Текст книги "Прощание"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Кажется, я сегодня выплачусь на год вперед. Знаете, так внимательно меня еще никогда не слушали. Хотя нет, Мартин слушал. Мы познакомились с ним на концерте. Публика очень консервативна, и когда исполняют Веберна или Булёза, народу в зале – кот наплакал. Но Мануэль развил мой вкус, во время нашей «заочной встречи» я продвинулась еще дальше, а Мартин просто любил современную музыку и прекрасно в ней разбирался. В профиль он показался мне юношей вертеровского типа, хотя волосы – с проседью, лоб – в глубоких морщинах. Пятьдесят или даже за пятьдесят. И все-таки было что-то такое во взгляде и – словно облачко, легкое романтическое облачко… Вы сейчас думаете: сентиментальная немка, да еще выпила липшего. Но это не так: я могу много пить и никогда не пьянею. А что касается немки, то это я помню крепко, так что сентиментальность всегда контролирую, а сейчас и вообще не сентиментальна и на историю с Мартином смотрю трезво, может быть, даже чересчур трезво. Выпьем еще по бокальчику?
С Мартином я всегда чувствовала себя легко. Все было с ним совсем иначе, чем с Жан-Полем. Тот был гурманом. Еда и вино – главные темы бесед. Они мне, пожалуй, и нравились: со специалистом высокого класса всегда интересно. Поговорить об устрицах и сыре «бри» – ну что ж, прекрасно. Но вообще-то я клевещу на Жан-Поля. Конечно, мы разговаривали о многом, он ведь был настоящий интеллектуал. И все-таки о чем бы мы ни говорили, это был кулинарный диалог мы препарировали тему, как можно препарировать овощи или мясо. А когда Мартин рассказывал о свиных отбивных, которые его бабушка всегда жарила по воскресеньям, – это был разговор о детстве, о Шварцвальде, о смешных стариках, живших в их городке. И вспоминалось собственное детство, а самое главное, вспоминалось только хорошее и смешное. Мартин умел поднять настроение. И все-таки спать с ним я начала не потому, что нам было хорошо вместе, и не потому, что мне не хватало той сексуальной жизни, что мог дать Жан-Поль, а потому, что он был немного горбат и чудовищно, безобразно хром. Смесь Вертера с Квазимодо – как вам такой кентавр?
Кажется, наконец-то мне удалось вас удивить. Но чем, собственно? Разве эмансипированная женщина не может иметь романа с калекой? Шучу (впрочем, не очень удачно). А если серьезно, то легла с ним в постель я не чтобы попробовать, каково это – обнимать горбуна, а чтобы получить секретное оружие против Жан-Поля. Я знала, как его унизит, что ему изменяли с хромоногим горбуном, и когда было особенно горько и тяжело, утешалась, рисуя себе в подробностях, как выдам ему напоследок этот подарочек, полюбуюсь на его отвалившуюся челюсть и уйду, посмеиваясь. Но куда уйду – к Мартину? Нет, конечно, – в работу. Я ведь считала тогда, что еще иду вверх. У меня было много оригинальных идей. Казалось, что, освободившись от Жан-Поля, я все их реализую. «Ты такая здоровая!» – кричал Рольф, но я и тогда не была уже так здорова, и, в отличие от него, не имела никакой помощи. Никто не трясся над моими нервами, но я верила, что сама справлюсь. Жан-Поль хотел, чтобы я была всегда в форме. Как-то сказал: «Держи себя в узде, Ги. Немки часто бывают квашнями и распустехами». То, что я немка, он не забывал. Временами брезгливо кривился: «Ну, это уже что-то вагнеровское!» Да, немцы большое зло. В немцев чуть что тычут пальцами. Немцы поднапряглись и все вместе родили Гитлера. Родили австрийцы, но об этом все как-то помалкивают. Да, был фашизм, да, здесь есть наша вина, и мы каемся, полвека каемся, все, даже те, кому в сорок пятом было два месяца. Мы каемся, а австрийцы что, лучше? А голландцы, которые отдавали своих евреев? Теперь вот королева Беатрикс покаялась, и все очень довольны. Простите, не знаю, с чего это я завела о политике. Ведь мы говорили о Мартине. Я расскажу вам о нем сейчас, как еще никому не рассказывала. Да и с кем откровенничать? Моя подруга Лиззи умерла, с Минной и Клаусом я рассорилась. Все это шло постепенно. Я не рассказывала им о неприятностях у себя на работе. Но они сами разглядели или кто-то на хвосте донес. И сразу все изменилось. Тоже, можно сказать, повели себя по-немецки. Ни тени прежнего заискивания, никаких тебе сладких улыбочек. Я опять сделалась белой вороной, черной овцой, уродом в семье. Как-то на Рождестве Минна стала вдруг выяснять, почему я не выхожу замуж. Очень хотелось сказать: потому что гляжу на вас с Клаусом, но я сдержалась, перевела разговор на другое. Потом за обедом – были еще брат Клауса с женой – поехало: феминизм, турки, наркотики. Мне надоело, я что-то ответила, и тут Клаус изрек: «Конечно, в этих проблемах ты разбираешься лучше нас, Ги». Правильно было ответить, что в наркотиках лучше всех разбирается их обожаемый сынок, но у меня уже совсем слетели тормоза Это ужасно смешно. Выпьем, и я вам расскажу все в подробностях.
Когда у нас в Центре сменилось начальство и появился тот самый шеф, что загнал меня в гнусный Отдел статистической обработки, начались, кроме всего прочего, бесконечные методические заседания. Лажа это, конечно, полная, и все понимали, что лажа, но пикнуть боялись, а значит, вставали и с умным видом несли ахинею. А остальные слушали. С внимательно-заинтересованными лицами. Какие актеры, думала я, какие замечательные актеры, и где это они так натренировались! У меня внутри просто булькало все от злости. «Как показали проведенные в третьем квартале исследования… тенденции развития… математический обсчет данных… условный индекс…» Они сами не понимали, что говорят, и каждый раз, когда мне задавали вопрос или же «приглашали присоединиться к обсуждению», единственное, что хотелось сказать: «Слушайте, а идите вы в задницу!» Но я понимала, что так нельзя. Ведь каждый решил бы, что это намек на его «обстоятельства». Голубые обиделись бы как голубые, турки как турки, гэдээровцы как гэдээровцы, ну и так далее. А зачем обижать людей, если они и так закомплексованы? И вот тут на семейном обеде у Минны и Клауса я осмотрелась и вдруг поняла: да! можно! «Слушайте, а идите вы в задницу!» Слова грохнули будто выстрел, и прежде, чем они Опомнились, я уже вышла из-за стола и сразу же уехала. Отличная была минута, но где теперь проводить «теплый семейный праздник Рождество»?
Я тогда словно мосты за собой сожгла. Долго еще никого не хотела видеть. Вечерами сидела у телевизора или решала какие-нибудь кроссворды. Было понятно, что я одна, и одна уже на всю жизнь. Коллега посоветовала мне сходить к врачу, но я и к врачу идти не хотела. Мартин звонил мне, я объясняла, что занята. Зачем мне был Мартин? Но он проявлял большую настойчивость. Рассказал, что работает над статьей «Символика растений» и ему нужна помощь. Для изучения растений в полевых условиях стал возить меня в разные живописные места. Несмотря на свою хромоту, он ходил хорошо, и часто я уставала первая. Тогда он расстилал плащ. Мы садились, слушали, как жужжат насекомые. Однажды вспомнилось, как в детстве я часто ходила в гости к сторожу яблоневого сада. Он был одноногий, сидел у себя в хибарке и замечательно вырезал ножом кукол. Минна его боялась, и я ходила к нему одна, а он угощал меня постным сахаром и говорил: «Какая радость, Дик! Наша красавица пришла». Дик – это был его пес. Большой и очень мохнатый. Когда к нам вернулся отец, мать запретила мне ходить к этому одноногому, и я даже не спрашивала почему, а потом вскоре и сторожа, и его сад, и Дика забыла. Но сидя, прислонясь к толстому стволу, и слушая, как Мартин подпевает полевым птицам, вдруг вспомнила, как мне там было хорошо, и спросила у Мартина: «А кукол из дерева ты вырезать не умеешь?» – «Нет. Почему ты спросила?» – «Да просто так!» Я посмотрела на часы, и мы пошли в Швалленберг, где оставалась машина и куда мы собирались вернуться обедать. А потом прошло две-три недели, и он позвонил мне и сказал: «Ги, у меня для тебя подарок. Я рядом. Можно зайти?» Голос звучал как-то странно. Я немного встревожилась и сказала: «Извини, Мартин, но мне не до гостей». – «Я всего на минуту».
Он появился так быстро, что я не успела даже переодеться. И это меня раздосадовало. Я провела его в гостиную, села возле стола, а он поклонился, сказал: «Gnädige Frau, я хочу кое-что показать вам» – и, как фокусник, вынул откуда-то длинную, завернутую в рождественскую бумагу коробку. «Но ведь до Рождества еще далеко!» – удивилась я. Он ничего не ответил и только весело улыбнулся. А я открыла коробку и вынула из нее деревянную куклу. Пиноккио? Но нос у куклы не был особенно длинным, а улыбка… морщины на лбу да и все лицо, безусловно, напоминало Мартина. «Можно его подарить тебе?» – спросил Мартин, и мне стало страшно.
Когда он заговорил о женитьбе, я рассердилась. «Да что с тобой, Мартин? Детей нам заводить поздно. Покупать дом? А зачем? У меня очень хорошая квартира. Мне в ней нравится. У тебя тоже очень хорошая квартира. Если мы вдруг поселимся вместе, то начнем ссориться. Посмотри на своих друзей Хайнеке. Они даже и при гостях шипят друг на друга». Но Мартин не унимался. Просил, умолял. И в конце концов так надоел мне разговорами о свадьбе, что я вскипела и велела ему никогда не затрагивать этой темы. «Ты меня так в могилу сведешь», – сказала я. «Замуж!» – от этого слова у меня начинается сердцебиение, а я уже не так здорова, чтобы позволить себе это. Доктор при нашем Центре говорил: «Ничего угрожающего, фрау Везелер, но вы должны быть внимательны и беречь сердце». Два раза в год мне прописывали инъекции. Мартин знал это… и все же смотрел иногда такими глазами, что было не выдержать. И когда захотел поехать со мной на море, я отказалась. Возможно, и его хромота роль сыграла. Надеюсь, он так не думал. Иначе зачем бы стал рисковать?
После моего возвращения мы виделись уже редко. Я постаралась разумно заполнить жизнь. Регулярно ходила в бассейн, слушала курс архитектуры в Вечернем университете для взрослых. Там все занятия бесплатные, иначе, конечно, я не могла бы это позволить. И все-таки иногда делалось тяжело. Я открывала бутылочку, садилась к телевизору, смотрела все равно что… Однажды в такой вечер пришел молодой человек, который присматривает за электричеством. Как это называется? Да, да, монтер. Что-то он объяснил, какая-то профилактика. Мы немножко поговорили. Он был поляк, в Германии только год. Много проблем, но он надеется со временем их все решить. Я предложила ему глоток виски. Просто так, за успех. Он выпил, потом подошел ко мне, обнял за плечи и сказал: «Я могу остаться… на полчасика». Надо было ответить шуткой или сказать: «Нет, нельзя, ко мне сейчас придут», а я взяла да брякнула: «О чем ты! Ведь я гожусь тебе в матери». Он извинился и ушел, а я расплакалась. Этот парень точно годился мне в сыновья. У меня мог быть такой взрослый сын. Несколько месяцев я надеялась, что он все же придет. Я занималась бы с ним немецким. Давала бы полезные советы. Иногда мне казалось, я чувствую на плече его руку. А потом вдруг сообщили, что Мартин покончил с собой. Повесился в своей квартире. Просто так, без причины. Говорят, что его сестра обвиняет во всем меня. Это глупо! Мне очень жаль Мартина. Я ведь сказала, что мы познакомились на концерте? Он, как и я, любил музыку. Но понимал ее лучше. На другой год после знакомства мы вместе слушали Малера. Дирижировал Эшенбах. Потрясающе. На обратном пути, в машине, мы оба молчали, а потом Мартин сказал вдруг: «Какой жестокий и страшный мир, но как он прекрасен». Aber wie schön… Я сказала, что только музыка schön, и он ничего не ответил. Я плохо помню его, он был какой-то странный. Хромал с детства, может быть, из-за этого.
В прошлом году я попыталась помириться с сестрой и зятем. Съездила даже к ним на Рождество. Но ничего из этого не получилось. Они мещане. У меня с ними ничего общего. Я говорила вам, что доктор Вернер сулил мне блестящее будущее? Что ж, и большие ученые иногда ошибаются. «Когда на то нет Божьего согласья…» – ничего не получится. Странно, что мне вдруг вспомнилось это. Никогда не верила в Бога. Да… Неисповедимы пути Его.
Цветодар
Бывает полоса, когда цветы дарят каждый день. Но тебе этого все равно мало. Каждый день получаешь по букету, а проходя мимо рынка, изо всех сил стараешься не смотреть на торговок, не слышать призывных возгласов, не видеть великолепия цветочного урожая. Нелепо, каждый день получая цветы, все-таки думать, что никто никогда не дарил тебе ведро лилий, или охапку ромашек, или воз одуванчиков. Глупо, но лезут в голову мысли о Пиросмани, завалившем цветами улицу, на которой жила возлюбленная, или о Маяковском, подарившем незнакомке в Ялте целый цветочный киоск. Почему-то снова и снова приходит в голову: цветы и мера – несовместимо. В крайнем случае, мера должна быть сверхмерной: я дарю тебе луг маргариток, поле ирисов, сад, полный роз, и цветы, которые ты сейчас возьмешь в руки, – их символ. Да, так: дарить надо символ, а не разумно выбранный букет. Разумно выбранный – оскорбление и цветам, и акту дарения. Если хочешь дарить, даришь всё. Границы и рамки зачеркивают дарение, и все превращается в ложь.
Разумная взвешенность почему-то всегда ощущается. Сегодня ты заслужила хороший букет, а завтра с тебя хватит меньшего. Цветы становятся чем-то вроде отметок. Головки цветов – баллами. Но они так не могут, противятся; они не хотят быть отрезанными от корня, от того, что питает, от своей почвы, от моря цветов. Как только их изолируют, превращая в цветочно-подарочную единицу, они сразу никнут. И не спасают ни кинутый в воду сахар, ни аспирин, ни возня с листьями и стебельками. И очень отчетливо помнится смерть цветов.
Когда-то давным-давно это были нарциссы. Я получила их в феврале. Букет был большим и тщательно запакованным. «Открой, но осторожно, они на морозе завянут. Или давай лучше зайдем сюда на секунду: ты быстро посмотришь, мы снова их запакуем, и тогда они простоят дней пять-шесть, может быть, и неделю». Да, конечно же, это разумно, и мы входим в толчею булочной, и я уже чувствую у себя на лице крепко приклеенную улыбку фальшивой радости. Мы входим в булочную и аккуратными, показно бережными движениями я разворачиваю бумагу. Она пахучая – запах почти приятный, – и когда я наклоняюсь к нарциссам, они тоже пахнут этой бумагой. Ввезенные через час в дом, поставленные с предосторожностями в широкую – раструбом – вазу, они уже с первой минуты кажутся обреченными, и очень скоро лепестки скручиваются в сухие трубочки, но этого надо стараться не замечать. «Все-таки они очень красивые». – «Конечно». – «А кроме того, что ты хочешь? Февраль, минус двадцать». – «Да, покупать зимой цветы – опасно». – «Но ты не расстраивайся. Ведь вначале они были совершенно весенними». И самое трудное – выбрать момент, когда можно их выбросить в мусорное ведро.
А эти розы? Гордый букет был так хорош, что захотелось обмануть себя – сказать: живой, а не отрезанно-отмеренно-убитый. Так ли? Я то и дело бросала на него встревоженные взгляды, и хотя поначалу все было в порядке, увидев, как поникла головка кремовой розы, не удивилась и не восприняла это как неожиданность. Стало понятно, что я это знала с той первой минуты, когда мне протянули красивый, со знанием дела подобранный букет роз. «Глупости, – говорю я, – все знают: розы капризны. На ночь их надо положить в ванну, и утром все будет отлично». Открутив кран до отказа, я, торопясь, наполняю ванну водой. Приношу розы; они обреченно-спокойны. Сосредоточившись на обычных делах, я стараюсь не думать об их жалком виде. Ведь это нелепо! Завяла только одна, все остальные по-прежнему великолепны. Я получила в подарок красивые розы, я получила в подарок красивые розы… Не надо дарить, потому что этого требует воспитание, надо дарить, когда хочется, ну а мне так никогда не дарили. Стоп! А мальчишка из Еревана, который спросил, как пройти в Эрмитаж, а потом выкрикнул: «Минутку!» – и куда-то исчез, а я дура-дурой стояла на тротуаре и вдруг увидела, как он бежит через Невский, размахивая пионом, а потом, улыбаясь, протягивает: «Держи!» Пион был громадный, мохнатый и розовый. И я носила его в руке целый день, а потом, дома, поставила в воду, и он, чуть нахохлившийся после дневных испытаний, мгновенно оправился, похорошел, глянул весело, и утром, когда я проснулась, приветствовал меня так ликующе, что вспомнилось и другое давно забытое ликование: букет подснежников, который мне подарила баба-яга, она же бабушка Лены Сытиной, на другой день после того, как мне исполнилось восемь лет.
Баба-яга каждый день приходила за Леной в школу, сидела в углу на лавке, вся черная, с носом-крючком, с клюкой, и я каждый раз старалась проскользнуть мимо, чтобы ее почти не заметить: смотреть на нее было страшно, даже когда она шла по улице и вела Лену за руку, а в полутьме раздевалки и вовсе невыносимо. В тот день я, как всегда, пыталась и в самом деле ее не заметить, но она зацепила меня концом палки: «Иди сюда. Это тебе». И она протянула мне белый букет подснежников, а я взяла его и спросила: «А это за что?» – «За то, что вчера у тебя был день рожденья», – сказала она назидательно и рассмеялась тихонько: хе-хе. А я оказалась перед распахнутой дверью (только что прочитала «Тони и волшебная дверь») и увидела чудеса вроде маленьких чертиков, смеясь прыгающих перед глазами. Раньше я знала, что цветы можно получить в день рожденья, их покупают, когда идут в гости, на юге – потому что дешевы, первого сентября – потому что так принято. А значит, все может быть и иначе. Можно дарить цветы, потому что вчера был день рожденья, и потому, что будет через месяц, и потому, что вообще бывает. Я шла домой, держа перед собой подснежники. Они были крупные, веселые, яркие. Пройдя по Съездовской, я повернула за угол у дома Саши Зингера, вышла в Тучков переулок, прошла мимо Девятнадцатой школы, в которой сейчас разместился Институт языкознания, хотя всегда и навечно здесь школа, во дворе которой Алеша Мигунов будет играть в снежки с девочкой Ирой. Это случится через семь лет, а сейчас я спокойно огибаю угол Девятнадцатой, иду по Волховскому мимо дома, где живут Вова Балаев и Лида Медведева, мимо прядильной фабрики – окна ее на одном уровне с плиточным тротуаром – к себе на Биржевой.
Счастье, испытанное тогда, каждый раз воскресает при виде поляны подснежников. Мне никогда не хочется их рвать, они и так мои, они мне подарены. Но чтобы это чувство появилось, понадобился импульсивный порыв худого смуглого мальчишки, углядевшего тетку с цветами, жмущуюся у Казанского, и подарившего мне пион, посланец всех пионов. Мохнатый, пышный, сладко-сладко пахнущий, он высветил подснежное воспоминание и подарил его мне на всю оставшуюся жизнь.
«Позвольте подарить вам цветы». Человек выглядел странновато, в длинном пальто, с до отказа набитым книгами порыжелым портфелем. Случайная встреча, случайный разговор, но после того букетика все фиалки в мире – мои. И ромашки – мои. Ромашки – это другая история, грустная, но пронизанная добротой и теплом. Все это было, и все это есть, и нечего плакать над розами, даже если они в самом деле погибли и, когда утром ты вынешь их из воды, сникнут, не оставляя ни грана надежды.
Я встаю, иду в ванную, после минутного колебания нажимаю на выключатель. Яркий свет заливает сверкающее кафельное пространство, и в нем чудится что-то больничное. «Ах, что же это?» – испуганно шепчут розы. Усталые, замученные, они покорно плавают чуть не на самом дне. «Наверно, я плохо заткнула отверстие пробкой», – бормочу я, извиняясь, и опять до краев наполняю ванну. За жизнь борются до конца.
Прощание
За все десять лет, прошедшие после разрыва, он не снился ни разу. И это казалось закономерным. Расстались с холодной вежливостью, надежнее всего оберегающей от рецидивов, и к тому же гораздо позднее, чем следовало. К моменту, когда он собрал и унес за долгие годы осевшие у меня вещи, а я вынесла на помойку его домашние тапочки, мы были уже чужими, и наше совместное прошлое раскрошилось в труху. Оставалось взять веник и вымести.
Рассказывать о финальном гонге тоже, как оказалось, было некому. Из друзей, знавших нас как стабильную пару, оставалась, по существу, одна Манька, считавшая, правда, необходимым рассказывать мне о его «новой жизни». Успешно съездил в Америку, получил крупный грант, выпустил две монографии, в том числе ту, над которой работал все годы нашей совместности. Пытаясь определить словами наши отношения, я в свое время наткнулась на формулу, казавшуюся весьма привлекательной. «Женаты в той же степени, как Сартр и Симона», – говорила я в тот период, когда сохранялась еще и охота шутить, и часть уверенности, что «все к лучшему».
В известных кругах он считался крупным ученым. По существу, был зануда и въедливый трудоголик. Так мне казалось вначале и так казалось в конце. Но в середине было солнечное лето. Долгое лето, членившееся на многомесячный июнь, знойный июль и неспешно ступающий август. «Хроники», которыми он занимался, всегда оставались мне совершенно не интересны, но в течение нескольких лет я внимательно слушала все его рассуждения, вникала в гипотезы и догадки, усердно лазила по справочникам и специальной литературе: уточняла, сверяла. Зачем? Чтобы помочь ему? Чтобы при случае поддеть? Его скрупулезнейшие исследования за редкими исключениями казались никому не нужными и ничего не проясняющими, но ловить его на повторах и неряшестве композиции, указывать на излишнее многословие, находить слабину в аргументах, предлагать альтернативные варианты доставляло немалое удовольствие. «Я не уверена, конечно, но мне кажется…» Он надолго задумывался, иногда бормотал «это надо обдумать, возможно» и, взяв ручку, разборчиво отмечал сказанное на полях. Получив беловой вариант, я с жадностью проверяла, учтены ли мои замечания, и с удивлением обнаруживала, что да. Иногда это было в форме диалога с воображаемым оппонентом, иногда в виде разъяснения в скобках.
Оттиски, которые он дарил мне, поначалу сопровождались забавными и только нам двоим понятными шуточными инскриптами. Потом их вытеснило стандартно: «Дорогой Эн от дружески преданного ей Эс». Как-то раз он пожаловался, что оттисков дали мало, и я, под воздействием смешанных чувств, предложила использовать «мой» экземпляр в разумно деловых целях. Преданный Эс ухватился за это с такой неприличной поспешностью, что когда год спустя вышли «Некоторые типологические особенности анализа стиля и композиции памятников средневекового права», наотрез отказалась получать дарственный экземпляр. Эс серьезно обиделся: «Это глупо! Фактически, ты редактор. И, если угодно, тебе полагается экземпляр». – «Разумеется. Я куплю его на Литейном, а ты так и напишешь: „Моему дорогому редактору Эн от дружески преданного ей Эс“». Уговаривать пришлось долго, и сдался он неохотно. Ведь это было несправедливо, а он гордился тем, что всегда проявляет безукоризненную справедливость. «В подражание Робеспьеру», – сказала я как-то в пылу пикировки. «Робеспьер был не справедлив, а неподкупен», – поправил он, поморщившись. «Где неподкупность, там и справедливость», – огрызнулась я, и в ответ он прочел мне длинную лекцию о преступности некорректного употребления терминов всюду, и в особенности в вопросах, непосредственно касающихся этики. Цитируя Витгенштейна, ошибся, и я поправила. Эта цитата встречалась в одной из его работ, и я ее отлично помнила.
Америка, похвалы, премии – все это он заслужил. Несмотря на нелепую громоздкость названий и занудливую избыточность комментариев, он действительно сделался крупнейшим специалистом в своей узкой области. А в том, что мне это не казалось достаточным, чтобы приблизить душу к блаженному Свету Фаворскому, виноват, безусловно, не был. «Стать профессионалом – это всего лишь первая ступень», – пробовала я обратить его в свою веру. «Но и она не всем доступна, – снисходительно улыбался он. – Ты, например, при всех своих достоинствах вряд ли когда-нибудь станешь настоящим профессионалом». Ему очень нравилось видеть меня «милой деткой». Рядом с таким непригодным к серьезным делам нескладенышем он ощущал себя взрослым и сильным, а также щедрым и любящим. Говорил: «Ну-с, и куда вам, сударыня, хочется: в цирк или в театр?»
Порвав с ним, я долгое время училась дышать. Это давалось с трудом – ведь мне было уже почти сорок. Дыхательная система снова и снова давала сбои. В горле саднило. Я горько оплакивала бездарно уплывшие в Лету долгие годы и спешила – ведь нужно было наверстывать. Слепо кидаясь в разные стороны, я нигде не могла найти точку опоры. Ладила только с детьми; пытаясь сблизиться со взрослыми, терялась. Удивлялась: а раньше-то как оно было? И неожиданно поняла, что всегда только с детьми и общалась. Неважно, сколько им было лет и какими учеными степенями они прикрывали свою инфантильность. Моим любимым детским возрастом было лет пятьдесят, и именно эта любовь с неизбежностью привела в мир преданного Эс, в тот мир, где на радость себе и близким виртуозно владеют соединениями слов-смыслов-понятий и даже не знают, что за пределами этих расчерченных геометрических фигур есть еще что-то, что можно условно назвать морем жизни, или – гораздо прозаичнее – житейским морем.
Плавать в этом житейском море я не умела. Идти ко дну не хотелось. Приходилось учиться: и в сорок лет я с трудом натянула на спину ранец и пошла первый раз в первый класс. Учительницей была жизнь или тот суррогат, что слывет ею. Строгая, она каждый день задавала поистине головоломные задачи. Например, как отличить, врет собеседник (начальник, друг, подчиненный) или говорит правду. В том мире, где я росла, а потом жила с преданным Эс, такой вопрос не вставал. Там всегда дважды два было четыре, книга – лучший подарок, труд – радость, честность – закон. Конечно, все это плохо вписывалась в окружающую действительность, но от нее ведь не так сложно спрятаться: скажем, в достойную профессию или в четкое следование инструкциям.
Я металась, словно зверь в клетке, хотя на деле все было наоборот: дверцу клетки открыли (или сама взломала?), и густой голос, идущий откуда-то сверху, сказал: ты свободна, ступай куда хочешь. «А в каком направлении?» – спросила я, поеживаясь, но, разумеется, ответа не было.
Учиться жить лучше всего помогали заботы, и прежде всего заботы чисто практического свойства. Например, как заработать денег. С наступлением постсоветской эпохи этот вопрос приобрел небывалую прежде значимость, и для меня это было удачей. «На паек больше не проживешь, надо вкалывать». Этот лозунг не вдохновлял, но служил замечательной подпоркой. Занятая заботой о хлебе насущном, я даже не вздрогнула, включив как-то вечером телевизор и вдруг увидев на экране несколько располневшего, но вполне элегантного Эс. Вальяжно утопая в кресле, он, гость какого-то канала, спокойно и безмятежно отвечал на вопросы ведущего. Говорил грамотно и красиво, но так уклончиво, что журчащие ручейками слова не собрала бы в единое целое не только вся королевская конница, но даже и вся изощренная университетская рать. Как и в случае с дарственными, он хорошо страховался от компромата. Цельная личность, думала я, слегка сочувствуя усилиям ведущего ухватить уважаемого профессора не так, так этак и всматриваясь в почти не изменившееся лицо моего старого друга Эс. Чужой, да, чужой. Я была совершенно спокойна. Прочным ли было это спокойствие, сказать трудно. К счастью, буквально через минуту передача закончилась, а еще через пять я, хмыкнув: «Надо ж какая встреча», – выбросила все это из головы.
Прошло еще несколько лет, и как-то, спускаясь по эскалатору, я вдруг сообразила, что достигла уже того возраста, в котором почтеннейший Эс пребывал в первый год нашей связи. Мысль кольнула: он ведь тогда казался очень немолодым, и только моя восторженная «любовь аспиранточки» могла простить и брюшко, и седины, и бесконечные воспоминания про кинувшие дни и битвы, где вместе рубились они, когда я еще только ходила пешком под стол и горько плакала, ударившись лбом о что-нибудь твердое. Теперь лоб был в куда более страшных шишках, но потребности листать книгу воспоминаний еще не возникло, возраст грустно-блаженных вздохов о «нашем времени» галантно держался на расстоянии. И все-таки факт оставался фактом: я была точной ровесницей того признавшегося мне в своей любви к мороженому пожилого профессора. Плюнуть и растереть, разорвать в мелкие клочки и выбросить, а можно и спокойнее: уголком рта улыбнуться и забыть. И я действительно забыла, и забыла не только о глупых и никому не нужных возрастных сравнениях, но и о нем. Конечно, судьба посмеялась жестоко. Просьба, с которой я когда-то жарко обращалась к Богу, выполнена была на все сто. Но услышанные молитвы вызывают куда больше слез, чем те, что не достигли своей цели. Святая Тереза Авильская знала об этом уже в четырнадцатом веке. И мне, возлюбленной медиевиста, недурно было бы об этом помнить. Или хотя бы – вспомним «Сталкера» – понимать трудность точного обозначения своих желаний.
В жарких сумбурных молитвах я просила Всевышнего подарить густо усыпанному академической пылью преданному Эс недополученную им молодость. В том, что он не использовал ее во имя мое, винить некого: этого в просьбе не было.
Выздоровление шло тягуче и медленно. И все-таки каждый год я праздновала какую-нибудь победу. Пусть маленькую, но подлинную. Легче стало общаться с людьми, появилось умение с юмором относиться к своим неудачам. «Как тебе это удается?» – с удивлением пробурчала однажды Манька. «Что именно?» – «Всегда висеть на волоске, но сохранять при этом олимпийское спокойствие». Даже и олимпийское! Похоже, маска приклеилась крепко и, более того, была к лицу. Настолько, что неожиданно встреченный Алексей Мысин, с которым не виделись со студенческих дней, с ходу ударился в ностальгию и заявил, что, столкнув нас в доме, куда мы оба попали случайно, судьба подает нам сигнал, проигнорировать который было бы преступно. «Сейчас, сейчас, а не когда-нибудь», – восклицал он. А дело было в том, что бедолага Мысин только что развелся и с ужасом осознавал, как трудно будет одному. Значение нашего «романа» на втором курсе он явно преувеличивал. Но почва для сближения имелась. Намек на какое-то общее прошлое давал возможность перекинуть мостик через временной поток, протянуть через жизнь единую нить, обрести стержень. Формально мы продолжали жить в разных квартирах, фактически общий дом уже складывался. Кирпичик за кирпичиком. Мы играли в строителей, но строили по-настоящему. И вот тогда, да, именно тогда – через десять лет и семь месяцев после нашего расставания мне вдруг впервые приснился преданный Эс.