Текст книги "Прощание"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Когда пробило семь, а рассказ все еще не готов был сойти со стапелей, отправила поздравление без пристегнутого подарка и едва выключила компьютер, как в дверь позвонили. Разумеется, Бреслер. Бледен, торжествен, мертво зациклен на теме «люблю-ненавижу Марьяну» и поэтому скучен невыносимо. Но так как во времена Кости Шадрина я тоже надоедала всем разговорами о «люблю-ненавижу», совесть требует быть терпеливой. Чтобы не озвереть и не удавить престарелого Вертера, попробовала расширить тему до «Знаменитых любовных историй разных времен и народов». Удалось, но процентов на сорок.
Вставала, садилась, снова вставала. Словоохотливость влюбленных, говорящих о своем предмете, неиссякаема, как всем известно, в любом возрасте. И когда Бреслер наконец уходит, я с удивлением чувствую, как болят скулы. Необъяснимо с точки зрения физиологии, но, в общем, понятно: сочувствовала всерьез.
«Очень устали?» – спрашивает Лена и встает к раковине мыть посуду.
17 янв. чт.
Долго взвешиваю, идти с Леной на выставку «Портрет XX века» или попробовать взяться за «День именин». Страх, что рассказ окажется насквозь проеденным молью, склоняет чашу весов в пользу живописи. Поднимаемся на второй этаж и сразу «до боли родное»: Бакст, Сомов, Гончарова, Фальк (перечислять имена – и то праздник) – физически возвращает к давним походам, юношеской нетерпеливости, стройности.
То медленно, то ускоряя шаг иду по залам. Калейдоскопом мелькают воспоминания. Голова чуть плывет. Ощущение легкости бытия не только выносимо, но и дарит счастье. Захлебываюсь, обрушивая на Лену эмоции, факты, теории. Жестикулирую, распахиваю руки и вдруг с ужасом замечаю неподалеку знакомую элегантную пару: почтенно седоватый Кулис, а рядом Елена Вадимовна – хорошо сохранившаяся, породистая, холеная. Единственное желание – немедленно провалиться сквозь пол и вернуть время на десять минут назад: стереть все только что сказанное. Ведь, наверно, они меня слышали! А плела я какую-то чушь, да еще и с восторженностью подростка. И все было как в прошлый раз.
Тогда, на Луврской выставке в Эрмитаже, я тоже бурно делилась восторгами в теснившейся перед картинами группе зрителей и вдруг обратила внимание на стоявшую впереди блондинку. Спортивная, молодая, руки в карманах широкой юбки, затылок танцует. Бах! Да ведь это Елена Вадимовна Спрятаться? Поздороваться? Но, похоже, она не одна, а с этим вот низеньким, в пышной шапке дыбом стоящих волос. Смешной человечек. «Как, вы не знаете Кулиса? – сказал кто-то чуть позже. – Он очень хороший поэт и прекрасный филолог». То, что они супружеская пара, узнала еще позже. И вот прошло двадцать лет, на их лицах – печать благородных «трудов и дней», а я так и осталась нелепо безвозрастной, непонятно где обретающейся особой, которую деликатный редактор Елена Вадимовна тактично и ловко отвадила от посещений «Прометея», а заодно и всех других редакций.
Конечно, они меня не узнали, да если и узнали, что с того? Все сражения я проиграла, ни в каких списках не значусь; так, чучело огородное, о котором и анекдот-то рассказывать незачем. Сплетничать интересно о людях известных.
Дома опять берусь за «Клюева», опять двигается, и даже неплохо, но все еще не конец. Завтра? Может быть, завтра удастся поставить точку?
От волнения не уснуть, и, поворочавшись, начинаю читать Lafcadio Hearn’а.
18 янв. пт.
Крах.
Катастрофа.
Вспышки на солнце, что ли, или лунное затмение? Или фатальное нерасположение звезд?
Пытаюсь еще сесть к компьютеру, но уже понимаю, что толку не будет. Гляжу в окно. Прямо под окнами развилка. Едут направо и едут прямо. Притормозив у перекрестка, поворачивают. Направо, снова направо, прямо. Нет, так нельзя, не враг же я себе. Ухожу в комнату напротив и смотрю в парк. В парке темным-темно. Вдалеке, за домами-кварталами, освещенный купол Исаакия. Подсветка страшная: колоннада гротескно напоминает челюсть с методично выбитыми зубами. Те, что остались, скалятся.
Когда вечером появляется хмурый усталый Антон, пристраиваюсь рядом с ним к телевизору (хорошо, что не гонит), а потом – когда он ложится – сижу у «ящика» одна, до четырех часов. Смотрю английский фильм о террористах, грозящих взорвать нефтяную платформу, смотрю футбол, потом, кажется, новости. Смотрю, быстро переключая каналы, как носятся по экрану зловеще-игрушечные фигурки. Стреляют, дерутся, орут. Кто-то падает в пропасть, кто-то в постель. Оратор шевелит ртом (звук выключен). А потом в поле зрения появляется интеллигентное лицо. В два или три часа ночи нам предлагают беседу с психотерапевтом – доктором Шатровым. Доктор довольно обаятелен и ненавязчиво остроумен. Напарник-ведущий пытается от него не отстать, но каждый раз безнадежно промазывает. Похоже на клоунов у ковра, но не так скучно, и это мнение – коллективное. Несмотря на глубокую ночь, народ смотрит. Пейджер и телефон без устали несут в эфир непрекращающийся поток вопросов.
19 янв. сб.
Дыра. Беспросветность. Хотя нет, иначе. Не беспросветность, а кокон серого света. В халате, накинутом на ночную рубашку, сижу у стола и ем хлеб. Один кусок посыпаю солью, а другой – сахаром. Маленький перерыв, и снова все повторяется. Живем – хлеб жуем. Соль жуем, стол жуем.
Четверть века назад Вера Скалкина занималась обменом. Обошла массу квартир и вынесла много ошеломивших ее впечатлений. Инвалиды, заики, какие-то полуголые старики. Но страшнее всего оказалась квартира с женщиной непонятного возраста, которая, открыв дверь, глянула пьяным, не то сумасшедшим взглядом, кивнула в сторону комнаты, а сама села к заляпанному кухонному столу и, тупо двигая челюстями, ела из банки рыбу в томате, часто не донося куски до рта и капая на халат.
Консервов у меня нет. А так сходство полное. Что ж, приехали? Всё? Кранты? Попробовала выжать из глаз слезы – и наткнулась на полное их отсутствие. Удивилась, но минут через пять ревела уже белугой (вот вам и рыба).
Плакала долго, кусая пальцы, стуча кулаками по столу. Утешала себя: «Ничего страшного, ведь взрыв уже произошел». Пыталась вспомнить, откуда эта дурацкая фраза. От слез и попыток откупорить заклинивший отсек памяти отвлек телефонный звонок. Разозлил. Какие уж тут телефоны и разговоры! Но звон продолжался и был повелительным. Высморкалась, прочистила горло, сглотнула: «Алло!» А в ответ бодро, весело и деловито: «Здравствуйте! Это Вася! – Господи, какой Вася? – Вы извините, что я так исчез. Замотался немного. Но, скажем, сегодня, если удобно, подъеду». Он радостно ставит голосом точку, и я наконец понимаю, что Вася – это агент по недвижимости, которого я приглашала для разговоров о размене квартиры. Еще осенью пришло в голову, что нам с Антоном правильнее жить врозь. Без меня он наконец-то почувствует себя взрослым, а я избавлюсь от ложной подпорки: роли кормящей матери, несколько неуместной, когда ребенку уже двадцать семь. Осенью показалось, что все это можно осуществить. Теперь… Но теперь я не в состоянии рассуждать. «Так что скажете? приезжать?» – «Давайте, Вася, жду». Только повесила трубку – Катя Мищенко. «До меня дошли слухи…» О чем она? Ах да, понятно, Юлия рассказала о моем американце. «Катя, у тебя ложная информация… Нет-нет, ты неправильно поняла… Хорошо, приезжай… В среду? Пусть будет в среду». Снова звонок. Соседка с пятого этажа. «Прояснить нашу позицию перед общим собранием кооператива». Жизнь просто ломится в дверь. Принимать это за хороший знак? Не понимаю. Голова не работает. Душа в ступоре. «Я не могу думать об этом сейчас, я подумаю об этом завтра». Да, конечно. И вот еще: раньше, чем Скарлетт О’Хара, это сказала Анна Каренина. Но никто не заметил.
Ровно в пять с королевской точностью в дверь постучался сияющий бодрый Вася. Стремясь оказаться на высоте, беседовала с ним бойко и деловито и потом, оставшись одна, еще сколько-то времени оставалась серьезной, решительной, легко берущей любые барьеры молодой женщиной. Потом вдруг снова нырнула в до смерти перепуганную девочку. Захотелось немедленно посоветоваться с кем-то из старших. Да, разумеется, с кем-то из старших. Ау, старшие, где вы? Предельно суженные возможности толкнули на звонок Каленской, и выбор оказался правильным. «Птичка» внимательно меня выслушала и взглянула на дело до легкомыслия просто: «У вас замечательная квартира. Куда вам ехать? Зачем?»
20 янв. вс.
И все-таки с утра паника (можно подумать, что меня кто-то гонит). Звоню Кате, М. А., Зойке, Феликсу. Булькая, объясняю ситуацию. Злобно выслушиваю советы. Не то, не то! Они все ничего не понимают! Пытаюсь остудить себя пустырником, холодной водой, мытьем пола, чтением. Безуспешно. В отчаянии обсуждаю проблему с Антоном. Он мягок, добр, но отказывается подыгрывать. «Вася берется подыскать нам две квартиры? Прекрасно, пусть подыщет. Посмотрим, как они выглядят, и тогда все решим». Повесив на плечо сумку, он куда-то уходит, а я, пометавшись из угла в угол, подхожу к телефону и, еще не осознавая, что делаю, набираю четыре, четыре, восемь… Это номер мамы. Полная сдача позиций, полный конфуз, полный срам. Пытаюсь говорить нейтрально, даже насмешливо – и почти тут же сбиваюсь, бормочу что-то, перехожу к оправданиям. А в ответ ее набирающий силу голос, готовность взвалить на плечи и эту напасть. Если кому-то так удобнее, она готова обсуждать любые варианты. «Удивляюсь, не одобряю, но принимаю, но, да, готова», – слышится в ее голосе. Ради детей она готова на любые жертвы. Но мне не жертвы нужны, а нормальные человеческие отношения. Если надо, я и сама буду жертвовать. Это в тысячу раз приятнее!!!
…Вешаю трубку, сижу, сжав голову. В висках стучит. Стучит противно. Только бы не сойти с ума, да-да, только бы не сойти с ума. Что для этого нужно? Прежде всего выйти вон. «Встань и иди» назывался роман о парализованной девушке. Француженка Констанция, несмотря на болезнь, до конца радовалась жизни. А также заражала радостью других. Героизм, вероятно, форма невроза. А жизнь с неврозом – героизм?
Малый зал Филармонии. Квартетный вечер. Стравинского просто не слышу. Ноты сбежали с нотного стана и перепутались. Искореженные обрывки доносятся как сквозь вату. Что-то похожее было, наверно, у бабушки, когда за несколько дней до смерти она попыталась слушать «Патетическую» и потом раздраженно махнула рукой: «Выключи это. Они играют что-то неблагозвучное. И совсем не похоже на Чайковского».
Больно ушам, больно затылку, разноцветная «зебра» перед глазами. Шуберт немного успокаивает, предметы в поле зрения снова приобретают реальные очертания.
В антракте – загранично-элегантная, подтянутая Ира Зотова. Увидела издали и подошла: «Как удачно! Я как раз собиралась вам позвонить…» Все правильно: доброе слово и кошке приятно. Улыбка – тоже.
21 янв. пн.
Утро.
Плохо. Какое-то полное омертвение. С трудом ползаю по квартире. Сутулюсь. Вот такой буду в старости. Если, конечно, доживу до этой старости.
Как пьяница к бутылке, привязана к телеэкрану. Вечером придет Лена. Надо дождаться. До вечера не так уж и далеко.
И все же дальше, чем хотелось бы. Одной не выдержать. Звоню Каленской – молчание. Зойке – «ой, убегаю». Других телефонных попыток не делаю. Сжавшись в комок, посылаю сигналы SOS. На что-то надеюсь. Ни на что не надеюсь. До тошноты смотрю телевизор. Когда отравление уже полное, вдруг появляется надпись: «Титаник. 1912». И сразу же ощущение кислородной ванны.
Туда, туда – dahin…
22 янв. вт.
Хожу, держась за стенки. Впрочем, больше лежу. Смотрю в потолок. Ну что ж, это бывало. А вот боли в левом боку – новинка. Может, и правда, без элегических затей, конец близок?
Засыпаю. Снится что-то тяжелое, мутное. Если напрячься, можно, наверно, вспомнить. Но лучше не надо.
Телефон молчит целую вечность. Нечего впадать в панику. Совпадение. Какое, собственно? Чего с чем?
23 янв. ср.
Все то же. Антон позвонил с работы, что ночевать будет не дома. В каком-то смысле это и к лучшему. Если все-все-все выбросить из головы, может, удастся отдохнуть, а завтра встать молодой и здоровой или – скромнее – такой, как в хорошие дни.
Лежу – руки по швам. Пытаюсь если не рассмеяться, то хоть чуть-чуть улыбнуться. Не получается. С каждым часом все больше когтит проглотивший язык телефон. Пытаюсь приманить тех, чей голос, может быть, придал бы силы. Бреслер, Ксения Викторовна, М. А… Что – больше никого не хочу услышать? Неправильно, и еще кто-то есть. Ну-ка, давай пороемся в закромах: переберем всех, кто был близок. В детстве, и в юности, и… Резкое «дз-з-з» мгновенно уничтожает робко поплывшие перед глазами картины. Следуя «указанию свыше», снимаю трубку. Мама. Веселым и даже игривым тоном она сообщает, что после некоторых раздумий все-таки пригласила на 25-е несколько человек. Манкировать именинами не годится. Итак, народ зван к шести. Если я вдруг захочу и смогу прийти, она будет очень рада, если же нет – ничего страшного и никаких претензий.
«Правда? – говорю я, леденея. – Как трогательно! А вот у меня претензии есть!» Запоздавший на тридцать пять лет подростковый бунт накаляет провод и сотрясает стены. Тогда, в подростковом возрасте, организм вынес бы такие крики, не чихнув, но нынешний, не подростковый, с ходу идет вразнос. «Это серьезно, – предупреждает испуганный внутренний голос, – так нельзя, ты можешь убить ее, ты сама можешь не выдержать». Ну и пусть! В голове с оглушительным треском взрываются электрические разряды. Сейчас мозг лопнет, лопнет в самом прямом смысле слова. Но прежде я все же скажу и заставлю ее услышать. Пусть знает. У меня было право на жизнь. Его подло отняли. И отняла она, ее непонимание, что кто-то устроен иначе, а значит, просто не в состоянии дышать той смесью, которая для нее – чистый воздух. По ее милости я задыхалась, но теперь кончено, и я требую, да, я требую! Она в ответ тихо плачет. Плачет уже не впервые за эти последние месяцы. И все это безнадежно и совершенно непоправимо. А жизнь прошла. И другой, сколько ты ни проси, не будет. Жилы на шее отчаянно пульсируют, в висках стучит, ладони липкие от пота. Упасть головой на стол – и отключиться. Исчезнуть, не быть. Без всяких гамлетовских вопросов. Не быть – и все. Но тут же снова звонит телефон, и мгновенно вспыхивающая ненависть переносится на того гада, на сволочь, которая… «Алло!!!» – ору я. А в ответ едва слышный, словно осенние листья шуршащий женский голос: «Здравствуйте. Это говорит Аннелоре Ничке». Пожалуй, голос с того света удивил бы меньше. Ведь она почти год молчала. Я давно потеряла надежду. А добросовестная немецкая пчелка, оказывается, все это время помнила обо мне. На данный момент: с «Volk und Welt» сладить не удалось, и вообще у них собственные проблемы, но она, Аннелоре, предполагает, что можно договориться с издательством «Suhrkamp Verlag». Оно очень солидное, лучше, чем «Volk und Welt». Так что, возможно, все к лучшему. «Гарантий нет, но будем надеяться. Я отправила ваши рассказы Катарине Раабе, она их читает». Понятия не имею, кто эта Катарина, но – жизнь продолжается, мы еще повоюем, на Марсе будут цвести яблони и надо зайти к маме, посмотреть, как она.
24 янв. ср.
Просыпаюсь в одиннадцать. Звонит Бреслер. Рассказываю о вчерашнем дне. Но он слушает плохо, а я вязну в ненужных подробностях и, что хуже всего, не могу найти слов, которые в состоянии передать цвет, нет, вкус надежды, родившейся в ответ на шелест Аннелоре Ничке. «Это было как в „Неоконченной“ Шуберта», – говорю я и сама чувствую, что фальшивлю. «Знаете, я давно собирался сказать вам: необходимо быть серьезнее», – с апломбом изрекает Бреслер. Господи, почему бы мне не послать его к черту? Боюсь остаться без контрамарок? Нет, тут другое. С кем еще я смогу играть роль утешительницы?
Звонит агент Вася. Не хочу ли взглянуть на одну квартирку? Хочу. И сразу после смотрин поеду на новоселье. «Логосы» осенью переехали в новое помещение и давно приглашают в гости.
«Квартирка» на 11-й линии. Чудесный дом, наискосок от Латвийского консульства. Легкое омерзение рождает двор, через который проходим к железобетонной, словно в каптерку ведущей двери. Квартира, наоборот, хороша. Высокие потолки!!! Просторный холл, широкий коридор. Маленькие, почти подслеповатые окна не только не пугают, но даже придают свой шарм. Эта квартира может стать убежищем и настоящим домом. (Нереально, конечно, но почему бы не помечтать?)
А вот издательство «Логос» въехало в шестикомнатную квартиру, что была чьим-то домом когда-то, давным-давно. Потом здесь поселился коммунальный быт. «Дом» разрушался постепенно и попал в лапы запустения и алкоголиков, наверное, лет пятнадцать-двадцать назад. Теперь здесь все отремонтировано и очень разумно устроено. Но петербургский дух выветрен окончательно. Вместо него приятная деловая атмосфера достойного предприятия, которое будет уместно в любой точке земного шара. Данное предприятие выпускает хорошие книги. Это большая редкость, чтобы издательство стремилось выпускать исключительно только хорошие книги. Так чего же мне не хватает – аромата тринадцатого года? Ничего, тринадцатый год совсем скоро. Еще несколько лет – и вот он. Дожить? Уклониться от встречи? Решать, скорее всего, не мне.
Несколько лет назад в «Логосе» выпустили мою первую книгу. Она прошла незамеченной. Правда, чуть было не дали премию и чуть было не перевели на немецкий. Но «чуть» не считается. Издательство держит меня в поле зрения, на большее я и претендовать не могу. Еще год-другой – и всем станет ясно, что я – Сарафанов, Бланш Дюбуа и Жюль Сандо в одном лице. Впрочем, Сандо тут ни причем. Он, правда, не написал почти ничего, кроме воспоминаний. Но в отличие от своей знаменитой подруги не провалился на выборах в Академию. Так что в ряды неудачников вписывается с трудом.
Неспешно иду вдоль полок. Прекрасная библиотека, прекрасные словари. А этот шкаф – своя продукция. Беру в руки толстый том Герхарда. Да, говорит Анна Евгеньевна, как видите, все-таки удалось. Но работа была колоссальная, просто безумная.
Книгу приятно взять в руки. Листаю. В конце предисловия: «И в заключение хочу сердечно поблагодарить профессора Ксению Викторовну Алабышеву, без чьей энергии и настойчивости этот труд вряд ли увидел бы свет в России».
«Ксения Викторовна это видела?» – «Боюсь, что нет. Почти весь тираж еще в типографии». Больше вопросов не задаю. Радея за общее дело, все они умудрились всерьез перессориться. А все же Герхард – молодец. И довести это до Ксении необходимо.
На обратном пути гнуснейшее настроение. Сколько времени все это будет продолжаться? Чего я жду? На что надеюсь? Кто я? Кому нужны мои рассказы? А те, кому они нравятся, что – сумасшедшие?
За полночь звонит Бреслер. «Я должен сказать вам вот что…» Говорит минут сорок. Монолог слитный. Даже и в поощрительных междометиях не нуждается. А я слушаю. Это ведь тоже «доброе слово».
25 янв. чт.
Осторожно раскрыла компьютер. Со страхом взялась перечитывать великомученика «Клюева». Первое место преткновения на третьей странице. На губе выступил пот, но оказалось – нет, напрасно. Не то последняя правка была удачной, не то и раньше я придиралась сама не знаю к чему. Неужели и дальше так? Прочитала до половины – да, все в порядке. Страницы уверенно и неспешно затягивают в свой мир. Господи, помоги. Встала, пошла пить кефир. Вернувшись, залпом прочла до конца. Клюев, голубчик, да неужели и правда финиш? Неужели мы с тобой выиграли? Заново вывела текст на принтер. Разложила семнадцать листочков. Всего-то! Но так не надо. Ведь не на вес сдаем. Главное, чтобы дышало. Чтобы рассказ оставался живым и вечером, когда вернусь от мамы, и завтра утром, и через месяц.
И все-таки вечером не решаюсь взять листки в руки и вместо «Клюева» читаю Герхарда. Нравится, очень нравится. Перевод удался. А комментарии просто великолепны, читаешь с таким же большим удовольствием, как и сами эссе.
26 янв. пт.
Просыпаюсь – и сразу же говорю себе: все, никаких оттяжек и проволочек, берись читать «Страсти по Клюеву». «Но душ принять можно?» – пищит малодушие. «Да, только быстро».
Страшно так, что в висках колет. Сажусь к столу, залпом прочитываю от первого до последнего слова и воплю: «Аллилуйя! Ура!!! Получилось! Сделано!» Только фамилия Клюева – Черемисин, а рассказ называется «Желтый аист». Минут пять-десять чистого восторга. Потом отрезвление. Во-первых, не ошибаюсь ли. Во-вторых, даже если не ошибаюсь, где основания для оваций? Как там сказал художник Рябовский? «Это мило, конечно, но и сегодня этюд, и в прошлом году этюд, и через месяц будет этюд…» Все верно, разве что у меня не этюд, а рассказик… Задумано, правда, как новая книга рассказов, но когда она еще сложится, эта книга?
27 янв. сб.
Филармония. Виолончельный концерт Сен-Санса (играет Иван Монигетти). Блаженное ощущение беспредельности красоты и легкое беспокойство: а не поверхностная ли это красивость.
«Седьмая» Малера. Музыка выворачивает наизнанку и словно вскрывает нарыв. Слезы брызжут из глаз. К счастью, с финалом оркестр справляется плоховато (дирижирует «наш милый суслик»), и я успокаиваюсь.
По предвесенней погоде неторопливо иду домой. Все правильно. В первый раз запах весны ощущается в воздухе в самых последних числах января.
Достаю томик Чехова.
Засыпаю и сквозь сон слышу, как Антон возвращается от неизвестной мне девушки – студентки журфака Нади.
28 янв. вс.
Неожиданно звонит Мечин. Приглашает в Мариинский: посмотреть одноактные балеты, пообедать в служебной столовой и обсудить некоторые дела. Что, интересно, он теперь задумал? Размах проектов «старика» Мечина ошеломляет. Почти все они с треском проваливаются, но он тут же придумывает новые. И его «Школа живописи», как ни странно, работает до сих пор. Подозреваю, что о ней-то и пойдет сейчас речь. И он предложит мне что-нибудь несуразное. А я, хоть работать придется на голом энтузиазме (он же и голый идиотизм), скорее всего, соглашусь. От Мечина, несмотря на его дурацкие амбиции, жлобство и дубоватость, веет какой-то жизненной силой. Тем, чего мне так катастрофически не хватает.
29 янв. пн.
Просидев несколько часов над переводом, вспоминаю о принятом позавчера решении позвонить Ксении Викторовне. В последнее время она ведет себя как-то странно, но это еще не повод и мне впадать в странности. Выход книги, сердечная фраза Герхарда не могут ее не порадовать, а узнать все с опозданием из совсем чужих рук будет больно. В общем, «спешите делать добро».
Спешу. Откликается ее муж. Холодно: «Ксения Викторовна у дочери». Да что это, ей-богу? Ведь всегда радостно приветствовал. Но его настроение – его дело. Удваиваю любезность: «Передайте, пожалуйста, что у меня для нее хорошая новость». Еще холоднее: «Благодарю вас. Передам».
Вот уж действительно не угадать, «как наше слово отзовется». Разговор с мужем К. В. оставляет мерзкий осадок. Заново вспоминается вчерашняя встреча с Мечиным. Энтузиаст попросил составить текст писем, призывающих разных влиятельных людей поддержать его новую затею – музей деревянной скульптуры. Основой экспозиции станут работы его сына (пастозного юноши, виденного мной в Филармонии). Никогда раньше не было речи о его талантах. Что они – только что проклюнулись и уже тянут на экспонирование в музее? Да и вообще затея – бред. Но ведь меня никто не просит в ней участвовать. У меня только одна задача: составить убедительное прошение и отправиться восвояси. Что надо было делать – отказаться? Да, разумеется. Но после спектакля (сидели в директорской ложе) и только что съеденного обеда твердости для отказа не нашлось.
30 янв. ср.
Тяжкое ощущение своей бездарности, нелепости всего вокруг, тревоги. Антон всю ночь кашлял. Пыталась заставить его померить температуру. Но он спал крепко, во сне отпихивал мою руку. Жалость к нему и страх за него. Больше, наверное, чем когда он был маленьким. Тогда мы, взрослые, хоть как-то могли защитить. А теперь? Кто теперь взрослый? И чего можно ждать от этой Нади? Голос по телефону у нее неприятный. Журфак, работа в рекламном агентстве, какие-то бесконечные поездки за границу… Антон для нее – экзотический эпизод? Понимает он это? А главное, что дать от кашля? Когда-то я топила на огне сахар. Но нельзя ж разбудить его и заставить сосать леденцы?
Проснулась с чугунной башкой. Антон на работе. Температуру не мерил – градусник так и лежит в футляре, а на нем 35,8.
Беспомощность. Откуда это чувство беспомощности? «Желтый аист» дописан, но от этого только хуже. Чем больше написано, тем меньше сделано. Не могу объяснить почему, но похоже, что это так. Двигаюсь, но не в том направлении. Как брейгелевские слепые – к обрыву…
Звонок. Ну конечно, любезный друг Бреслер. «Я должен немедленно к вам приехать. Ночью решил, что мне нужно уйти из оркестра. А может быть, и расстаться с этой страной». – «Даня, мне со своей-то жизнью не разобраться, не то что с вашей». – «А что случилось?» – «Всё!!!»
Господи, начинаю орать на него, как на маму. Он что-то лопочет, а я бью, бью, бью. Вот шведы орут куда меньше. Самое сильное впечатление от «Сцен супружеской жизни» – отсутствие истерик Марианны. Так ни разу и не зашлась в крике. А ведь причин было ох как достаточно.
31 янв. чт.
Свербит мысль о Бреслере. Конечно, похожее повторяется чуть ли не каждый месяц. Когда он впервые сказал, что отбросил все колебания и решил вопрос в пользу «не быть», мы разговаривали до утра. Но каждый раз начинать все сначала – немыслимо. Человек бесконечно грозится наложить на себя руки, а потом доживает до девяноста. Но вероятие, что и в самом деле удавится, тоже есть. Когда все уже привыкают к его угрозам и почти их не слушают, он вдруг действительно отталкивает табуретку и превращается в самый что ни на есть натуральный труп.
Ну и что делать?
Телефон. Господи, пусть бы это был кто-то свой, но хоть сколько-нибудь благополучный. «Алло!» В трубке даже не ледяной, а каменный голос Ксении Викторовны: «Муж передал, что вы хотели о чем-то мне рассказать». Что ж, это будет наш последний разговор, но «доброе дело» я все-таки доведу до конца: «Все правильно, Ксения Викторовна, я хочу вас порадовать, а если вы уже в курсе – поздравить». – «С чем же?» – «С тем, что „Эссе“ опубликованы, и Герхард признает, что вы сыграли тут решающую роль». Молчание. Она явно подыскивает слова. И вдруг – отчаянное: «Вы знаете, как они обошлись со мной? Стали третировать, будто какую-то студентку-троечницу. Тыкали пальцем, взялись за проверку! Кто в состоянии проверить мое толкование Герхарда? Кто понимает хоть что-то в его философии? Я занимаюсь этим полжизни. Если бы не мое имя, он с ними и разговаривать бы не стал. А теперь он в претензии, что я, я сорвала все сроки. Мне до сих пор не опомниться. Почему вы звоните? Это они вас подослали?» Если б не ее слезы, я тут же швырнула бы трубку. А так: «Ксения Викторовна! Я все понимаю. Подозревала, что вы не видели книги. Звоню, чтоб вы знали о благодарности Герхарда. Звоню, потому что книжка вышла отличная, а ваш комментарий – просто великолепен. А все неприятности в „Логосе“ – дело житейское». Ловлю себя на том, что говорю как взрослая, утешающая ребенка. Но маститая Ксения Викторовна по-прежнему булькает от обиды. «Они просто мошенники, но и я, вероятно, человек трудный. Родная дочка не хочет со мной разговаривать. Я всем в тягость. Вам тоже. Мы ведь планировали вместе ходить в Филармонию, а вы предпочли сделать вид, что забыли».
Боже, какие мы все несчастные сукины дети. Как от нас ничего не зависит, как от нас все зависит.
«Ксения Викторовна! – говорю я, вдруг чувствуя, что все могу, все сдюжу: – Ксения Викторовна! Вы свободны сегодня? Идемте слушать Пуленка!» Произнося это, вижу свое отражение в зеркале. Растрепанная, в старой вязаной кофте, в раскисших домашних тапочках. «Как?» – Ксения замирает, видимо, ошарашенная. Потом обретает преподавательскую уверенность. «Спасибо. Это очень заманчиво, но невозможно. Ко всему надо готовиться заранее. Я не одета. Чудовищно выгляжу. Волосы ни на что не похожи». – «Ксения Викторовна! Мы ведь не на эстраду, а в зал. На сборы у вас больше часа. Вы все успеете». – «Но как?..» – «Действуйте. В половине седьмого встречаемся в вестибюле».
«Все ваши болезни – чистая выдумка», – менторски говорит иногда Даня Бреслер, выпив три рюмочки коньяку. Не совсем точная формулировка, но что-то в ней есть. Положив телефонную трубку, кидаюсь в душ, потом к шкафу. Коричневое не годится, светлое тоже, а вот юбка с джемпером подойдет. Три-четыре – и я выбегаю, а навстречу уже несется упругий, задорный, мечтательный и, как ни странно, местами сентиментальный Пуленк. Знакомый по книгам и фильмам Париж тридцатых плывет и радужно переливается перед глазами. Лента Сены не то вопреки, не то в соответствии с географией безмятежно вливается в ленту Луары; барки скользят по реке, блики солнца играют на голубой речной зыби, а где-то там дальше, у горизонта, тает в воздухе паровозный дымок. И все это настоящее, и всего этого не отнять, хотя колокол где-то вверху звонит громче и громче, и его монотонный, торжественный (?) гул с конечной необратимостью покрывает разноголосый шум Города