подневольности.
Через неделю, самое большее через месяц стало понятно, что жизнь, в общем, не изменилась. Сделалась чуть приглушеннее, чем была раньше – до болезни мамы, – и чуть спокойнее, чем в последнее время. Но в целом осталась такой же. Меня это слегка удивило и очень обрадовало. То, что мы не позволили маминой смерти по-хозяйски расположиться в доме, вселяло что-то, похожее на надежду. Мы, как и прежде, обедали в семь часов, как и прежде, по понедельникам, средам и пятницам приходил Борис Алексеевич, и, сидя за столом, я с удовольствием переводила взгляд с него на бабушку, потом на Манюсю и, наконец, на Феню. Рядом с Феней стоял пустой «Асин стул». В первые дни после похорон я боялась, что теперь мы прибавим к нему еще один – мамин, но, к счастью, этого не случилось. Все оставалось на своих местах, и можно было жить как прежде. Это, отлично помню, принесло облегчение. Никаких перемен я не хотела и поэтому к появлению отца отнеслась так же, как бабушка, а может быть, и еще раздраженнее.
Он пришел вечером – для меня неожиданно и внезапно. Раздался звонок, я хотела пойти открыть дверь, но бабушка сухо остановила: «Пойди побудь у себя». Интонация не понравилась, и я охотно спряталась в своей комнате, но когда они перешли на повышенные тона, кое-какие клочки разговора все же услышала. «Я не пришел обсуждать с вами прошлое, Екатерина Андреевна, – раздался в какой-то момент мужской крепкий голос, и мне показалось, что это похоже на реплику из Достоевского. – Я пришел выяснить, не нужен ли я своей дочери. Теперь, когда обстоятельства так изменились». – «Ну, не настолько, чтобы вам вдруг открыли двери…» Нет, поразительно! Прямо цитата. Но вот откуда: из «Неточки», из «Подростка»? Голоса зазвучали еще возбужденнее, еще резче. «Да это просто бред!» – выкрикнул, стукнув чем-то, пришедший. Правильно, чистый бред, подумала я, крепко заткнула уши и умудрилась-таки дочитать до конца задачку по химии. Никогда не пойму, что значит бензольное кольцо, но решать это вроде бы надо вот так… Однако они не позволили мне расправиться с этой задачей. «Катя! – тряхнув меня за плечо, энергично сказала бабушка. – Не притворяйся, что ты оглохла! Идем. Твой отец хочет поговорить с тобой». Я вышла в столовую. Багровый человек, сидевший на стуле прямо посреди комнаты и сразу вскочивший, когда я вошла, был мне неприятен. Здоров и напоминает извозчика, вероятно, сказал бы Борис Алексеевич. Стало смешно, что «извозчик» только что говорил версиловским голосом. Но, в общем, мне было не до веселья. Я не хотела разговаривать с этим свалившимся на голову «отцом» и неожиданно для себя твердо и ясно это отчеканила. Бабушка торжествующе слушала. Посетитель молчал, багровость отхлынула, в серых медвежьих глазках дрожала растерянность. «Катя, – заговорил он, и это был еще один (третий?) голос, – если когда-нибудь тебе все же захочется повидаться, если у тебя будут трудности…» Он вытащил из кармана бумажник, оттуда – визитную карточку.
К сожалению, у меня не было настоящих подруг, и я даже не понимала, кому смогу рассказать эту сцену.
Уверенная, что «инцидент с отцом» исчерпан, я без особых усилий включила его в ряд курьезов, которые прячут в глухой угол памяти, и была просто обескуражена, когда через несколько дней Феня, поманив пальцем, зазвала меня на кухню и, усадив, таинственно прошептала: «Ну так вот, Катерина, ко мне приходил твой отец. Бабушка его выгнала, но он не гордый, и послушай, что я скажу…» – «Феня!..» – от затопившего меня негодования я просто лишилась слов. Этого еще не хватает! Да как она… Но Феня все продумала и отступать не собиралась. «Не бесись! – прикрикнула она строго. – Я его вон с каких пор знаю. Мать твоя только в ниверситет поступила, как он к нам ходить начал. Пять лет ходил кажный день, а потом еще жил здесь почитай столько же. И я как тогда говорила, так и сейчас повторю, что зря бабка так круто все развела. Жили и жили бы. Он парень видный. Да, из простых. Но ведь и тогда видно было, что простым не останется. Теперь стал начальником, ездит на черной „Волге“. Дашутка, тетка его, ну та, конечно, деревенская. Так ведь она один раз в году только наведывалась, неделю гостила. Ну а Екатерине Андреевне нашей и это много казалось. Только Дашутка за дверь, проветривать все приказывала, ну и на Митю кривилась. Конечно, Митя не Борис Алексеевич, да только Коте она жизнь сломала: страшно сказать, до сороковки девка не дотянула!» – «Феня, не смей!» – «А что? Ты сама меня завела. И нечего плакать! Разве мне твою маму не жалко? Я ж ее нянчила. Славненькая была, тихая. А как спросят, кого ты, Котенька, больше всех любишь, она сразу ко мне прижмется и: „Феню“. Ася, та была меньше ласкова. Зажмется в угол – и сидит. От нее иногда словца не дождешься… Да кончай плакать ты, Катерина. Ну что поделаешь, Бог дал, Бог взял. Ты, слава Христу, не сиротой на свете осталась. Есть кому за тобой присмотреть, выучить, в люди вывести. Вот даже, к слову сказать, отец…» – «Феня! – наконец-то я собралась с силами. – Ты несешь чушь, и я запрещаю тебе называть этого… моим отцом, слышишь?» – «Слышу, – Феня язвительно скривилась, – как же не слышать, если орешь. А с лица – прямо бабка. Вот уж порода одна, прости Господи. И то сказать, горбатого могила исправит».
В институт я поступила легко. Само собой разумеется, для страховки Борис Алексеевич сделал два-три звонка, но пятерки я заработала честно. Литература с историей – это не математика с химией, в которых, несмотря на титанические усилия бабушки и приглашенного репетитора, я так и осталась на уровне зайца, выученного играть на барабане. Официально это признали буквально в канун выпускных экзаменов; до этого тихо надеялись, что если уж не хватающий звезд с неба Саша успешно учится в Техноложке, я безусловно подтянусь и тоже пойду по пути пращуров. Увы! Однако сказав «увы», необходимо было срочно обрести альтернативу. Ошеломленная своей несостоятельностью, я тупо молчала, и тут-то Борис Алексеевич взял бразды в свои руки, и в результате…
«Катюша поступила в Театральный институт?! Это просто непостижимо!» – на все лады повторяли вернувшиеся из отпусков знакомые, а бабушка снисходительно разъясняла: «Все отнюдь не так страшно. Она будет театроведом. Напишет в свое время диссертацию. Скажем, о постановках Лопе де Веги у Акимова». В целом она была довольна. Если уж оказалось, что я не способна к серьезному делу, то должна заниматься чем-то экстравагантным, а не идти на филфак, где толпятся хихикающие девицы, за редкими исключениями обреченные стать унылыми школьными учительницами. Театроведческий – это пикантно и приближает к прекрасному. Приятное событие решено было отметить, устроив вечер с шампанским, Поссе, Захоржевскими, Елизаветой Степановной, ну и, само собой разумеется, Борисом Алексеевичем и Сашей. «Да, а из сверстников ты никого не хочешь позвать?» – в последний момент спросила вдруг бабушка. Вопрос неприятно кольнул, но я выдержала достойную мину и спокойно ответила: «Нет, пусть будут только свои». Бабушка одобрительно кивнула, Катя-студентка нравилась ей все больше. Мы с ней образовали что-то вроде тайного союза, по отношению к которому даже Борис Алексеевич был лицом внешним. Он, разумеется, это заметил, но был не против; напевал с удовольствием «Сердце красавицы…», много шутил, развлекал всех смешными историями, а уж на празднестве в честь моего поступления был просто великолепен. И вечер прошел на редкость приятно. Старые дамы Захоржевские подарили мне лаковую шкатулку, которой я любовалась в их доме с трехлетнего возраста. Ахи, охи, воспоминания. На некоторое время тема меня, трехлетней крошки, стала предметом общего разговора, но не успела разрастись до идиотизма, так как Елизавета Степановна Крафт оживленно заговорила о только что напечатанном романе Стейнбека – новинки американской литературы были предметом ее повышенного внимания, что неизменно давало пищу для шуток и розыгрышей. В общем, все получилось чудесно, но когда гости уже разошлись, а я рассматривала полученные подарки (лучшим был толстый том «Искусство итальянского Возрождения», который тоже принесли Захоржевские, – Павел Артемьевич специально искал и выискал у букинистов), дверь осторожно отворилась и впустила Манюсю. «Можно к тебе?» – прошептала она, тараща глаза и оглядываясь. Перспектива беседы с Манюсей не вдохновляла, но прогнать ее не хватало духу. Минувший день принес мне столько маленьких радостей, что не грех было и самой проявить великодушие. «Пошалуйста», – пригласила я, довольно точно имитируя Манюсину дикцию. В ответ она подпрыгнула, на цыпочках добежала до кресла и уютно устроилась в нем, подложив за спину подушку. «Давно мы с тобой так не разговаривали», – хихикнула она радостно, и я увидела, что в полутьме Манюсь вполне может сойти за девочку, этакую резвунью в роли феи, переодевшейся в костюм «простой старушки». «Что ты мне хочешь сказать?» – спросила я ее жестко, зная по опыту, что игривое настроение Манюси во избежание неприятных последствий следует пресекать как можно решительнее. Услышав мой тон, она посерьезнела, перестала плести косичку из бахромы, выпрямилась и, вдруг набрав в грудь воздуху, выпалила: «Катюня! Я сегодня смотрела и думала. Душечка, так нельзя…» – «Что нельзя?» – Моя жалость уже улетучилась без остатка. Единственное, чего хотелось, – как можно скорее и тише выдворить эту жалкую старую дуру из комнаты. «К двери, к двери», – молча внушала я ей, но она продолжала по-прежнему сидеть в кресле и только все больше и больше сжималась. «Манюсь, уже поздно, – начала я миролюбиво. – Давай отложим на завтра». Но она энергично затрясла головой: «Нет, я должна сказать это сегодня. Я только что увидела и поняла. Катюша, тебе нельзя быть все время со стариками. Это ужасно. Если ты будешь все время с ними, ты никогда… никогда не…» Она заплакала, но ее идиотские, крупные и обильные слезы только усилили мою ярость. Как смеет эта слабоумная говорить о вещах, которых и в мыслях нельзя касаться! «Немедленно иди к себе и прими валерьянку!» Голос у меня раскалился от ненависти. Гадина! Так испортить мой вечер!
Ребят из класса я не звала к себе по нескольким причинам, но в первую очередь из-за Манюси и ее рваных локтей. Эти рваные локти были настолько непобедимы, что даже бабушка еще до моего рождения исчерпала все способы борьбы с ними и вынуждена была отступиться. Иногда, впрочем, тема дырок снова всплывала на поверхность. «Манюся, вечно ты с обновкой…» – начинал вдруг напевать, раскладывая пасьянс, Борис Алексеевич. «Но это лионский шелк, – смущенно отвечала Манюся. – Разве теперь такой достанешь?» В другие дни локти вдруг начинали раздражать бабушку, и тогда мир водворял Борис Алексеевич. «Но это же стиль Манюси, – говорил он. – Надо привыкнуть к нему, chérie. И потом: разве дырки в кружевах нас смущают?» Все начинали смеяться, и всё заканчивалось благополучно. Но позвать к нам пусть даже Риту Носову, с которой мы пять лет сидели за одной партой, я не решалась. Драные локти Рита, может, и вынесла бы: мало ли кто ходит в рваном, но вот «туман», иногда окутывавший Манюсю, мог бы вызвать катастрофические (для меня) последствия. А ведь была еще и проблема Асиного места за столом.
К моменту смерти мамы «место» пустовало уже четверть века, но даже при максимальном наплыве гостей садиться на этот стул было нельзя. Если кто-нибудь подходил к нему, бабушка сразу же замечала и очень вежливо, быстро и вскользь проговаривала: нет-нет, пожалуйста, либо правее, либо левее. Не удивительно, что когда мама умерла, я со страхом ждала появления второго неприкасаемого стула. Асин меня не смущал – он был от века.
При этих особенностях нашей прекрасной жизни друзей в Театральном у меня, разумеется, не появилось. Группа была сплошь девичьей и очень активной: не только сами слились в компанию, но и тут же перезнакомились с кучей народа с других факультетов. Сказать, что они меня оттолкнули – неверно. Скорее, я делала это сама: не от заносчивости, а так: в порядке превентивной обороны, а потом, увидев, как быстро все обо мне забыли, еще и обиженно. Что еще стоит рассказать? Что скуки я, в общем, не чувствовала. Занималась в щадящем режиме, но в театр ходила с большим удовольствием. Было приятно осознавать, что я не как все, а работаю. Одну из моих рецензий неожиданно напечатали в толстом журнале. Дальше процесс застопорился, но, как ни странно, огорчений это не вызывало.
Раз или два в семестр звонила Рита Носова. Она поступила в ЛИАП, стала членом клуба «Гренада», ходила в агитпоходы и экспедиции. Сведения, поставляемые Ритой, звучали как сигналы с Марса. Я тут же пересказывала их чуть поджимающей губы бабушке и ахающей Манюсе. Когда приходил Борис Алексеевич, с каждой неделей делавшийся все оживленнее и бодрее, «новости молодежной жизни» обсуждалось заново, с удивлением и любопытством. «Все это как-то напоминает двадцатые годы», – сказала однажды задумчиво бабушка. «Ну, не совсем, Катишь, – возразил, прихлебывая из стакана, Борис Алексеевич, – энтузиазм и безалаберность, конечно, те же, но, слава богу, иконы они теперь не жгут, а фотографируют или скупают за трешки. Это прогресс. Нет, дорогая, я смотрю в будущее с оптимизмом. С полной ответственностью заявляю, что молодое поколение небесталанно. Вот, кстати, был я на вечере одного бунтаря с почтенной поповской фамилией и получил удовольствие… Своеобразное, но удовольствие. Конечно, он подражает никогда не пленявшему меня Маяковскому, но в его виршах – неоспоримость прилива. И сила. Сила, правда, младенческая, но младенцы растут! Впрочем, чтобы не быть голословным, я вам все это продемонстрирую». Борис Алексеевич быстро встал в позу, вытянул губы и, рубанув воздух, выкрикнул: «Оптимисты! Вас я зову – р-рах – волноваться, недосыпать! – пф – Раздувать молодую зарю! – р-рах – Поворачивать реки вспять!» Остановившись, он как бы в задумчивости почесал кончик носа: «Дальше помню не все, но надо еще от дождей не прятать лица и (!) хохотать в глаза дураку». Раскланявшись, он сел. Оторопевшая Манюся со страху уронила ложечку, а потом округлила глаза и рассыпалась мелким смехом, следом за ней рассмеялась бабушка, а потом к ним присоединилась и я, хотя нахлест эмоций был неожиданным и остро противоречивым. «Дядя Боря, а почему вы меня не взяли на этот вечер?» Отерший уже пот со лба и мирно вернувшийся к чаю Борис Алексеевич замычал что-то невразумительное: «Киска, не получилось. И сам-то не понимаю, зачем пошел… Пожалуй, неудобно было отказаться». Повисла пауза. Манюся, чуя неладное, низко согнулась над столом, но замешательство Бориса Алексеевича было недолгим. «Поздно уже, мне пора, но, может, сначала помузицировать на дорожку?» Сев к роялю, он заиграл «Ноктюрн» Грига. Бабушка слушала со смягченным лицом, Манюся тихо плакала.
И все же от одиночества я не страдала. Всегда находила себе занятие – к этому приучили с детства. Книга – твой лучший друг, интересному человеку никогда не бывает скучно. Банальности, но именно так я это и ощущала. Одиноко и скучно бывало в гостях. Хуже всего у Тани Доценко, дочки Таты. Поскольку мы с Таней были ровесницами, нам, естественно, полагалось дружить. Когда-то, давным-давно, это не было в тягость. Но потом давно разведенная Тата опять вышла замуж, и все изменилось: Таня стала смотреть на меня словно с легким недоумением, но раза три в год видеться все-таки полагалось.
В именинные дни приходила всегда одна Тата. Ее новый муж, хоть и был кандидатом наук, работал в учреждении, название которого, по словам Бориса Алексеевича, правильнее не упоминать всуе. «Он очень увлечен своей работой», – говорила иногда Тата, но эту тему никто не поддерживал, разговор сразу переводили на что-то другое. После маминой смерти Тата принялась энергично названивать и зазывать меня в гости. «Екатерина Андреевна, и вы, и Катя для меня родные», – без конца повторяла она, и меня немного подташнивало. Но бабушка относилась к Татиной экзальтации мягче и снисходительнее. Конечно, и она не упускала повод поиронизировать, но потом говорила задумчиво: «Съезди все-таки к ним. Когда ты была там в последний раз? Месяца полтора назад? Два?» И после очередного Татиного звонка я отправлялась. Заранее знала, как там все будет, но шла. И не только из послушания. При всей своей унизительности эти походы к Тане давали право не кривя душой сказать при случае «а когда я была в гостях…» или «вчера в одной компании…» – сказать если не Рите Носовой и не кому-то в группе, то хотя бы, так скажем, воображаемой собеседнице. Ради этого следовало претерпеть многое. И смесь изнурительного напряжения – вставала, садилась, смеялась я постоянно не так, а как надо, понять не могла, и скуку – все, что могло быть интересно мне, с полным недоумением встречалось Таней и ее подругами. Все мои реплики зависали. Можно было подумать, что я говорю по-китайски, а здесь принят какой-то другой, даже и по названию мне не известный язык.
Но еще тяжелее было потом. Когда я возвращалась, бабушка читала – в кресле или уже в постели. «Тата передает привет, все нормально, ничего интересного». Каждый раз я пыталась отделаться этой фразой, и каждый раз это не удавалось. «И о чем же вы говорили, что делали?» – тон был исполнен непонятно к кому относящейся иронии, и, словно оправдываясь, я подробно все пересказывала, влезая в лишние, ненужные подробности, выворачиваясь наизнанку, понимая, что этого можно было и избежать. Бабушка морщилась, пожимала плечами, вертела в пальцах закладку, и постепенно все раздражение, накопившееся за долгий, дурацкий, томительный вечер, изменив вектор, обращалось на нее. Еще договаривая, как навяз в ушах Карел Готт, которого, снова и снова, беспрерывно гоняли у Тани, я с беспощадной ясностью понимала, что еще больше, чем Таня и все с ней связанное, меня раздражает презрительное любопытство бабушки (презираешь, так не расспрашивай), ее железная уверенность, что все, не принятое у нас, вульгарно и низкопробно. «А вообще-то у них хорошо, – заявляла я, изо всех сил пытаясь уничтожить это ее самодовольство, эту всегда вызывавшую у меня неприязнь усмешку маркизы. – Они хоть не зануды (бабушка улыбалась), а у нас скука махровая, и я просто не понимаю, почему не иметь телевизор или кассетник – доблесть. Смотреть телевизор нисколько не хуже, чем целый вечер раскладывать „царский выход“ или острить „Манюся, вечно ты с обновкой!“».
Улыбка на лице бабушки оставалась по-прежнему снисходительно-безмятежной, но в глазах появлялось легкое любопытство: до чего я еще могу договориться. «В конце концов, Тата с Таней ничуть не глупее, чем мы, – я уже полностью теряла контроль над голосом, – а у нас, кроме спеси, одна пыль и плесень». Черт! Откуда только взялась эта глупая рифма! Неспособность говорить связно душила, я уже и сама не понимала, что доказываю и чего добиваюсь. «Не понимаю, почему ты горячишься, – удивленно приподнимала брови бабушка. – Тебе нравится Танин дом, ты там бываешь, все прекрасно».
«Событие» произошло на третьем курсе. Как-то раз в перерыве все лениво сидели в аудитории, и разговор, покрутившись вокруг духов «Cendrillon» и нового спектакля Шифферса, вдруг перекинулся на курсовые и сложности с получением книг, которые вроде и в каталоге числятся, и в руки не даются. «Например, мемуары Мгеброва, – внимательно разглядывая ногти, сказала красавица Ира Любарская (американская длинноногость и чисто французский шарм), – две недели пытаюсь добиться, но то ли прячут, то ли потеряли. А меня, как известно, препятствия разжигают». Ира хищно блеснула черными глазищами, и все рассмеялись, а когда смех затих, я вдруг внятно, так что всем было слышно, сказала: «А у нас Мгебров есть. Принести?» Эти полторы фразы были моей первой внятной репликой за два с половиной года обучения в институте, и не успела я еще обругать себя (зачем вылезла?), как Ира живо ко мне обернулась: «Правда? Тогда я зайду к тебе. Прямо после занятий, идет?» – «Как хочешь», – ответила я, пожимая плечами и с ужасом чувствуя приближение катастрофы. И действительно все получилось по худшему из вариантов.
Бабушка была дома и весьма светски настроена. Когда я сказала, что Ира к нам на минуту и только за книгой, она решительно перебила: «Почему это? Стол накрыт. Вы обе с занятий, а значит, голодные. Ира, я думаю, вы не откажетесь?» Я попыталась подать Ире знак, но она – блеск-треск-шарм – просто впилась глазами в бабушку, сказала «да, спасибо, с удовольствием» и, как-то неуловимо изменив пластику, превратилась в Элизу Дулиттл, впервые вошедшую в дом миссис Хиггинс. «У вас так красиво, – с восторгом прошептала звезда нашей группы. – Можно потрогать? Я обожаю антиквариат». – «Но здесь нет ничего особенного, – удивленно обведя комнату глазами, сказала бабушка. – Кроме разве коллекции холодного оружия. Мой отец вывез ее с Востока. Если хотите, можем потом взглянуть». – «О-о, с удовольствием!» – пропела Ира, и я с ужасом поняла, что, конечно, она издевается. Надо было немедленно выдать ей Мгеброва и распрощаться. Но в комнату уже вплыла Манюся в самой лионской из своих блузок, следом за ней, неся суп, вошла Феня, и мы уселись.
На другой день я твердо решила, что на занятия не пойду. Слишком отчетливо понимала, как Ира изобразит в лицах весь наш паноптикум, неприкасаемый Асин стул, локти Манюси и бабушкины комментарии по поводу «дамасской стали», купленной ее дедом в Александрии. Нет уж, пусть они вдоволь насмеются без меня и перейдут к чему-нибудь другому. Не пойду. Ни сегодня, ни завтра! Но ноги сами несли меня в сторону института Страх, что потом будет еще страшнее, спасал от бегства. Первой была поточная лекция. Я, как обычно, села в углу. «Слушай! – ко мне скользнула Алла Башлыкова. – Ирка в кайфе от вашей квартиры, говорит, бабушка – прямо серебряный век, и тетя тоже. А библиотека! Слушай, можно я тоже как-нибудь приду?»
Не веря своим ушам, я ждала подковырки. Но нет, все это было всерьез. Непредсказуемая Ира с первого взгляда влюбилась в наш дом и хоть и требовала разъяснений, но готова была принять всё. Ее доброжелательность была не меньше ее любопытства, и, чувствуя это, я умудрялась разматывать наш семейный клубок, находя подходящие и удобопонятные слова Кто такой Борис Алексеевич? Старый друг нашей семьи. Саша? Его племянник и воспитанник. Манюся – младшая сестра бабушки, дочка ее отца от второго брака. Потеряв жениха, она так полностью и не оправилась. Иногда заговаривается, теряет представление о времени. Но французский помнит на удивление хорошо. Впадая в транс, до бесконечности читает наизусть Гюго и Малларме. Феня попала к нам еще девочкой. Можно сказать, член семьи. Нянчила мою маму, потом меня. Асенька – мамина сестра. Погибла в блокаду от голода, и ее место за столом никто не должен занимать. «Потрясающе!» Ира смотрела на меня с восторгом. Нет, добром это не кончится, с ужасом думала я, пытаясь сообразить, как же можно обезопаситься, но в голове было как шаром покати – ни одной путной мысли. И ясно одно: нежданно-негаданно я превратилась в объект внимания и интереса, а попасть к нам в гости стало вопросом престижа. Конфуз, срыв, скандал были возможны в любую секунду. Чтобы минимизировать опасность, я запускала девиц по одной. Так у них хоть не будет возможности перемигиваться и выступать в роли двуликого Януса, а я легче смогу направлять разговор в нужную сторону. Бабушка старая театралка, они будущие театроведы, так что пусть-ка все крутится вокруг спектаклей былых времен и служит невинным довеском к лекциям и семинарам. Но и воспоминания о спектаклях частенько уводили не туда. «Бабушке можно доверять во всем, что касается фактов (память у нее безупречная), но опираться на ее обобщения не стоит. В них она не сильна», – разъясняла я одногруппницам. Беспокоилась об одном: чтобы все же не подняли на смех, и искренне удивилась, когда Рита Тучкевич кивнула многозначительно: «Ты права. И у стен есть уши».