355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Кобец » Прощание » Текст книги (страница 15)
Прощание
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:19

Текст книги "Прощание"


Автор книги: Вера Кобец



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)

Я стояла в толпе. Не то в большом зале, не то на площади. Все мы чего-то ждали, и вдруг я не столько увидела, сколько почувствовала его присутствие. Поднимаясь на цыпочки (или подпрыгивая?), он взмывал над толпой и приветственно махал мне. К счастью, был далеко, и я сразу же отвернулась, сделала вид, что не заметила, – и сон растаял. Было уже светло, девять часов, пора вставать. «Надо же, что привидится, – хмыкнула я под душем, – кстати, надо сегодня зайти к Удальцову и сказать, что я думаю об этих новых министерских директивах».

Вторично он пришел буквально через несколько ночей. Комната. Я сидела и зашивала прореху на каком-то куске белой ткани. Зашивала старательно, но почему-то не получалось: ткань разъезжалась, и было страшно, что кто-то видит это и подсмеивается. Он подошел неслышно. Застенчивая плутоватая улыбка, такая, как в те времена, когда он еще не знал, получится у нас что-нибудь или нет, изредка думал «а вдруг?» и внутренне смеялся, оттого что никто не догадывается, какие странные, дерзкие и неприличные мысли посещают его во время научного заседания. Внутренний голос просигналил, что вступать в разговор с игривым Эс нельзя, но обижать его тоже не захотелось, и, подхватив шитье, я поспешно встала, сделала легкий приветственно-отстраняющий жест и вышла в ту дверь, через которую он только что вошел. Что было за ней? Какие-то серые сумерки. Я ни во что не всматривалась, но прежде чем проснуться, успела подумать: как правильно я поступила, это, конечно же, только сон, и все же не надо и тени контакта. Похвалив себя, я проснулась. На этот раз было еще темно. На часах половина шестого. Зыбко, сумерки.

Когда он пришел в третий раз – берег реки, плакучие ивы, сквозь ветки посверкивают его прикрытые толстыми стеклами очков глаза (этакий пятидесятилетний фавн, да и не пятьдесят ему, сообразила я, без труда справившись с простейшими арифметическими операциями), вопрос, заинтересовавший меня, был единственный: как это все получается. Я не видела человека больше десяти лет, он меня не волнует, не занимает, я никогда не вспоминаю о нем днем, а во сне – нате вам! – третий раз за две недели. Раздумывая над всем этим, я рассматривала песок, усеянный мелкими белыми речными ракушками, и почти не обращала внимания на круглое, наивно-простодушное, но отчетливо похотливое и подмаргивающее лицо, которое тянулось ко мне сквозь ветки и вместе с ветками. Все эти плакучие ивы были какой-то декорацией, легко перемещаемой им в мою сторону (на колесиках, что ли?). Впрочем, все эти трюки тоже были не интересны. Страха не было никакого, я знала, что смогу, как и в прошлый раз, улизнуть, не позволив коснуться себя ни рукой, ни словом. Ускользну. Пока я никак на него не прореагировала, он мне не опасен. Но как все-таки умудряется проникать в мои сны? Предположение, что обратился к знахарке и попросил приворотного зелья, решительно отпадало. С его-то рациональным умом! В свое время, поняв, что влюбился в меня сильнее, чем запланировал, он пошел прямо к врачу: «Доктор, сделайте так, чтобы эта женщина ушла из моих мыслей!» Такой поступок казался ему осмысленным и действительно дал результаты.

Годы спустя я узнала, что как раз после этого визита он стал надписывать свои оттиски «дорогой Эн от дружески преданного Эс». Но все это в прошлом, и прошлое выцвело, полиняло, подернулось пеплом. «Сгинь!» – говорю я дурацкой, оплетенной ветвями фигуре. Господи, да ведь это не ветки ивы, а лавровые венки. Толстый римлянин, только очки из другой эпохи. Смех и грех, надо скорее проснуться. Что-то меняется в освещении, это другая река, другой берег. Но он еще ближе. Сон, но все-таки лучше не рисковать, и, резко повернувшись, я ныряю в воду. Просыпаюсь уже в своей комнате. Темно, середина ночи. «Нет, больше я это терпеть не намерена! Какого ляда ты привязался? С чего? По какому праву? Вот только попробуй сунуться еще раз, попробуй – и увидишь!» Что, собственно, он увидит, мне и самой непонятно, но намерения самые воинственные.

Наутро все это было уже в разряде «забавные мелочи». Но появилось искушение кому-то рассказать. Не Алексею и не Маньке. Может быть, Оле Скоротич? Мы с преданным Эс иногда у нее бывали. Однажды ездили втроем в Пушшры. После ее замужества почти не виделись. Пойти к ней сейчас? Но серьезная Оля посмотрит недоуменно и будет права.

Дневная жизнь между тем продолжала набирать обороты. В центре внимания теперь стойл вопрос, успеем ли мы завести детей. У Алексея была дочь от первого брака, но он страстно хотел еще одного ребенка. «Ты боишься рожать? Но можно усыновить!» Уговорив, привел меня однажды в детский дом. Ватага мальчиков-девочек мгновенно облепила нас со всех сторон. Заглядывают в глаза, гладят по волосам, прижимаются боком. Воспитательницы кивают. «Юра у нас самый ласковый. Смотрите, глазки как васильки». Вынутые конфеты мгновенно исчезают. То ли в кармашках, то ли во рту. Но мы для них интереснее, чем конфеты. «По-моему, этот голубоглазый лучше всех», – говорит на обратном пути Алексей. «Черт тебя дернул развестись с женой, – бормочу я в ответ. – Леша! Ты бредишь. Какие дети?» С детдомовской дачи мы шли по узкой, обсаженной тополями аллее. Уж небо осенью дышало. Было прохладно и сыро. Но чего мне пугаться? Я люблю осень, я больше всего люблю осень!

Вот так обстояли дела, когда он появился в последний раз.

Теперь местом действия была кухня. Не моя. Очень просторная и насквозь залитая светом. Солнечные лучи плясали по рифленым стеклам кухонных шкафчиков, вспыхивали огнем на гладких металлических поверхностях, водили хоровод. На столе был букет, гроздья огненно-красных ягод на сухих стеблях. «Вот теперь можно выпить вина», – сказал он печальным голосом. Голос прозвучал рядом, но в кухне никого не было. На столе, возле вазы с букетом из красных ягод, стояла раскрашенная фигурка: не то фарфоровая, не то глиняная. Полностью сознавая абсурдность такого предположения, я вдруг поняла, что это – он. Фарфорово-глиняный рот шевелился. «Ты хочешь вина?» – спросил он еще печальнее. «Я хочу, чтобы ты наконец исчез», – отчеканила я. «Нет, это невозможно», – выдыхает он. «Глупости. Тебя нет в моей жизни. Нет давно! И если ты не уйдешь, я тебя уничтожу! Не веришь? Пеняй на себя».

Волна омерзения захватила меня с новой силой, и, схватив эту странную, с карандаш ростом фигурку, я что есть силы швырнула ее об стену, заранее предвкушая, как она разобьется вдребезги. Но она не разбилась. В руке у меня ничего больше не было, на столе тоже, но и осколков не появилось. Это еще что за фокусы? Меня вдруг начало мутить. Не было чувства освобождения, совсем наоборот: чувство капкана и медленно поднимающееся подозрение, что все это – не сон, беспокойство от пребывания в чужой квартире. Как я сюда попала, как выбраться? Я на цыпочках подошла к двери, открыла. «Вам сюда», – строго сказал человек в серой фетровой шляпе. Повинуясь ему, я шагнула, полетела куда-то вниз и проснулась.

Встала с тяжелой головой. И внутри все подрагивало. Заболеваю? Прошла к аптечке, взяла аспирин и, бросив в стакан с водой большую белую таблетку, долго смотрела, как поднимаются на поверхность пузырьки воздуха.

Четверть двенадцатого позвонила Манька. Часы были перед глазами, и во все время нашего разговора я смотрела на них неотрывно. «У меня невеселая новость», – сказала она, помедлив. Секунду мы обе молчали. И потом я сказала: «Умер наш общий друг. Наш трижды преданный Эс». – «Как? Ты уже знаешь?» – изумление перекрыло в ней все остальные эмоции. «Да, знаю. Извини, мне пора уходить».

Повесив трубку, я так и осталась около телефона. Что ж, все мы смертны. И многие предпочтут, чтобы это было скоропостижно. Он прожил удачную жизнь, удостоился легкой смерти. Аминь. Я словно подвела черту. «Похороны в четверг», – сообщил вечером Алик Гордин, один из призраков той, прежней жизни. – «Откуда ты взялся? Ты ведь, я слышала, в Чикаго». – «И там, и тут. Все собирался позвонить. Но пока жареный петух не клюнет… Ты знаешь, я ценил его». – «Называл пустомелей». – «Чего не скажешь от зависти. У меня к тебе просьба: положи там цветочков и от меня». – «А я не пойду на похороны». Он даже не сразу понял. Потом вздохнул: «Ну и суки вы, бабы».

Было ли страшно, что ночью он придет снова? Ведь для снов смерть – не преграда. А кроме того, теперь-то он поселился в моем подсознании. Как ни крути, но в каком-то смысле… Конечно, это простое совпадение. Сколько мужчин умирает скоропостижно. Но все же: я до сих пор помню это желание уничтожить и пробежавшую по телу судорогу ненависти. Будет ли он обвинять? Или, наоборот, смотреть собачьими глазами?

Но время шло, а он не появлялся. На смену тревожному ожиданию пришло удивление. В какой-то момент я поймала себя на дурацком желании сходить к гадалке или ясновидящей. Вспомнился Вячеслав Иванов, общавшийся с духом умершей жены. Параллель показалась обидной. Для меня. Время Башни и заклинаний, соединявших шизобред и поэзию, давно закончилось. И вообще не о чем говорить. Что было? Несколько нелепых, но как на грех отчетливо запомнившихся снов. Морок как налетел, так и сгинул. На конференцию, устроенную к шестидесятилетию Эс, я не пошла по вполне прозаическим причинам: дел много и неохота.

А потом как-то утром, поджаривая яичницу, я вдруг услышала, как он сказал: «Сегодня годовщина». Да, правильно: семнадцатое. Три дня назад я, договариваясь со студенткой, на всякий случай уточнила: «Значит, приходите в среду, семнадцатого», и никаких ассоциаций это число не вызвало. А теперь – нате вам: загробный голос. «Ну и чего же ты хочешь? – тоскливо спросила я. – Один раз уже расплатился жизнью, теперь чем расплатишься?» Молчание. И тихий звон. И вздох упрека.

Выйдя из дома, я еще совершенно не понимала, куда и зачем иду. Что-то толкало вперед, и я шла, не задумываясь, целиком подчинившись со всех сторон охватившим меня волнам: теплого воздуха? раскаянья? воспоминаний? Вспомнилось, как в такой же вот солнечный день мы забрели на Серафимовское кладбище. Был еще тот период отношений, когда после ссоры кажется, что теперь – навсегда хорошо: никаких глупостей, ни обид, ни придирок, а только это вот золотистое свечение в воздухе и благодарность Богу, потому что он и есть любовь. Медленно проходя по дорожкам, мы почему-то остановились около старой, заросшей лишайниками могилы. Надпись на камне была почти стерта, но он – рефлекс текстолога – попробовал ее прочесть, а потом вдруг сказал тонким голосом: «А неужели ты никогда не придешь туда… где я буду валяться?» Странный вопрос; неуместное слово «валяться» – малоудачная попытка сбить ненужный пафос, искреннюю горечь. На миг стало его очень жалко, но потом все вернулось на заданные позиции, и, мешая язвительность с шуткой, я небрежно сказала: «Кто знает? Может, это тебе придется топтать башмаки?»

…Найти могилу было не так-то легко, но, проявив терпение, я преуспела. Положила цветы, постояла, снова и снова перечитывая имя… даты… Все было каким-то ненастоящим. И памятник странный: только что был аккуратный и словно игрушечный и вдруг начал темнеть, пошел трещинами. Галлюцинация? Или я сплю? Стараясь стряхнуть наваждение, я покрутила головой и, глубоко вдохнув, сказала: «Видишь, все же пришла туда, где ты валяешься. Правда, похоже, это обман, и тебя здесь вовсе нет». – «Трудно сказать, – ответил голос (похоже, что он и за гробом остался мастером околичностей). – Но это неважно. Выпьешь бокал вина?» – «За упокой души?» – «Нет. Я же атеист». Голос звучал печально; печаль заполнила все вокруг. Была ли она светла? Не ответить. Все мысли выкачало, как насосом. Странное ощущение пустоты. И радости. Легкости. Свежий холодный воздух коснулся щеки, лба, подбородка, и, медленно отведя рукой прядь волос, я взяла чашу и осторожно пригубила.

Пейзаж за окнами
1

Искренность чувств, передаваемая фальшью слов, – неизбежная ежедневность и ежедневная неизбежность. (Избыток шипящих слегка насто-раж-ж-живает, но в остальном все правильно.)

И все-таки не оставить попыток отыскать верные слова, раскидать так, как надо, и с помощью акварельных эскизов показать, что же это такое было, точнее, чем это сделают даже прекрасно и грамотно обработанные документы.

Подлинность документов часто сомнительна. Не верите, спросите Тома Стоппарда. У него целая пьеса об этом, «Аркадия».

2

Долгие годы мы жили огороженные крепостными стенами.

Стены защищали от сквозняка, именуемого еще свежий ветер, разумно ограничивали площадь возможностей и наделяли временем для сладких и терпких мечтаний.

Стены способствовали образованию особого – как стало теперь понятно, оранжерейного – климата.

Многое было неладно в этой оранжерее, и лучшие бутоны засыхали, не раскрывшись. Воспоминания о надеждах, которые мы с ними связывали, давали пищу для разговоров. Долгих, витиеватых, со ссылками на философов и поэтов.

3

Культ зачахших бутонов был главным для всех, кто, уверенно полагая, что он – соль земли, на деле алкал сладости и получал ее вволю. Воспоминания о несбывшемся были сладки, и мы питались этим медом.

Сладкое было наркотиком, защищавшим от боли и погружавшим в цветной полусон.

В полусне мы хихикали и чувствовали себя путешественниками, давно застрявшими где-то на промежуточной станции и неплохо ее обжившими.

4

Теперь станция, на которой прожито столько лет, безнадежно скрылась из глаз. Теперь ее можно лишь вспоминать, споря до хрипоты, как оно все же было. Сколько сахару клали в стакан, какая чаще играла музыка и от кого зависело, стоять поезду или ехать. А также: действительно были поломки или все это результат чьей-то злой воли?

Сколько людей, столько мнений, и все-таки с каждым днем очевиднее, что смеялись и пели, как дети, и были счастливы, как юродивые, купившие себе эту радость за тридцать сребреников. И еще: что эта культура может, пожалуй, с большим основанием называться культурой «хи-хи».

5

Казалось, что это время дано нам навек. Ахматову чтили, но у кого не бывает промахов?

С усмешкой вздыхали, что бега времени не дождаться. Есть только застывшая глыба, в которую все мы вмурованы, к которой худо-бедно или даже неплохо приспособились.

Чего вы так боитесь? – спрашивал Вахтин за год до смерти. – Если не лезть на рожон, никого теперь не сажают. С работы выгонят? Из Ленинграда придется уехать? – Он задумывался, потом добавлял: – Почему мы так страшимся своей страны?

6

Сказать, что первых рывков не заметили, – будет неверно. Заметили, но не поверили, что всерьез. Думали, началась веселая игра – игра как бы в движение. «Чух-чух-чух», – надували мы щеки и вдруг увидели, что все за окнами стремительно меняется. Мамочки! Но ничего не поделать. Время действительно сдвинулось с места и понеслось, как международный экспресс.

7

Если задаться вопросом, откуда, что и как, то выстроится примерно такая цепочка:

Время ГУЛАГа закончилось.

Но еще прежде образовался один большой лагерь.

Все мы в нем пожили и знаем, что лагерные радости острее вольных, хотя и не перестают от этого быть лагерными. Стены, которыми обнесен лагерь, защищают от сквозняка В ограде растут удивительные цветы. Но унавоженная трупами земля коварна Тучна, конечно, но ядовита Поэтому роскошные бутоны вянут, не раскрывшись. И оставляют только воспоминания о несбывшемся.

Воспоминания о несбывшемся были такими роскошными, что их цветение со временем стало желаннее цветения живых растений. Воспоминаниями мы упивались, в сладком экстазе расцарапывая душу. Очередной увядший до срока бутон наполнял сердце грядущей радостью.

Когда один из бутонов раскрылся, мы сразу насторожились. И правда: цветок оказался уродом.

8

Люди культуры «хи-хи» навсегда деформированы августом шестьдесят восьмого. В том августе они (мы) захлебнулись дерьмом своей трусости, но не утонули, а приспособились.

Мученичеству мы предпочли анабиоз и то ли не поняли, что это самоубийство, то ли поняли, но – защищаясь хихиканьем – не убоялись.

Упустив шанс выйти на баррикады – потому что хоть слово и отдает дурным романтизмом, это и в самом деле было время баррикад – и отсидевшись за стенами чужого здравого смысла, расплатились за это сполна. Своей жизнью.

9

Не хочется признаваться, но куда денешься? «Мы» выбрали Танатос. Но не смерть, а летаргический (наркотический) сон.

Так что и в этом смысле мы – общество наркоманов.

10

К чему все это запоздалое самобичевание?

А к тому, что иным жизнь уже не наполнить.

11

«А вы, вы зачем здесь остаетесь? – восклицал в семьдесят шестом Марк Анатольевич Певзнер. – Ваше место в Париже. Если где-то есть люди, вам родственные, то там».

В Париж я попала лет через двадцать после того разговора. Июль, жара африканская. В кафе грязновато. В Сорбонне почему-то пахнет дезинфекцией. Осатаневшие от жары туристы бредут, раздевшись по пояс, по Елисейским Полям, сидят, свесив ноги в бассейн фонтана. Перед Джокондой фотографируется толпа японцев. Одни уходят, и на их место тут же встают другие. За час, вероятно, сфотографировалось сто пятьдесят три тысячи семьсот шестнадцать японцев. «Знаете, а вот в Питере я не была ни разу», – хитровато прищуриваясь, смеется Галя Лилье. Она москвичка из Пскова, замужем за французом, дочь родила от другого, которого терпит: он вроде няньки. По дороге в Венсенский лес охотно рассказывает: «Как мужик, Жерар был зеро – чистый ноль, я немного поколебалась, и все же ушла к Лорану; жмот, как и все французы, но квартиру купить мне помог. Я въехала, а тут является мой первый хахаль, смех да и только, описаться можно».

12

В Париже Европы было не отыскать. Ладно, скажем иначе. В Париже мне было Европы не отыскать. Париж показался частью современного мира – курортом pax americana.

Чего удивляться? Еще Иван Карамазов собирался поехать в Европу, чтобы поплакать над ее могилой.

И мое детство подготавливало к тому же. На мечтательное: «Вот поехать бы в Грецию» – следовал строгий ответ: «Зачем? Там уже ничего не осталось. Все разрушено или вывезено».

13

Вена и Петербург… И там и здесь культура (аура) реальнее «подлинной» жизни. Неудивительно, ведь оба города – рухнувшие имперские столицы. И там и здесь гибель предчувствовалась задолго до наступления катастрофы. И там и здесь до сих пор ищут среди развалин обломки былого.

14

Ретроспективно.

В начале века все жители всех слоев – петербуржцы. Потом появляются чужеродные пятна. Они расползаются, чуждого и чужого все больше. Но если в начале шестидесятых посидеть на скамеечке рядом с Двенадцатью коллегиями, поток деловито идущих мимо людей вызовет изумляющее чувство: нет, город цел, цел несмотря ни на что.

Потом третья стадия. Пожилых дам иногда останавливают на улице. «Простите, вы ведь коренная ленинградка?» Как редко можно увидеть теперь настоящие петербургские лица. Тогда же в поезде Ташкент – Алма-Ата: «Вы, вероятно, ленинградцы?» – «Да. Почему вы подумали?» Слегка пожимает плечами: «Есть что-то узнаваемое».

Четвертая стадия наступила на грани семидесятых-восьмидесятых. Город вдруг (?) оказался заполнен толпой, даже не знающей, что есть такое понятие «петербуржец». Тогда же случайно услышала в очереди: «Конечно, будет в Москве. А как же? Столица…» – и перешли к обсуждению мелких домашних дел. Им было лет по тридцать, они были «современные женщины». Из тех, что сидят в НИИ и КБ, вяжут шапочки, варят обед на три дня, по блату покупают «импорт», ладят с мужем и иногда ходят на сторону.

15

В 79-м году, в ГДР (разговор идет по-английски).

– Откуда вы?

– Я из Чехословакии.

Стыдно было признаться, что из Советского Союза, что это наши танки тут, за воротами с красными звездами. И еще. Это было бы примерно такой же неправдой. Разве я из Советского Союза? А если нет – то откуда?

16

«У меня классовое чутье, и я вижу ее насквозь. Это внутренняя эмиграция», – сказала Любовь Васильевна. Мне передали. Я, студентка второго курса, по-моему, даже рот приоткрыла от изумления. Слова «внутренняя эмиграция» я слышала в первый раз. К обычной эмиграции в нашей семье относились сдержанно. Не повторяли и даже не вспоминали ахматовских строк, но твердо знали, что «не с теми я, кто бросил землю…».

17

Слово Россия – боль о давно ушедшем. Лица солдат второй Отечественной войны (забыли, что она так называлась?), лица рабочих Путиловского завода, лица сотрудников физиолога Павлова и слушателей Дантовского семинария в Эрмитаже. Лица членов Государственного совета – похуже.

18

– Какую культуру вы чувствуете своей? – спрашивает меня любознательный иностранец.

– Культуру петербургского периода русской истории. Вопрос об ее хронологических рамках – спорный. Чаще всего считается, что она перестала существовать – обрубленная – в семнадцатом, а если так, то родилась я через три с лишним десятилетия после гибели питавшей меня почвы, и странное мое сиротство при до сих пор здравствующих родителях – логично и закономерно.

Но, думаю, правильнее расставить вехи иначе. Затянутая в корсет, эта культура выдержала удар в тридцатых, магически воскресла после блокады и начала безнадежно терять себя только в начале семидесятых: естественный уход из жизни старых петербуржцев, массовые отъезды интеллигенции (в эмиграцию и в Москву), выход на жизненную арену лимитчиков, которых уже не сумела ассимилировать петербургская ноосфера.

19

Несколько лет назад московский экскурсовод упоенно: «Городские усадьбы с хозяйственными постройками, поросшие травой дворики, кривые переулки – это было давно. Теперь наша столица – ультрасовременный благоустроенный европейский город».

Современный – не спорим. Огромный. (Хотя и не дотягивает до Мехико, Токио или Нью-Йорка.) Но вот европейскостью здесь как не пахло, так и не пахнет. Огорчаться не обязательно. Что такое теперешняя Европа? Заморская провинция Нового Света.

20

Но оттепель (весна) все же была.

Споры о физиках и лириках, аксеновские мальчики, белозубые улыбки Гагарина и Урбанского, поэтические кафе, песни в лесу под гитару. Все это завораживало. Сказочное, небывалое, ну прямо как заграница.

Иногда ощущала себя бабой-колхозницей, наблюдавшей в селе за съемкой «Кубанских казаков» и якобы спросившей: «Милок, а это… того… из какой жисти снимаете?»

21

Гиппиус в «Петербургском дневнике» писала: «Большевики и сами знают, что будут свалены так или иначе, – но когда?.. Если большевики падут лишь „в конце концов“ – то, пожалуй, под свалившимися окажется „пустое место“». Написано в 1919 году, издано в России и прочитано мной в 1991-м. Вспомнилось полгода спустя зимой, когда, вернувшись домой, записала:

Заброшенный темный Невский. Косой взгляд в витрины – увы, как и следовало ожидать, – пусто. Потом во второй или третьей по счету булочной – вдруг оживление. Хлеба и булки нет, но в кондитерском – пряники и печенье.

Очередь – человек десять. Пытаюсь встать в хвост, но знаками мне показывают: не то. Оказывается, очередь – все находящиеся в магазине, а просвет – выход для отоварившихся. Очередь молчалива, но общая напряженность велика. К счастью, по словам взмокших от непрерывной работы продавщиц, пряников хватит всем – завоз большой. Это, естественно, удивляет. От кассы – периодически: «Можно еще пробивать? Пряники не кончаются?» И в ответ странное: «Пробивай-пробивай. До закрытия хватит».

Я могла в эту очередь не вставать. Встала, в общем, случайно. Просто не разобравшись в ситуации. Без пряников можно было и обойтись, никто не мешал испечь, скажем, лепешки. Но хлеба и булки мне было сегодня, 11 января, не купить. Свидетельствую. Чтобы купить, нужно было сознательно встать в очередь на два часа (час с лишним на улице).

С пряниками в руках снова иду по Невскому. В почти пустых кассах предварительной продажи билетов в окошечке под стеклом записка: продажи на февраль нет. «Почему?» – спрашивает подошедшая за мной женщина. Я ухожу прежде, чем она получает ответ. Логическое предположение: в феврале будут снова повышены цены. Когда решат, насколько именно, тогда и будут продавать. А пока я за полминуты покупаю билет до Даугавпилса. Плачу 40 рублей: вчетверо больше, чем заплатила бы месяц назад, вдвое меньше, чем стоит сейчас коробка печенья.

22

Не память, а прапамять: город пуст. Вся жизненная начинка смыта, и парусом реет легкость. Гениальный чертеж сверкает во всей ослепительной наготе. Видевшие его в девятнадцатом году писали об этом не раз.

Пустым и легким город был и в моем детстве. Уже исчезли все следы войны, еще не появилась накипь жизни. Голубой бархат Мариинского, гранатовый – Александринки, сосредоточенность университетских лабораторий, запах невской воды, доктор с седой бородкой клинышком, дворник, усердно поливающий клумбу из шланга, учительница, накинувшая на зябкие плечи пуховый платок, – они все оттуда, из той давно не существующей, но еще дышащей страны.

Потом – словно прилив. На улицах многолюднее. Много веселых, молодых. Студенты, слетевшиеся, как птицы; как птицы, вьющие себе здесь гнезда. В это время город заполнен любящими его людьми.

Когда, как появилось чужое и вязкое?

«Ладно, нет Петербурга. Но Ленинград хоть остался?» Помню эти слова, но смысл ускользал. Когда в восемьдесят восьмом побывала во Львове, больно ударило: люди, живущие в этом городе, его просто не видят. Дивный барочный город занят оккупантами. Больно было за Львов, но еще не пришло понимание, что эту судьбу разделил и мой город.

23

Неосимвол (вместо адмиралтейского кораблика): старуха в кружевных панталонах, скрытых юбкой из полосатого маркизета, сидит на скамейке в Летнем саду и читает французский роман – увлеченно, как пушкинская Татьяна.

24

Противоречивость всегда и во всем. С одной стороны, лучше поздно, чем никогда, с другой – все же бывает too late. И благостная возможность выбора, на какое из утверждений в данный момент опереться.

25

«А вы знаете? – прячет глаза, теребит угол тетрадки. – Девочка в нашем классе сказала, что правильнее, чтобы столицей был Ленинград». – «И что ты об этом думаешь?» Неуверенный взгляд снизу вверх, уши, как свекла, тетрадка скручена в жгут: «Я думаю, это правда».

И мое горькое (молча): «Вряд ли. Теперь уже нет». Смешно, но «вспоминается» еще одна картинка. На отвальной Белинского Аксаков, не выдержав, хлопнул тарелку об пол: «Ну и езжай в свой свинский Петербург!»

Всякому овощу – свое время.

26

Нельзя сказать, что нас не волнует то, что случается к востоку от страны, в которой мы живем. Волнует, но абстрактно, а не как реальность, которая может коснуться и нас.

Трагедия немцев, прошедших через фашизм, – это и наша трагедия. Слушая о режиме Пол Пота или «Культурной революции» в Китае, мы пожимаем плечами: что вы хотите? азиаты.

По отношению к Америке мы все восточнее. Это факт, с которым, как говорит Остап Бендер, нельзя не считаться. Для Америки человеческий мир – это Америка. Все остальное – Восток, и его желательно цивилизовать. Была когда-то пародия на пионерскую песенку: «Не можешь – научим, не хочешь – заставим». Если отбросить шуточность – опасная теория.

27

Одно из самых страшных впечатлений: приготовленный к Рождеству пустой лондонский супермаркет, сверкающий разноцветными красками и ломящийся от изобилия. Вижу его на экране телевизора. Если бы в этот момент спросили: «Как ты представляешь себе апокалипсис?» – ответила бы: «Вот так».

28

Чтобы набраться сил, прячу, как страус, голову в песок. Но нельзя вечно жить с закрытыми глазами. После долгого добровольного заточенья я вышла на улицу. Вокруг ходили хорошо взнузданные девки с беспрестанно жующими ртами. Парни с коротко стриженными затылками расправляли обтянутые искусственной кожей плечи и выразительно поигрывали мускулами. Нищие пели, стучали культяпками и хватали прохожих за жалость. Дети ныли и требовали чупа-чупс. Куда ни глянь, всюду пенилась и растекалась торговля. Пахло отбросами, пахло жизнью…

29

Говорим «Ленин» – подразумеваем «партия», говорим «Россия» подразумеваем «Москва».

А вот Россия Бунина просторна. И не пугает бескрайностью, потому что она обжита. Залитый ослепительным светом юг – Николаев, Полтава; веселый, даже праздничный Орел (редакция, оркестр в городском саду, концерты – всё, может быть, и камерное, но уж никак не захолустное); Москва – извозчичьи крики, театральные курсы, на которых учится Митина любовь Катя, раздолье, кипение, круто замешанные на дрожжах патриархальности и безалаберности. Далее Петербург, серый, строгий. Заставляющий как-то тянуться в струнку, чопорный, страшноватый. А дальше Одесса, симбиоз юга с Европой, гостиница «Лондон», художники, дачи Большого Фонтана, запах пряных цветов, вино, музыка. И Крым как часть общей жизни, и харьковские помещики, и екатеринодарские гимназистки. А белоснежные пароходы на Волге, миллионные сделки, официанты, накрывающие столы на палубе. Ну и, конечно, деревня, сама деревня, с грязью и грубостью и недоверчивостью мужиков, для которых все господа – иностранцы, с нежным цветением черемухи и жужжанием пчел. И все это перемешано. Все это части огромного, многоцветного, многоликого.

Ну а теперь, хоть и рухнул наш достославный Союз, неистребимым осталось желание говорить «партия», а подразумевать «Ленин» и радоваться, что безжалостно содранный с безграничных пространств культурный слой сумел удачно задрапировать разъевшуюся старушку столицу.

30

«Зенит» в полуфинале кубка UEFA сыграл с «Баварией» 4:0. Ничего не смыслю в футболе, никогда им не интересовалась, но это впечатлило. Главное чувство: «Теперь уж москвичи заткнутся».

Когда «Зенит» стал чемпионом страны, ситуация обсуждалась в ТВ-программе, и кто-то «столичный» важно сказал: «„Зенит“, пусть уж меня простят его болельщики, не завоевал титул, а поднял его». И дальше развил эту мысль, объясняя, что какая-то московская команда не играла, а какая-то по объективным причинам была не в лучшей форме и т. д. Нежелание москвичей допустить, что кто-то в стране может быть лучше, чем они, любимые, бесит меня на уровне эмоций и тревожит на куда более серьезном. Желание столицы топтать собственную страну и объявлять все, что за пределами Москвы, провинцией или просто московскими пригородами, скверно с экономической, культурной, да и демографической точки зрения. Париж гордится тем, что он столица Франции. Америка неизмеримо больше Вашингтона, а Москве, до сих пор изживающей комплекс неполноценности (на 200 лет корону с головы сорвали!), все больше хочется доказывать, что она – Третий Рим, хотя империи уже давно нет.

31

Одиннадцать лет назад: «Несмотря на кровь, смрад, Чечню, нищих, безграмотность, непотребство, сейчас идет жизнь. И я всей грудью вдыхаю в себя этот запах».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю