Текст книги "Прощание"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Тот дом, та дверь
«А вы знаете, в этой квартире я прежде часто бывала». Но, к счастью, никто моих слов не услышал. Они провожали меня всей семьей, Гизи лаяла, и поэтому остальные кричали. «Так вы не забудете передать мне Стругацких или Азимова?» – «Завтра я позвоню в половине второго, а может, и раньше». – «У вас жакет очень красивый. Вы сами вяжете?»
Стоит ли удивляться, что мою фразу «в этой квартире я прежде часто бывала» никто не услышал. Вообще-то все это глупости, мелочи, и все же как раз в ту секунду я ощутила, как мне не хочется, чтобы ее услышала, например, Юля. Хотя в общем-то Юля здесь ни при чем. Независимо ни от какой Юли мне не хотелось быть уличенной в фальши, притворной сентиментальности или еще в чем-то столь же несимпатичном. К тому же ведь это было бы совершенно несправедливо. Я абсолютно не собиралась темнить, готовить сюрприз или тем более врать. Просто когда я пришла и Юля с матерью (одного роста, одного цвета глаз) встретили меня в этой прихожей, мне показалось необязательным, скучным и, если хотите, претенциозным вдаваться в подробности. Степки (разбойника восьми лет) в тот момент дома не было (он как раз вывел Гизи), и в результате квартира казалась наполненной тишиной. Каждая фраза звучала с особой отчетливостью. «Моя дочь Юля», – сказала Наташа веселым шутливым тоном. «Я очень рада. Ваша мама мне столько рассказывала о вас». Работая рядом с Наташей целых семь лет, я никогда не была с ней близка. Всегда ощущала: милая женщина, но безусловно чужая. Отчетливо чувствовала симпатию, но категорически не могла найти общего языка. И вот теперь она, улыбаясь, стояла передо мной, засунув руки в карманы широкой юбки, премило выставив вперед ножку в голубой туфельке, гостеприимно впуская в свой дом, к своим детям, а у меня внутри все дрожало. Я была словно разрезана пополам, и половина меня (та, о которой я не часто вспоминала) в считаные секунды отнесена была ветром воспоминаний во времена невозможные. Если точнее, на четверть века назад. Конечно же, нужно было скрыть это, нужно было сказать что-то очень спокойное, вежливое. И я сообщила, что без труда нашла дом, так как лет двадцать назад бывала в этих краях у подруги. Говоря это, я почему-то даже махнула рукой, как бы указывая, где эта подруга жила.
«Ну и чудесно, а то я боялась, что вы заблудитесь в здешних дворах», – легко кивнула Наташа и провела меня в комнату, где мы устроились возле журнального столика и сразу же оживленно заговорили о конференции. Юля пришла вслед за нами, села напротив старинного (куплено в комиссионке, и вы не поверите даже как дешево!) зеркала и принялась наводить марафет. Делала она это очень серьезно, но в то же время не забывала о нас. Взгляд из зеркала был небрежный, но строгий. Так иногда смотрели на нас, надзирая, солидные дамы-мамы из нашего детства. Вплотную мне довелось столкнуться только с одной из них, мамой Оли Марениной, но память о том, как неловко было «играть» под надзором все замечающего глаза, как оказалось, была жива до сих пор. «Сейчас мы нарежем цветную бумагу и накрошим ее в эту кастрюльку», – приятно-отчетливым голосом говорила мне Оля. «И это будет кукольный суп», – отвечала я, очень стараясь во всем соответствовать и для проверки оглядываясь на профиль сидевшей с шитьем у стола Марениной-старшей.
Сейчас все было похоже, хотя и наоборот. Дело, которым мы занимались с Наташей, в восьмой раз перебирая листки заявок, было вообще-то важным (программу большой конференции утрясти нелегко), однако пристальный Юлин взгляд из глубины мутноватого зеркала и Юлины в зеркале отраженные вытянутые губы, которые она тщательно обводила темным контуром, а потом красила легкими и уверенными движениями, как-то сбивали вполне естественный деловой настрой и превращали наше с Наташей занятие в смешную и глуповатую, нам одним почему-то понадобившуюся игру. Чтобы хоть как-то сбить это дурацкое ощущение, я начала говорить вдруг каким-то чужим «взрослым» голосом. «Юмор в творчестве Сэлинджера и Воннегута, доклад Хамко, кандидата наук из Киева», – сказала я громко, предполагая, наверно, что Сэлинджер с Воннегутом вызовут уважение Юли. «Ирочка, воля ваша, но этого киевлянина просто некуда ставить», – пропела в ответ мне Наташа. Ее ответы звучали почти так же глупо, как мои реплики, и поэтому, когда Юля, кончив наконец «делать лицо», встала от зеркала и подошла к нам, семнадцатилетняя, стройная, очень уверенная в себе, я вся внутренне сжалась, ожидая услышать, как она спросит нас, добродушно и снисходительно: «А не кривляться вы, девочки, можете? Ну-ка, кончайте все эти глупости и постарайтесь придумать что-то поинтереснее».
«Чай приготовить?» – спросила Юля, слегка обняв мать и положив руку мне на плечо. Ее рука была много приятней, чем рука мамы Оли Марениной, и я это отметила с благодарностью, подняла голову, посмотрела на Юлю и встретилась с чуть прищуренными глазами, напомнившими мне взгляд Сергея Анатольевича Ознобишина, жившего в этой квартире эпоху назад. «Какая у вас чудесная девочка!» – сказала я торопливо Наташе, как только Юля отправилась ставить чайник. «Да? Правда? – Наташа сняла очки, которые надевала всегда для работы, и стала похожа на славного старого воробья, только что счастливо спасшегося от кошки. – Она ужасно самостоятельная, но никакой дисциплины. Одни способности. Просто не знаю, что делать». Смотреть на Наташу было сплошным удовольствием, и мне до сих пор непонятно, почему именно в эту минуту я не сказала ей, что вот здесь, в этой комнате, где мы сейчас с ней сидим, я провела, вероятно, счастливейшие часы своей жизни. Ведь вся обстановка, казалось, располагала к признанию, и так легко было сказать, что в передней, которая, в целом, осталась такой же, как и была, хотя, конечно же, раньше там не висели гравюры «под старину», и с потолка не свешивался китайский фонарик, а в углу не было календаря с голой красоткой, приобретенного – как сообщили мне Юля с Наташей – по просьбе «любителя всех фантастик» Степки, – в этой передней я попросту онемела от изумления. Еще бы: ведь окно, например, как было, так и осталось на месте. Хотя вообще окна в передних встречаются редко, и непонятно, почему капитальный ремонт не внес в данном случае коррективы. Окно на месте, и подоконник облуплен, как и когда-то. И по нему можно провести пальцем, нащупать «те самые» шероховатости, прикоснуться, в точности так же, как двадцать шесть лет назад, когда, в первый раз уходя из этого дома, я не просто до них дотронулась, а благодарно погладила, чтобы хоть как-то сказать спасибо за тот феерический праздник, в который я здесь окунулась. Все это можно было, наверное, объяснить. Наташа кивала бы своей воробьиной головкой, а потом, когда Юля пришла бы с подносом, уставленным пиалами и вазочками с вареньем, прощебетала бы: «Юлька, ты слышишь? Оказывается, Ирина Евгеньевна бывала давным-давно в нашей квартире, а жила здесь очень большая семья, и гости ходили почти каждый день, и стол накрывали во всю длину комнаты. Наверно, здорово было. А? Как ты считаешь?»
И если бы Юля, поставив поднос на вертушку у пианино, взглянула на меня вопросительно, я, может быть, рассказала бы о семье Ознобишиных, и эта семья еще раз соединилась бы под родной кровлей, и еще раз на десять или пятнадцать минут жизнь стала бы крепкой, веселой и настоящей. А такой, да, такой, я клянусь, была жизнь в этом доме. И каждый сюда приходивший сразу же ощущал себя в безопасности.
Живший в квартире сверчок на печи, а может быть, дух традиций, а может, обычный стол, раздвинутый от стены до стены, давали хозяевам и гостям это дивное ощущение. И время текло здесь как-то иначе, чем в другом месте: не дергало, не давило и было привольным. Смогла ли бы я рассказать про все это? А впрочем, к чему рассказывать? Ведь на самом-то деле все оказалось неправдой. Прочное не было прочным, если в квартире живут незнакомые люди, наспех пьют чай у трехногого столика, держат включенным бормочущий телевизор, вешают под китайский фонарик японских красоток, а семьи Ознобишиных больше не существует, хотя живы и здравствуют все. Нет только мальчика Лёли, глазастого Лёлика, который вертелся всегда под ногами, встречая гостей (ура! еще кто-то пришел!), считал тарелки (пятнадцать, шестнадцать, семнадцать), а, став постарше, донимал всех разговорами о Ницше и Соловьеве.
Мальчик Лёля был сыном двоюродного брата Сергея Анатольевича Ознобишина. Его мать умерла, когда Лёле было три года. Отец вскоре женился на умной и милой женщине, но почему-то, хотя ночевал Лёлик дома, жил он все-таки здесь, на Гагаринской. Я помню его в щегольской аккуратной матроске, помню в пижонском вельветовом синем костюмчике (Лёля! Ты у нас франт. Ты просто маркиз при дворе Луи Кэнза!), помню, как он запихивал в рот куски торта, и млел, и стонал от блаженства, а стол умолкал на минуту, и иронично-спокойный Сергей Анатольевич говорил с расстановкой: «Нет, это все же неподражаемо. Голубчик, ты, безусловно, раблезианец». Чтобы все было понятней, надо, наверно, добавить, что Лёлик был не толстяк, а типичная прорвочка. Хрупкий ангелок в детстве, он стал потом длинным худым подростком, а еще позже тонким, на древко флага похожим юнцом. После университета его оставили в аспирантуре, он успел опубликовать вполне дельную, но кое-кого раздражившую («пустое оригинальничанье!») статью о символистах, а потом вдруг все бросил. Но это уже другая история, и ее ни к чему знать жильцам этой квартиры.
А вот историю торта «Мальвина», который так любил Лёля, мне, в общем, хотелось бы рассказать. Торт пекла Александра Андреевна, мать Киры Павловны. Рецепт она получила от легендарной Анели, умершей совсем незадолго до того времени, когда я, придя в новую школу, сразу же познакомилась и почти подружилась с Анютой (смешная фамилия – Ознобишина) и очень скоро попала к ней в дом. В каком-то невероятном, как будто из фильма позаимствованном прошлом Анеля служила в кондитерской на Свентицкой (в Варшаве). Торт «Мальвина» был гордостью этой кондитерской, Анеля – признанной мастерицей. Все тридцать лет в семье Ознобишиных Анеля пекла «Мальвину» по большим праздникам, в последний же год сказала: «Вы, Александра Андреевна, как хотите, а мне не поднять ее больше. Продукты не те, да и сил уже нету». И тогда Александра Андреевна встала к плите сама.
Прежде она не стряпала. В экстренной ситуации могла сварить суп, но невкусный. И вот теперь – твердо, без колебаний – она взялась за «Мальвину», и торт (многослойное чудо, увенчанное ажурными фестонами из теста, среди которых кокетливо поднимали головки нежнейших цветов маргаритки) вышел не хуже, чем всегда. Попробовав, медленно прожевав и потом проглотив небольшой треугольный кусочек, Анеля сказала: «Ну что же. В хорошие руки передала».
Эту историю вспоминали, когда вносили «Мальвину». Иногда вслух, чаще молча. И наступала минута, рассказать о которой я, вероятней всего, не смогла бы. «Впору, наверно, поднять польский флаг», – сказала однажды в такой момент Мила (сестра Анюты). «Или спеть хором, что Польска еще не сгинела», – подхватил кто-то, и все рассмеялись, но этот смех не убил предыдущего настроения; оно оставалось, оно было с нами.
Разве расскажешь об этом? Так же как разве расскажешь о красном свитере Милы?
Миле в тот год было пятнадцать или шестнадцать, она неожиданно резко, рывком, повзрослела и делала все, чтобы взрослость продемонстрировать. Ну, скажем, второго мая, в день рождения Сергея Анатольевича, пришла с компанией поздно, когда именинный обед клонился уже к концу и Лёля сопел над последним куском «Мальвины». Они пришли шумной толпой, вчетвером. Олега и Игоря у Ознобишиных знали давно, впервые появившаяся девушка была очень хорошенькой, но рядом с Милой в красном в обтяжку шерстяном свитере ее было как-то не разглядеть.
«Просим, просим!» Сидевшие за столом с искренней радостью приветствовали компанию, но в то же время не нарушали своих бесед и занятий. Боря Журавкин, взъерошенно-возбужденный, влюбленный в старшую сестру Ознобишиных, Катю, рассказывал уморительные истории, от которых Анюта взахлеб и навзрыд смеялась и чуть в тарелку не падала, а рыжий Петя Горфункель, Катин второй поклонник, яростно спорил с Сергеем Анатольевичем, доказывая, что «Звездный билет» – начало нового этапа в русской литературе, и язык Аксенова – это язык нашего завтра. «Скорее всего, ведь Чуковский тоже считает, что „шмакодявка“ и „клёво“ станут словами широкого обихода», – смеялась Мила-большая, подруга Киры Павловны, весело и на равных державшаяся как со старшими, так и с младшими Ознобишиными, но смертельно боявшаяся Александры Андреевны, чем подавала, конечно, повод для шуток и розыгрышей. «Милочек, ты понимаешь Чуковского упрощенно», – возражала ей Кира Павловна, мягким красивым движением поправляя свои прекрасные светлые волосы, и уже изгибалась, чтобы достать из буфета тарелки для Милы и ее свиты: Олега и Игоря, с места в карьер ввязавшихся в спор о «Звездном билете», и хорошенькой Тани, слегка оглушенной и шумом, и многолюдством, но весело и с любопытством оглядывавшейся.
«Ну и где же вы были?» – привычно насмешливо щурясь, спросил Сергей Анатольевич, глядя на Милу, усевшуюся как раз напротив него. То, что Мила была отцовской любимицей, не составляло секрета в семье Ознобишиных. И все же ни старшая Катя, ни младшенькая Анюта, обе Сергея Анатольевича боготворившие, не ревновали и не сердились. «Как это: где были? Везде!» – убежденно ответила Мила, тряхнув собранными на макушке в хвост блестящими каштановыми волосами. «Везде?» – «Да, везде», – ответила она с вызовом, готовая – если кто не согласен – до хрипоты стоять на своем. Но Сергей Анатольевич только мягко, себе под нос улыбнулся, сказал: «Мне нравится Таня. Я рад, что ты привела ее к нам». – «Она просто прелесть, – воскликнула Мила, – и я велела Олегу влюбиться в нее. Не веришь?» Она хотела было начать доказывать это серьезно, но вдруг махнула рукой, рассмеялась, блестя глазами и демонстрируя все свои ярко-белые зубы, радуясь случаю выплеснуть хоть часть смеха, который переполнял ее не меньше, чем Наташу Ростову.
Смеялась она удивительно; и красный свитер пламенел факелом; и хотя всем было совершенно неясно, отчего она так смеется, не поддержать ее было немыслимо, и смех заполнил всю комнату. Откинув голову, хохотала Мила-большая, упав на плечо Журавкину, взвизгивал Петя Горфункель; Анюта, вконец изнемогшая, просто рыдала от смеха, а Лёля, парадный, в шелковой белой рубашке и с белой салфеткой за воротом, вспрыгнув на стул, кричал, громко ликуя: «Ур-ра!»
Об этом я не сумела бы рассказать. И к тому же зачем? Ведь каждый несет в кулаке, как конфету, свое «лучшее в жизни воспоминание». И все же не совсем так. Было, я в этом уверена, было что-то особое в ознобишинском доме, а теперь нет и в помине, хотя Сергей Анатольевич так же спокоен и так же насмешливо щурится, и Кира Павловна, в общем, все так же красива и даже не изменила прическу. Есть перемены: Анюта и Мила давно уже замужем, но есть и новые дети, Вася и Ксюша. Правда, в связи с капитальным ремонтом всем пришлось перебираться в район Гражданки и разместиться там в точечном доме. Но в момент переезда никто не считал это драмой. Семья получила трехкомнатные квартиры (на пятом и на шестом этаже), и вскоре было уже непонятно, как они раньше теснились все на Гагаринской. Квартира-то ведь была из двух комнат: ниша при кухне не в счет, закуток Александры Андреевны сделан теперь кладовкой вполне справедливо.
Когда-то в закутке этом было очень уютно. Стояло большое, зеленым бархатом крытое кресло и квадратный стол под гобеленовой скатертью. На этой скатерти я однажды увидела книгу «Доктор Живаго». Шел шестьдесят третий год; я помнила отголоски скандала, интеллигентно произнесенную фразу «он замечательный переводчик, только зачем он вдруг взялся за прозу? писать роман – дело нелегкое», еще какие-то вздохи, пожатие плеч, разговоры, но все это не волновало, когда я брала в руки книгу, лежащую на гобеленовой скатерти. Мне захотелось взять ее в руки, потому что вдруг потянуло к себе это имя – Живаго. «Можешь прочесть, если хочешь», – сказала мне Александра Андреевна, и когда я, уже дома, прочла о смерти Анны Андреевны Громеко, мне показалось, что умирает, что вот-вот умрет Александра Андреевна, и я бурно плакала, потому что без Александры Андреевны дом Ознобишиных стал бы уже другим, а мне было страшно представить себе такое, и я со слезами просила кого-то, чтобы Он дал ей жить долго-долго. И можно, наверно, сказать, что молитва подействовала. Ведь Александра Андреевна до сих пор два раза в год печет «Мальвину». Использует для простоты новый крем, которому научила ее свекровь Анюты (мастер по тортам и пирогам), но это – по общему мнению – вкуса не портит. Свекровь довольна. Она регулярно бывает на всех ознобишинских праздниках и неизменно привозит в больших количествах разные яства. «Смерть моя! – с ужасом кричит Мила, глядя на изобилие на столе. – Ну что вы творите? Я уже не влезаю ни в одно платье!» Фигура у Милы великолепная, зубы по-прежнему ослепительно белые, кожа, как южный персик. Однажды, встретившись с ней в Гостином, я сразу ее не узнала, успела подумать: «Роскошные жены у наших полковников!» Произошло это несколько лет назад, и тогда же, буквально на другой день, в толчее у «Владимирской», я неожиданно налетела на Лёлика. Обрадовалась ужасно. «Лёлька!» Он долго вертел головой, не понимая, кто окликает. «Лёлик! У тебя такой вид, будто ты потерялся, и тебя сейчас выведут». И, тормоша его, я принялась вспоминать, как мы ходили втроем на «Щелкунчика» (мне и Анюте было уже по двенадцать, а ему – восемь), и в первом антракте толпа в фойе сразу нас разделила, и он исчез, прямо как провалился, и мы стали бегать по всему театру (было и страшно, и весело), и нашли его – совершенно дрожащего – только когда свет уже гасили и всех торопили: скорее, скорее. Но зато в следующем антракте мы все ходили в буфет. И Лёлик звонко кричал: «Эклеры! Ура!!» «Помнишь?» – допрашивала я теперь Лёльку. «Я помню, что больше всего мне понравился танец пастушек и пастушка, – ответил он, глядя поверх моей головы на дом Дельвига. – Пастушок был пониже, чем его девочки, но очень лихо с ними справлялся». «Лёлька, да неужели тебя огорчало, что мы с Анютой – верзилы? Ведь ты нас, в общем-то, в грош не ставил». Он усмехнулся. «Я был влюблен в вас обеих, в Катю и в Милу. Но еще больше я был влюблен в Киру Павловну». Смотреть на Лёлика было невыносимо. Казалось, он так и качался от ветра. Куртка была на рыбьем меху, на голове – идиотская лыжная шапочка. «Ты бы зашел к Александре Андреевне, – предложила я деловито. – Взял и исчез с горизонта. В конце концов, неприлично». – «Я иногда брожу возле дома», – ответил Лёлик. «Так вот и зайди», – бодро крикнула я, убегая, и потом только сообразила, что бродит он по Гагаринской, где уже много лет ни следа Ознобишиных. Желание рассказать всем, то есть Наташе и Юле, и даже вернувшемуся наконец с улицы Степке про мальчика Лёлю сделалось вдруг почти нестерпимым.
Остановило меня, как ни странно, Евангелие. Оно лежало корешком вверх, рядом с газетой «Час Пик» и сильно потрепанным альбомом гравюр Хокусая. «Кто-то у вас увлекается не на шутку японским искусством?» – спросила я у Наташи. «Юлька была без ума. Потом помешалась и на буддизме. У нас даже бывали собрания их кружка. Все приходили, садились на пол…» – «Смешно садились, вот так». – И Степка, сев на ковер по-турецки, принялся хлопать в ладоши, раскачиваясь из стороны в сторону. «Но все это – этап уже пройденный, – пояснила Наташа. – Теперь она вдруг ударилась в православие. Верите? Соблюдает посты». Я кивнула и промолчала, но на Наташу напало вдруг любопытство. «Ирочка, а как вы относитесь к этому?» – в лоб спросила она, но, к счастью, тут вошла Юля, села, положив ногу на ногу, на тахту, спросила: «Так вы работаете? Или страда завершилась?» – «Да, была ведь проблема с докладом из Киева», – встрепенулась Наташа.
Юля встала, подошла к нам, нагнулась над расписанием. Светлые брюки сидели на ней изумительно, наманикюренный палец красиво скользил по строчкам. «Поставьте его седьмым. Вот сюда, – предложила она, подумав. – Если у него есть что сказать, то послушают, нет – разойдутся». – «Но ведь весь этот день отдан классике!» – возразила Наташа. «А Сэлинджер разве не классик? – пробормотала задумчиво Юля. – Молчит уже тысячу лет. Чистая затоваренная бочкотара». Она иронически улыбнулась, и я услышала, как хохочет Сергей Анатольевич Ознобишин.
«Вот это уел так уел! – кричал он Боре Журавкину и трепал по плечу покрасневшего, злого Горфункеля. – Аксенов делает переводы даже не с Сэлинджера, а с Райт-Ковалевой. Вот это довод! Вот это удар: прямо в яблочко». Он хохотал от души, и каждый раскат его смеха вливал все новую силу и бодрость в Борю Журавкина, еще не знающего, что Катя не выйдет замуж ни за него, ни за Петю, а просто побудет короткое время женой спецкора «Известий» Попова, избравшего псевдоним Горбунов, а потом разведется и будет жить неприкаянно на Средней Рогатке в такой же, как у меня, однокомнатной тесной квартирке. Все это было неизвестно в тот миг прорвавшему линию обороны противника Боре Журавкину, и он, гордый, счастливый, подошел к Кате, победоносно взглянул на нее и сказал дружелюбно Горфункелю: «А давай, Петька, больше не спорить. Время рассудит. А если захочешь, вернемся к этому разговору лет через двадцать». – «Ура!» – крикнул Лёля и потянулся к «Мальвине». «Милый, живот заболит», – сказал Сергей Анатольевич.
«А вот и нет, вот и нет», – закричал Степка, распахивая дверь. Гизи влетела с лаем. «Перестань мучать собаку!» – взвизгнула Юля. «А я и не мучаю. А она спорит!» – «Кто спорит? У меня от вас голова идет кругом», – пыталась вмешаться Наташа. «Кругом? Как бумеранг? – завопил вдруг, перекрывая весь гвалт, Степан. – Хотите покажу?» – «У тебя есть бумеранг?» – изумленно откликнулась мать. «Ты забываешь, что он любитель фантастики», – фыркнула Юля. «Фантастика, Юлечка, тут ни при чем. Идемте, я вам покажу!» И мы вместе пошли по длинному, чуть ли не всю квартиру опоясывающему коридору. Здесь Боря Журавкин целовал Катю, в то время как Петя, беснуясь, читал за стеной Маяковского (стены дрожали), здесь Кира Павловна объясняла мне и Анюте, почему мы должны быть особенно добры к Лёлику, здесь Мила, Олег и Игорь простаивали часами, как в подворотне. Хорошенькой Тани давно уже не было и помину, Мила была совсем взрослой, но еще больше, чем прежде, любила игру в кошки-мышки, и то, что происходило с нею и князьями русскими Игорем и Олегом (так называл их, подсмеиваясь, Сергей Анатольевич), в общем, изрядно перекорежило несколько жизней, но это выяснилось потом, а тогда все казалось отличнейшей игрой в драму, в разрывы, ведь где-то рядом были все время старшие Ознобишины, и всем казалось: мы под надежной охраной, нас берегут (как иначе?), нам создали жизнь, в которой плохое случиться не может.
«Осторожнее, здесь порог», – сказала мне Юля, и вслед за Степкой мы всей гурьбой вошли к нему в комнату. «Садитесь», – распорядился он с важностью. И мы послушно уселись, и даже Юля казалась заинтригованной. «Настоящий», – заверил Степка, предъявляя оружие австралийцев. «Но он же тебя стукнет по лбу», – предположила с тревогой Наташа. «Нет, это маловероятно», – со знанием дела откликнулась Юля. «Постойте, но куда же он собирается целиться?» – «Все сейчас станет ясно, – солидно заверил Степа. – Три-четыре!» Бумеранг был замечательный. Он выписывал в воздухе петли, восьмерки и сальто. Гизи с лаем гонялась за ним. Степка и Юля с трудом ее укрощали. Все это было ужасно забавно, и мы с Наташей смеялись чуть не до колик. «Дамы, может быть, вам воды принести?» – спросила, остановившись и глядя на нас заботливо, Юля. Наконец я спохватилась: уже половина двенадцатого. «Наташа! Ведь мы не кончили!» – «Да, это ужас какой-то. Гизи, на место! Степан, немедленно спать!» Мы кинулись к нашим бумажкам и обнаружили, что эта подлая Гизи успела над ними порядочно поработать. «Не беспокойтесь, я сейчас все соберу, не ругайте ее, – кричал Степка, ползая на коленках. – Держите!» «Мне кажется, было еще две заявки…» – сказала Наташа с сомнением. «Да что вы? Какие?» – «Не помню». «Ну так и нечего помнить», – откликнулась Юля, и мы рассмеялись и так, смеясь, высыпали в прихожую, куда проникал тусклый свет хмуро-пасмурной белой ночи.
«Секунду!» – Наташа нащупала выключатель, и я увидела, каким жалким и сиротливым стоял облупленный подоконник. Мне захотелось его погладить, но почему-то я не смогла. Было неловко перед Наташей и Юлей, но еще больше смущала стоявшая здесь же, рядом с гравюрой «Сенная», Александра Андреевна. Она смотрела на меня с грустным укором, и укор был заслужен. До сих пор непонятно, как это случилось, но я потеряла «Живаго», того, тамиздатского, с гобеленовой скатерти. Он так никогда и не нашелся, хотя я искала его повсюду. Сначала мне было мучительно стыдно, но потом угрызения прекратились, тем более что живущая на Гражданке, активно следящая за всеми сегодняшними событиями бабушка Ознобишиных тоже давно забыла о книге.
«А вы знаете, в этой квартире я прежде часто бывала», – сказала я, глядя прямо в глаза спокойной и строгой, волосок к волоску причесанной Александре Андреевне. Юля с недоумением на меня покосилась, а может, мне это и показалось. Гизи истошно лаяла, Степка требовал, чтобы я не забыла передать ему что-нибудь из фантастики. Наташа соображала вслух, как она свяжется со мной завтра, и сама Юля решила на всякий случай уточнить происхождение жакета, который ей приглянулся, еще когда я входила. Значит, скорее всего, и Юля ничего не услышала. Да, в конце концов, это действительно не имело значения.
Спустившись с мокрого после дождя крыльца, пройдя дворами вдоль плачущих стен, я вышла на улицу – к перекрестку. Слепо мигали огни светофоров, асфальт чернел, машин не было, людей тоже. Странная пустота, подумала я, и тут же их и увидела. Возле пивного ларька на углу Гагаринской и Чайковского стояла словно из допотопного мюзик-холла сбежавшая компания. Женщина была толстая, в длинном, плотно обтягивающем сиреневом платье. Один из кавалеров хлипкий, сильно пониже нее, в котелке. Другой, наоборот, высокий и чуть не квадратный. Все трое держали огромные кружки пива и яростно сдували с него пену. А ведь ларек вроде закрыт, не то подумала, не то сказала я, и циркачи, как по команде, оторвались от своих кружек и мрачно, с угрозой, глянули. Бежать было поздно. Стараясь не сбиваться с шага, я улыбаясь подошла к ним. Метавшийся в груди страх нашептывал, что заговорить нужно первой. Они по-прежнему сверлили меня взглядами, но я вдруг почему-то успокоилась. «Полная пустота: ничего нет, – заверила я их, сразу почувствовав несказанное облегчение. – Уверяю вас. Можете убедиться». Щелкнув замком, я раскрыла сумку. На дне что-то блеснуло. От камня (был ли это камень?) шло сияние. «Ха!» – выкрикнула великанша, хватая добычу, и они вмиг исчезли. А я так и осталась с позабытой на лице улыбкой. Утренний свет настойчиво пробивался сквозь плотную штору. Первое, что попалось на глаза, были разбросанные листки – расписание конференции, тезисы. Пора было вставать и идти на работу.