Текст книги "Прощание"
Автор книги: Вера Кобец
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
Поворот колеса
Трудно сказать, почему Александр Петрович Котельников так и не женился на Люсе. Они познакомились в тридцать восьмом, в Крыму, и мысль о женитьбе мелькнула чуть ли не сразу. Он помнил отчетливо, как сидел, поджидая ее, в Массандровском парке, а Люся шла к нему по прямой, темной от густой тени аллее, и, глядя на ее белое платье и легкий стремительный шаг, он, сам себе удивляясь, подумал: «Это моя жена, я женюсь на ней». Оказалось, что оба они – ленинградцы. Не такое уж необычное совпадение, но он и в нем разглядел указующий перст. Возвращались из Ялты вместе. Александру Петровичу не захотелось остаться в Крыму, хотя и мог бы пробыть у моря еще неделю.
Еды на дорогу купили, словно на семерых. Так что в пути шел сплошной пир горой. С соседями повезло: тощий и мрачновато-серьезный, но временами вдруг начинающий заразительно хохотать студент Толя готов был глотать съестное в любых количествах, а краснощекий Семен Афанасьевич и ему давал три очка форы. Самозабвенно поедая жареных цыплят, свежую баклажанную икру, помидоры, он радостно отдувался и поминутно крякал: «Молодожены! Эх, смотреть завидно!.. Ну, за ваше здоровье и все там такое прочее!» Они смеялись. Люся с азартом хозяйничала, двигалась беспрестанно, то открывая, то закрывая окно, извлекая из разных корзинок и сумок неисчерпаемые запасы снеди. Глаза ее весело танцевали, тонкие шелковистые брови задорно подпрыгивали, а Котельников снова и снова ловил себя на неприятной мысли, что смотрит на нее как-то со стороны, как Толя и как Семен Афанасьевич, и, как они, отмечает – будто не видел этого прежде (а ведь и в самом деле не видел), – что все в ней как-то на диво слаженно и гармонично и любой поворот головы, любой жест создает на миг в воздухе нежный, пленительный и дразнящий рисунок. Странным образом это не радовало, а вызывало едва уловимую и все-таки гложущую тревогу. К счастью, такое накатывало лишь изредка и почти сразу же забывалось, таяло в смехе, в счастливом, чуть кружащем голову ощущении праздника. А потом промелькнула Любань, старухи, продававшие пышные яркие георгины и астры, и вот уже все мельтешит, запаковывается, хлопочет и пробирается к выходу, а вот уже и Московский вокзал, перроны, сетка дождя…
Люся жила в конце Васильевского, у Смоленки, в маленькой или просто очень тесно заставленной мебелью комнате. Войдя туда следом за ней, Александр Петрович на миг усомнился, что эта худенькая женщина в сером плаще – та самая Люся, что так стремительно шла к нему в белом платье, а всего несколько часов назад смеялась и хлопотала в купе, еще пахнущем югом, морем и солнцем.
«Сейчас быстро переоденусь – и напою тебя чаем», – прерывая повисшую паузу, бодро сказала она, но Котельников заспешил и, торопливо поцеловав ее, ушел, пообещав позвонить вечером.
К этому времени Александр Петрович, закончив ординатуру, уже несколько лет работал в клинике известнейшего профессора Кромова. Попасть в институт Кромова было его мечтой, и когда эта мечта до странного легко, удачно, быстро воплотилась, он на минуту пришел в восторг, но, в общем-то, воспринял ход событий как закономерность и с жаром отдался поставленным задачам, с каждым днем увлекаясь все больше, все больше чувствуя трудность и дальность избранного пути. Работал почти без отдыха, редко брал отпуск, поездка в Крым была тут исключением, обычно он уезжал лишь на несколько дней в Архангельск, к родителям, и всегда торопился скорее вернуться, взяться за дело.
Знакомство с Люсей, их роман, в сущности, мало изменили жизнь Котельникова. Поздно вечером он приезжал к ней на Васильевский, привык постепенно к заставленной темной мебелью комнате, к портретам, строго глядевшим со стен, и к ленинградской Люсе: чуть настороженной, подтянутой, иногда грустно-робкой. Раскованность, легкость, присущие ей в начале знакомства, исчезли почти без следа, но ему это даже нравилось. Он с удовольствием приходил к ней, с удовольствием у нее оставался и все же с трудом представлял себе, что останется здесь навсегда. Идея женитьбы не отпадала, но торопиться было некуда, и не тянуло вдруг взять и шагнуть в непонятное будущее. Временами, в трамвае или на улице, он натыкался на мысль поменять ее комнату на Смоленке и его, на Халтурина, на что-нибудь общее (по возможности – рядом с клиникой). Надо было, конечно, обговорить это с Люсей, но каждый раз он в последний момент почему-то откладывал разговор на потом. О себе Люся почти ничего не рассказывала. Александр Петрович знал, что отец ее умер в двадцать девятом, а мама – несколькими годами позднее: у нее было больное сердце. К моменту знакомства с Котельниковым Люсе исполнилось двадцать пять и она уже некоторое время преподавала немецкий: в техникуме при Металлическом заводе.
В тот первый год они часто ездили за город. Как-то раз, в воскресенье, поехали в Сиверскую; долго бродили по лесу, накрапывало, но было видно, что дождик не разойдется, временами неожиданно пробивался сквозь тучи тонкий луч солнца, и тогда все сверкало, а капли на листьях казались бриллиантами. Притянув к себе мокрую ветку ольхи, Люся прижалась к ней лицом: «Ты знаешь, что это?.. Это „слова богов щедрым льются дождем, рождая отзвуки в рощах“». И, отвечая на его удивленный взгляд, пояснила: «Так можно перевести одну строчку из Гёльдерлина. Хочешь, прочту целиком?» – и, не дожидаясь ответа, ровным и тихим голосом стала читать стихи, а он увидел еще одну, незнакомую ему прежде Люсю: строгое отрешенное лицо словно прислушивалось к чему-то… прекрасное, но чужое. И как когда-то в вагоне, что увозил их из Крыма, встреча с вдруг проявившейся в ней новой гранью царапнула, и царапнула больно, уничтожая привычную простоту и устойчивость, – то, что ценил он превыше всего.
Их общие будни были для него полны прелести. Включали и нежность, и долгие задушевные разговоры. Люся прекрасно умела слушать; прочитав несколько книг по гематологии, с пониманием дела слушала его рассказы о ходе исследований, о трудностях, с которыми он сталкивался. «Твое лицо помогает мне найти нужный ответ, – говорил он, – ты так много даешь, что кроме тебя мне, пожалуй, вообще никого не надо». Когда появлялась потребность «насытить глаз» – ходили в театр. Больше всего Котельников любил Александринку. Певцов, Корчагина-Александровская, Черкасов… «Какая мастерская работа», – говорил он об их игре. В искусстве ценил серьезное, алгеброй поверял гармонию, от всего, намекавшего на возможность четвертого измерения, инстинктивно отшатывался, и сейчас, в этом осеннем лесу, глядя на побледневшее лицо читающей стихи Люси, вдруг заметил его опасную близость и внутренне сжался. «Я и не знал, что ты переводишь», – сказал он, когда ее голос умолк. «Когда-то переводила», – она пожала плечами и улыбнулась. «А что тебе помешало? Разве нельзя совмещать переводы с преподаванием?» – «Можно, но у меня это не получается», – очень спокойно сказала она и сразу заговорила о чем-то другом.
Летом тридцать девятого они задумали путешествие по Кавказу. Строили планы, как совместить Пятигорье, Боржоми, Тифлис. Что-то мы слишком жадничаем, в какой-то момент усмехнулся Котельников, и Люся, сидевшая на диване, плотнее закуталась в свой большой, темный, с кистями платок. А потом стало известно, что тяжело заболел отец Александра Петровича, и он, два года не видевший стариков, понял, что должен поехать домой не на несколько дней – на весь отпуск. Люся отправилась в Киев, где, как оказалось, жила ее престарелая тетка. Когда полтора месяца спустя оба вернулись в Ленинград, жизнь сразу, будто и не было перерыва, вошла в привычную колею. Котельников приходил на Смоленку и ночевал там, может быть даже чаще, чем прежде, но за город они ездили не так часто, и еще реже видна была в Люсе та крымская искристость и веселость, которая годом раньше нет-нет да и пугала Александра Петровича, а теперь вспоминалась с каким-то странным и сладковато-саднящим чувством, которое можно, наверно, назвать ностальгией. В мае сорокового, получив телеграмму о смерти отца, он сразу же, бросив все, отправился в Архангельск, пробыл там, сколько мог, с матерью, размышляя все это время, что надо бы, вероятно, уговорить ее продать дом – переехать к нему в Ленинград. Вернулся измученный, недовольный собой и, чтобы как-то забыться, еще глубже, чем раньше, ушел с головой в работу.
Здесь, правда, тоже хватало своих огорчений. Метод, предложенный им три года назад, давал, в общем, худшие и совершенно не совпадавшие с ожидаемым результаты. У исполнительных Левы Михальчука и Агеева дело по всем показателям двигалось лучше. «Вот вам и Котельников! Перехвалили, пора бы уже и одернуть», – довольно ясно читалось на лицах сотрудников. Старик Кромов продолжал, правда, подбадривать Александра Петровича, но ведь случается, нюх изменяет и старым зубрам. «Всё в Бонапарты лезем, в Пастеры, а надо-то тихо и скромно долбить камень каплей», – однажды сказал Котельников Люсе, когда зимним вечером – снег мягко падал – они после кино шли по Невскому. Она попробовала возразить, но он резко одернул: «Оставь. Я заранее знаю все, что ты скажешь».
Теперь они виделись редко. Донимающий непрерывно вопрос «где ошибка и как исправить?» заставлял его зачастую работать чуть ли не круглые сутки. На свой страх и риск, уже не советуясь даже с Кромовым, Котельников ставил новые серии опытов, спал в ординаторской, на обитом клеенкой черном диване. Ближе к весне начал ругать себя за эгоизм. Он не один и не имеет права превращать Люсину жизнь в придаток своих сумасшедших поисков. Да, ему трудно, но он выбрал этот путь, а за что мучается и терпит грубости она? Пытаясь вернуть ощущение крепкого тыла, он снова стал проводить много времени на Смоленке и с изумлением обнаружил, что Люсю это не радует. Или почти не радует. На столе высились стопки немецких книг. К Гёльдерлину прибавилось еще одно незнакомое имя: Новалис. «Ты хочешь переводить его?» – «Нет, пожалуй». Его вопрос вызван был искренним интересом, но она не поверила этой искренности, и он обиделся. Помолчал, привычно заговорил о своем; она слушала очень внимательно, но какой-то особенно ценный оттенок в этом внимании отсутствовал. Остановившись на полуслове, он сказал, что в последнее время читает на ночь Толстого. «Толстой как снотворное?» – уточнила она. «Да нет, ровно наоборот». – «Тогда давай почитаем вслух. – Она сняла с полки сильно, но как-то любовно затрепанные тома. – Что хочешь? „Войну и мир“? С какого места начать?»
Внешне все оставалось по-прежнему. Они не ссорились, но ясно было, что дело идет к концу: вода вытекала и вытекала через невидимые глазу трещины, и Котельников наблюдал это отстраненно и даже как бы лениво. Изменить что-то, остановить, переделать было ему не под силу, и оставалось лишь механически проживать день за днем и ждать, как, когда и на что переменится эта странно зависшая в воздухе неизменность.
В апреле он познакомил Кромова с новым планом исследований. «Думаю, это и выполнимо, и интересно. – Профессор задумчиво посмотрел на ученика. – Но знаете, дорогой, сначала вам нужно все-таки защититься. Смотрите, кто только вас не обходит! И не тяните, дружочек. Ведь я недолго смогу быть вам ширмой». Он улыбнулся, и Александр Петрович впервые увидел, что перед ним сидит очень старый, больной человек.
Мобилизован как врач Котельников был в первые дни войны. Двадцать седьмого в последний раз пришел к Люсе. Обоим было ясно, что прощаются навсегда, что война только ускорила то, что и так уже назревало. «Ты живи, – сказала она, строго глядя ему в глаза. – Это все будет страшно. Столько смертей, столько крови, но ты постарайся все-таки выжить, я тебя очень прошу, это моя последняя просьба. И ты не можешь ее не исполнить. Пообещай, что исполнишь».
Четыре года войны были для Александра Петровича годами тяжелой и беспрерывной работы. Время предельно сжалось, «вчера» и «завтра» исчезли, реальность, которую было никак не представить весной сорок первого, властно схватила и повела своими путями, не выпуская ни на минуту; люди мелькали вокруг, но он в них не всматривался, слишком несовместимым казалось то, что его окружало, с обычной жизнью, в которой есть место планам, раздумьям, находкам. В результате его не любили. Медведь, бирюк. Медсестры боялись его, врачи сторонились, раненые поглядывали с опаской, но уважением он пользовался: работал точно, с предельной сосредоточенностью, как раз навсегда заведенные, идеально правильные часы, и вытаскивал многих, кого без него было бы, вероятно, не вытащить. В августе сорок пятого он едва не попал на Дальний Восток, но неожиданно был отправлен в распоряжение Ленинградского военного округа, чему, к удивлению своему, не обрадовался. Дом, где он прежде жил, разбомбили, с Люсей все было кончено, Кромов умер в первые месяцы войны; институт, который он возглавлял, расформировали. Необходимо было начинать все заново, но для этого не было ни желания, ни сил.
Проблемы с жилплощадью он уладил практически без труда, но перспектива устраиваться одному – угнетала. Хотелось, впервые в жизни хотелось заботы, тепла. Однако предложив матери поселиться вместе, он получил очень твердый отказ. «Куда ж я поеду, – сказала она. – Здесь дом, здесь могила отца, здесь знакомые люди. А там у тебя все чужое». Конечно, она была трижды права, Котельников это прекрасно видел, был благодарен ей за чуткость и задним числом удивлялся, как сам-то он мог, вдруг поддавшись нелепому импульсу, едва не втянуть и ее, и себя в неприятнейшее положение. Обычная послевоенная лихорадка, думал он, стоя перед афишной тумбой. Ритм, в котором жил город, казалось, особенно не изменился, но тем отчетливее видны были то так, то этак проявлявшиеся отличия. «Что же готовит мне грядущий день?» – невесело усмехался он. Довоенная жизнь вспоминалась как безвозвратная молодость. Александр Петрович о ней не грустил. Ему было бы страшно вернуться в то время азарта, амбиций, обманных надежд. Теперь впереди была не бесконечность, а ровные, как столбы, годы, которые штабелями укладывались в десятилетия. Их нужно разумно и с толком прожить. Но как?
Встреча с Левкой Михальчуком сказочно быстро поставила все на место. «Неладно скроен, да крепко сшит», – в веселые минуты говорил о своем подопечном Кромов. Как-то, постукивая карандашом, задумчиво протянул: «И как исследователь, и как врач он ноль, но вот энергия… Вам бы такую! – И со смехом добавил: – Рассуждение в духе Агафьи Тихоновны. У Гоголя – помните? „Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича“…» Когда Михальчук защитил лихо состряпанную (и комар носа не подточит) кандидатскую, Кромов, с укором посмотрев на Александра Петровича, процедил мрачно: «Кто смел, тот и съел. А вы сидите, ждите второго пришествия». Теперь Михальчук, уже доктор наук, профессор, радостно хлопал Котельникова по плечу: «Что? Как? Еще не демобилизован? Ну, вероятно, ждать недолго. Как только освободишься – давай ко мне. Я тут получил кафедру. Не слышал?» И через полгода Котельников стал ассистентом кафедры Льва Кирилловича Михальчука.
Сказать, что осенью сорок шестого Александр Петрович был очень несчастен, так же неправильно, как и доказывать обратное. На рефлексии времени просто не оставалось: вхождение в новый коллектив, дебют на преподавательском поприще, какие-то хлопоты по устройству жилья, театр, по которому изголодался за войну. Ему было тридцать пять лет, и он как бы вышел на плоскогорье. Пейзаж, открывавшийся перед ним, был не особенно радостным, ясно было, что милостей от природы не ожидается и добиваться надо всего самому: приноровиться к исследованиям, которые продвигал у себя Михальчук, обзавестись, наконец, семьей, детьми. Теоретически стать мужем и отцом хотелось – до дела, однако, не доходило. «Вот уж я – точно Агафья Тихоновна, – с теплой улыбкой вспоминал он Кромова. – Хорошо пожил старик, много сделал». В памяти возникали два-три визита в квартиру на Петроградской. Кромов, естественно, приглашал чаще, но Александр Петрович под разными предлогами отказывался. В профессорском доме пахло глубокой укорененностью в какой-то совсем непонятный ему уклад, и Котельников, несмотря на радушие и гостеприимство хозяев, чувствовал себя там неуютно. Кромовы не были образцом той семьи, которую он собирался построить, родители – тоже. Не на что оглянуться, но как бы там ни было, главное – не спешить, постепенно врасти в эту новую послевоенную жизнь, осмотреться, лучше понять, какая она.
Осматриваться, впрочем, было некогда. Действуя по своему генеральному плану, Михальчук засадил его «быстренько написать диссертацию» и, несмотря на сопротивление Котельникова, в несколько месяцев добился требуемого результата. Став еще и доцентом, Александр Петрович сделался в институте женихом номер один. Лаборантки и аспирантки вились вокруг, заглядывали в глаза. Но их желание флиртовать вызывало одно лишь легкое раздражение. Вспоминая расхожее «эх, поменять бы одну жену в сорок на две по двадцать», он откровенно пожимал плечами. Однако и к дамам бальзаковских лет особенно не тянуло. Появлялись и обрывались не оставлявшие следа связи. Холостяцкая жизнь делалась постепенно привычной, как домашние туфли.
На Пятой Красноармейской, где он теперь обитал, в комнате рядом, стенка в стенку, жила красивая и еще чем-то неуловимо выделяющаяся из ряда женщина. «Анна Евгеньевна», – с удовольствием говорил он про себя, вдыхая легкий аромат ее духов. «Ваша комната – просто какой-то сказочный остров», – впервые попав к ней, непроизвольно воскликнул Котельников. Она плотно задернула оранжевые с легкими серебристыми разводами шторы: «Все объясняется очень просто. Я художник. По тканям». Он огляделся: соломенные циновки, веселые самодельные куклы на этажерке, яркие акварели на стенах. «Все это ваши работы?» Она кивнула: «Да, развлекаюсь в часы досуга». Насмешливо улыбнулась. Над ним? Над собой? Предложив чаю, в лицах рассказывала о разных знакомых художниках, о своей жизни во время эвакуации. Вечер прошел очень приятно, но уже назавтра Котельников поймал себя на нежелании как-либо продолжать это знакомство.
И все-таки судьба сумела их столкнуть. Как-то, придя в свою любимую Александринку, он вдруг увидел впереди Анну Евгеньевну и прежде всего обрадовался, что их разделяют целых три ряда, но почти тут же почувствовал странный укол: рядом с Анной Евгеньевной возвышался некто в солидном костюме, и Котельников с изумлением понял, что это ему неприятно. Весь вечер будет испорчен, успело мелькнуть в голове, но мужчина вдруг наклонился к сидевшей слева блондинке, и Александр Петрович вздохнул с облегчением: Анна Евгеньевна была в театре одна. После спектакля они столкнулись в дверях, и отступать было некуда Котельников весело поздоровался, улыбнулся. Погода стояла чудесная, и, без слов поддавшись порыву, они пошли к дому пешком. Говорили обо всем сразу, легко, не задумываясь. В увлечении прошли мимо собственного подъезда, свернули за угол, сделали круг, другой. Когда наконец поднялись к себе на площадку, Анна Евгеньевна предложила; «Идемте ко мне ужинать». Но Котельников отказался: «Увы, к сожалению – нет. Мне нужно еще посидеть над завтрашней лекцией». Через неделю он столкнулся с ней возле дома Подтянутая и оживленная, с приколотым к отвороту букетом фиалок она спешила куда-то и весело помахала ему рукой: «Нет, это не весна, а чудо, правда?» Он с трудом удержался, чтобы не обернуться, не проводить ее взглядом.
Весна будоражила. Михальчук, присмиревший в холодные зимние месяцы, заново начал произносить речи и суетиться, а потом, не откладывая, рванул в Москву: выбивать деньги, ставки и оборудование. Вернувшись, он вызвал к себе Котельникова и, приложив палец к губам, запер дверь: «Ты помнишь, конечно, тупицу Агеева? Так вот: он не только тупица, но и пройдоха. Черт его знает как, приобрел репутацию светила. Демонстрирует то, что ты делал перед войной. Ни тебя, ни Кромова даже не вспоминает и держится, как Колумб. А виной тому ваше, голубчики, чистоплюйство. Сколько раз говорил старику: „Николай Аристархович, публиковать надо каждое слово! Живем ведь не среди ангелов – среди людей“». – «Перестань горячиться. Все доведенное до конца было полностью опубликовано». – «Все, да не все. А теперь они заново изобретают велосипед и мечтают представить его открытием века. Не выйдет, голубчики. В худшем случае, мы заставим их поделиться. Ты бы послушал этих мазуриков! Словом, я уже дал заявку, и через месяц ты докладываешь в Академии».
Спорить с Михальчуком было бессмысленно, и Александр Петрович подчинился, хотя ощущал себя человеком, которого принуждают искать дорогу в разрушенный (отчасти и по его вине не спасенный) дом. С сорок первого года он не читал ни одной публикации по своей теме. А наука ведь не стояла на месте. В Штатах, в Англии сделано, надо думать, немало. А чтобы верно анализировать прошлые достижения и неудачи, надо хоть в общих чертах понять, как они выглядят с позиций дня сегодняшнего. Впрочем, сначала предстоит вспомнить день вчерашний. К счастью (на удивление?), архив скончавшейся не своей смертью клиники профессора Кромова был живехонек, и, просидев там около недели, он с уже разгоревшимся любопытством отправился смотреть новое: библиотека – стараниями Михальчука – пополнялась отлично.
Зарубежную периодику на дом не выдавали, и это Александра Петровича устраивало: все под рукой, все на месте, рядом необходимые справочники. Материал был огромный, результаты ошеломляюще интересные. «Как вы быстро читаете, – не то укорила, не то восхитилась библиотекарша, – откуда, если не секрет, у вас такой английский?» – «Английский у меня кошмарный, – отрезал Котельников, – но по своей специальности я, если нужно, прочту по-арабски». В пятницу он попросил очередной номер лондонского журнала, и девица – та самая – вдруг замялась. «К сожалению, он на руках». Александр Петрович обвел взглядом зал, и она покраснела: «Нет, он не здесь, он… выдан». – «Кому? Мне нет дела, что вы нарушаете правила Мне статья нужна: и не позже чем через час».
Выяснилось, что журнал у Ольги Степановны Зайцевой, но, к сожалению, Ольга Степановна больна. Вечером после работы девица готова была к ней съездить, так что, скорее всего, в понедельник… «Не в понедельник, а через час!» Попросив номер телефона Зайцевой, Александр Петрович сразу же набрал его, жестко уведомил болящую, что в шесть вечера заберет незаконно позаимствованный ею в читальном зале «London Medical Review», не слушая тут же бурно полившихся извинений, резко повесил трубку и, только уже отыскав нужный дом на Потемкинской и поднимаясь на третий этаж, осознал, что ведь, в сущности, он непростительно нагрубил не так уж и виноватой любительнице домашнего чтения научной литературы. Нужно было как-то исправить это, и когда Ольга Степановна, в теплом коричневом халате, с завязанным горлом и пылавшим не то от смущения, не то от жара лицом, произнесла, чуть задыхаясь: «Может быть, вы войдете хоть на минуту, отдохнете от нашей ужасной лестницы и вообще», – согласился чуть ли не с радостью: он совершит акт вежливости – и «инцидент будет исперчен». Вслед за горбившейся – наверно, все-таки от смущения – Ольгой Степановной он прошел в очень приятную, обставленную старинной мебелью комнату, соединенную распахнутыми двустворчатыми дверями с еще одной, соседней, кажется тоже большой и тоже очень приятной. Сев против него, Зайцева снова принялась извиняться, и тут он сообразил, что, конечно же, видел на заседаниях и в коридорах эту бесцветную аккуратистку. Впрочем, сейчас она не казалась такой бесцветной. Температура или волнение нежно окрасили щеки, и Александру Петровичу сделалось совестно: ведь он явно поднял ее с постели. «Нет-нет, – сказала Ольга Степановна, – я стараюсь немножко ходить. Температуру мы сбили. Но ангины противная вещь. Я с детства часто болею ангинами». Вид у нее был такой, словно и за ангины она должна перед ним извиняться. «Ну сколько же можно», – подумал Котельников и сделал решительную попытку сбить этот жалкий тон. «А я знаю прекрасный способ лечить ангину, – сказал он, прихлопнув ладонью по столу. – Надо полоскать горло армянским коньяком – и как рукой снимет. Я, правда, сам не пробовал, так как ангин никогда не бывало». – «Думаю, это действительно прекрасный способ», – прозвучал совсем близко грудной женский голос, и из соседней комнаты, откуда до той минуты не доносилось ни шороха, вышла очень немолодая, но стройная дама в темно-синем, до полу, мягком домашнем платье. «Моя мама Варвара Васильевна», – проговорила Ольга Степановна, еще сильнее заливаясь румянцем. Подойдя быстрыми решительными шагами, дама дружески протянула руку стремительно подскочившему Котельникову и пристально посмотрела ему в лицо блестящими живыми темными глазами. От взгляда и от пожатия веяло такой бодрой энергией, что Александр Петрович почувствовал нечто вроде прилива сил. Неужели все это вызвано седой женщиной пенсионного возраста, удивленно подумал он, но размышлять было некогда: отойдя к угловому шкафчику, Варвара Васильевна извлекла из него закупоренную бутылку «Армянского марочного» и, весело ею помахивая, спросила, можно ли полоскать горло за столом и в компании или и в самом деле нужно смотреть на коньяк как на настой ромашки. Котельников повторил, что своего опыта не имеет, и решено было, что Ольга Степановна сначала действительно уподобит коньяк настою лекарственных трав, а потом – вероятно, уже исцеленная наполовину – вернется в столовую, где Александр Петрович и Варвара Васильевна составят болящей компанию в полоскании горла, может, и менее эффективным, но куда более приятным способом. Бутылку откупорили, Ольга Степановна, взяв стакан, вышла, а Варвара Васильевна, расставляя тарелки и рюмки, сказала: «Очень приятно наконец с вами познакомиться. Муж, – легкий кивок на висевшую где-то в углу фотографию, – говорил мне, что Ника, он же Николай Аристархович, считал вас своим талантливейшим учеником». Она вдова Зайцева, наконец понял Котельников. Занудливейший был тип. И Кромов относился к нему без большого энтузиазма. Ника! Но они ведь ровесники. Может, вместе учились в гимназии или еще раньше – играли в песочек. Вернулась Ольга Степановна. «Ну как, лекарство подействовало? – спросила ее, чуть насмешливо, мать и, уже обращаясь к Котельникову, продолжила: – Терпеть не могу, когда возле меня болеют и лечатся; дух медицинский не выношу, даром что целую жизнь кручусь возле медиков». – «Мама доцент на кафедре химии в Педиатрическом», – прокомментировала эту реплику дочь.
Ушел Александр Петрович в тот вечер с Потемкинской, когда начало бить двенадцать. «Господи, вы же больны», – с шутливой растерянностью проговорил он, поспешно вставая. Мать и дочь засмеялись в ответ; прощаясь, одинаковым жестом подали руки. Когда через несколько дней, в институте, Котельников встретил выздоровевшую Ольгу Степановну, она уже не казалась ему бесцветной: была в ней своя миловидность, явственно проступавшая в минуты радости и волнения. До ночи просиживая над бумагами, Александр Петрович раза два вспомнил ее. Трогательная – да, это слово тут самое подходящее.
До московского совещания оставалось совсем уже мало времени. «Готово? Ну и как оно, прошлое, в свете новейших достижений?» – блестя глазами, спросил Михальчук, когда Александр Петрович принес ему текст. «Так же, как и в сороковом. За океаном делают то же, что делали мы. И с тем же отсутствием результата. Похоже, тут усердием не обойдешься. Либо мы все шли в тупик, либо, чтобы пробить барьер, нужен какой-то момент озарения». – «Так за чем дело стало? – Михальчук улыбнулся. – Знаешь, как называл тебя старик Кромов? Обыкновенный гений». – «Трепло ты», – попробовал отмахнуться Котельников. Но Михальчук, животом навалившись на стол, пробуравил его глазами: «Нет, Сашенька, он был прав. Поэтому я в тебя и вцепился». Котельников усмехнулся: «Напрасно. От меня толку не будет. Устал». – «Ну, усталый ты тоже неплох, – Михальчук весело подмигнул – А кроме того, вы, гении, непредсказуемы. Черт тебя знает, что еще выкинешь лет через десять!»
В этот день, выйдя из института, он вдруг увидел впереди Ольгу Степановну, догнал ее, взял под руку, а потом, на углу, купил ей букетик фиалок – точно такой же (странно, но время фиалок все продолжалось), как был приколот к жакету Анны Евгеньевны. «Не думайте, что это просто цветы – это взятка, чтобы вы палец в чернилах держали, когда я буду дрожать перед академиками», – сказал он, отчасти в шутку, а отчасти опасаясь, как бы Ольга Степановна по своей кроткой наивности не приняла цветочное подношение за что-то серьезное. Но когда он вернулся из Москвы (заседание, как и должно было, обернулось пустой говорильней) и Ольга Степановна с гордостью показала ему густо-лиловый палец, то не подумал «феноменально глупа», или «не по летам инфантильна», или еще что-нибудь, столь же разумное и подобающее случаю, а умилился всерьез и очень подробно рассказал ей, «как все было».
Летом, в конце июня, когда они вместе гуляли на Островах, он впервые подумал отчетливо: «А почему бы и нет? Всё ведь скорее „за“, чем „против“. И возраст у нее подходящий, и решено будет сразу много проблем». Он повернул к себе ее голову. Ее голубые глаза смотрели доверчиво и испуганно; и просяще. Губы были какие-то удивительно мягкие, и волосы мягкие, и очень нежной была молочная кожа плеча, а сердце испуганно колотилось. «Ну что ты, зайчишка?» – сказал ей Котельников и понял, что никогда, пожалуй, не относился к женщине вот так. Он вспомнил ее с завязанным горлом. Хрупкость и беззащитность. Она была первой за долгие годы женщиной, которая не пугала, не вызывала желания обороняться, и он неожиданно понял, что да, хочет идти по жизни рядом с этим забавным, слабым и милым существом. Подавить это желание было нетрудно. Но стоило ли? Чем, собственно говоря, мог быть чреват такой брак? Мягкая и, как оказалось при более близком знакомстве, вовсе не глупая женщина. Отчетливо хочет замуж; будет, скорее всего, хорошей женой и хорошей матерью его детям. Котельников на минуту нахмурился. В самом ли деле он хочет детей? Вернувшись из армии, он, правда, ясно определял свое будущее словами «женитьба», «дети», «семья», но был ли он вполне искренен в те моменты – точнее, осознавал ли весь смысл скрывавшегося за этими внешне простыми словами?
Он медлил какое-то время, боясь опрометчивого решения. Потом однажды вспомнились похороны отца. Жаркий день, синее небо. Провожающих было немало, но почему-то они смотрелись на кладбище маленькой серой кучкой. Он снова увидел все это словно со стороны и вдруг сказал вслух: «Я хочу иметь сына». И все-таки сделать решительный шаг было трудно. Что-то мешало. Уж не соседство ли Анны Евгеньевны? Как-то вечером он постучал к ней. Она была дома и, улыбнувшись, провела гостя в комнату. На круглом столе под низко висящей лампой разложены листы с эскизами, краски, кисточки. «Я помешал вам?» – «Нисколько. Я как раз собиралась передохнуть. Хотите рюмку напареули?» – «Да, с удовольствием». Плавными точными движениями она расставила ка столе рюмки, тарелку с печеньем, вино. Сколько в ней женственности и сколько силы. «Расскажите о вашем муже», – неожиданно попросил он. Она как будто не удивилась. «Его убили в декабре сорок первого. Мы поженились студентами. Вскоре стало понятно, что этот брак – ненадолго. Ссор не было: было какое-то постоянное напряжение. И разрешилось оно двухлетней разлукой. Его отправили на Урал, а я с ним не поехала. Но когда он вернулся, у нас был настоящий медовый месяц длиною в год. Прекрасный медовый месяц, который, однако, не мешал понимать, что пройдет сколько-то времени и мы все же расстанемся. Потом началась война. Он ушел, ушел, зная, что не вернется. Так оно и случилось». – «Экая вы инфернальная женщина», – растерянно выговорил Котельников. Хотел, чтобы вышло с иронией, но получилось с опаской. Ситуация складывалась дурацкая. Анна Евгеньевна, похоже, забавлялась его сомнениями, мучительным непониманием, как ему быть. Свободная, готовая к любому повороту событий, она была так хороша, что хотелось отключить все тормоза и предохранительные системы, разбежаться, нырнуть. Но трезвый голос предупреждал: «Осторожно. Подумай». И он не мог не прислушаться: этот роман способен был затянуть его, лишить сил, нужных, чтобы построить дом и вырастать детей. «У вас торжественное лицо, – ее голос звучал насмешливо и спокойно. – По-моему, вы приняли какое-то решение». – «Да, – подтвердил Котельников. – Вы пожелаете мне счастья?» Она кивнула, показала, чтобы он наполнил рюмки, и выпила свою до дна: «Пусть все получится так, как вы задумали!»