355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Каверин » Двухчасовая прогулка » Текст книги (страница 5)
Двухчасовая прогулка
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:58

Текст книги "Двухчасовая прогулка"


Автор книги: Вениамин Каверин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

24

Наутро он проснулся с ощущением, что накануне произошла какая-то ошибка, нелепость. Нет, не ошибка, а как раз нелепость. У Левенштейна они изрядно хватили, а потом он поехал... Выжимая гантели, приседая, изображая бег на месте перед открытым окном, он вдруг схватился за голову и побежал в ванную.

«Но о чем я болтал, черт побери? – думал он, стоя под ледяным душем, а потом свирепо растирая полотенцем свое худое сильное тело. – Доказывал, что я не боксер? Рекомендовался?»

Робкая надежда, что все это, быть может, только приснилось ему, все же теплилась, копошилась, хотя после ледяного душа воображение с какой-то дьявольской отчетливостью нарисовало перед ним приоткрытую дверь, за которой мелькал голубой халатик. И более того – в ушах повторялся, как звон старинных часов, мягкий, но решительный голос: «Так не знакомятся... Как-нибудь позвоните».

Насилу дождавшись вечера, он позвонил и горячо, искренне извинился.

– Мне смертельно хочется попросить вас не сердиться. Но я знаю, что это невозможно, и поэтому сердитесь, только ради бога, не очень.

– Я не сержусь. Вы были вежливы. И вообще это было забавно.

– Правда? Ну тогда все хорошо. Дело в том, что мне вдруг до смерти захотелось, чтобы та прошлогодняя сцена повторилась. И я решил...

– Об этом нетрудно догадаться, – смеясь, сказала Маша. – Вы решили съездить за мной, поставить в очередь на такси, а потом съездить по уху какому-нибудь нахалу.

– Так вы не сердитесь?

– Да нет же! Более того: я уже многое узнала о вас.

– Каким же образом?

– Вы знакомы с Верой Николаевной Поповой?

– Нет.

– Это мой лучший друг. Она замужем за сотрудником вашего Института, мы вместе ездили в больницу, и в разговоре я спросила о вас. Его фамилия Ватазин.

Петр Андреевич не мог удержаться от изумленного восклицания:

– Георгий Николаевич?

– Да.

– Прекрасный человек и глубокий ученый.

– Точно так же он отзывался о вас. И даже еще более лестно.

– Как его здоровье?

– Он поправляется. Вы ведь знаете, у него третий инфаркт.

«Я-то знаю больше», – подумал Петр Андреевич.

– Выписывается на днях.

– Слава богу.

Казалось, время было проститься, но оба медлили, и неловкое мгновение прошло, когда Коншин спросил:

– Надеюсь, вы разрешите мне когда-нибудь увидеть вас не через дверь?

– Буду рада. Я работаю, но часто дома. Машинистка. Кстати, как раз переписываю докторскую Ватазина.

– Так когда же?

– В субботу.

И они встретились, но при других обстоятельствах, бесконечно усложнивших жизнь Коншина и заставивших его глубоко оценить новое знакомство.

25

Теперь неприятности отнимали почти все рабочее время. За каждой из них Коншину мерещился – не без основания – вежливый человек, никогда не повышающий голоса, седеющий, с большим благородным лицом, как бы озаренным ярко-голубыми глазами. Еле различимый за спиной Врубова, он тем не менее сумел за последний год занять в Институте совершенно особенное положение.

По плану международного сотрудничества работники отдела должны были выезжать за границу для работы в симпозиумах и конгрессах, и всякий раз – не без участия Осколкова их имена вычеркивались и заменялись другими.

Когда приглашение получал сам Коншин – это случалось часто, – Осколков не решался действовать открыто. На уровне Института и райкома поездка получала полное одобрение, а в Академии или даже в министерстве срывалась по неясным причинам, которые Коншин не умел и не желал выяснять.

Премии, выдававшиеся из директорского фонда, но почему-то проходившие через руки Осколкова, обходили отдел, и это иногда доводило Коншина до бешенства.

Просьба о премировании часто была связана с завершением цикла важных работ, и в список обычно включались и технические работники, низко оплачиваемые вопреки тому, что они работали не за страх, а за совесть. Так, он однажды схватился с Осколковым из-за уборщицы, которая была абсолютно необходима отделу и отказывалась работать за шестьдесят рублей в месяц.

Заявки на заграничную аппаратуру неизменно оставались без ответа, а когда аппаратура все-таки появлялась, директор под каким-нибудь предлогом передавал ее другому отделу. Иногда это происходило втайне от Коншина, где-то за кулисами, в глубине громадного Института.

Способные студенты, работавшие у Петра Андреевича, получали отказ, когда после окончания вуза они просили направить их в его отдел.

Были и другие нелепости, придирки, прямые и скрытые подлости, столкновения и недоразумения.

Наконец, впервые скользнули показавшиеся Коншину невероятными слухи, которые заставили его подумать, что, может быть, стоит заранее обратиться к друзьям покойного Шумилова, имена которых были известны биологам всего мира. Они-то понимали предсказывающее значение его работ, они умели оценить само существование отдела как долг перед его памятью и, следовательно, перед наукой.

Впрочем, на основании слухов, да еще казавшихся невероятными, обращаться к ним было и невозможно и бесполезно.

26

В печальных и тревожных снах, когда уже ничего нельзя было изменить, он улетал, взмывал вверх, легко владея собой, и полет неизменно связывался с чувством простора и счастья. Еще мать говорила ему, что летание во сне означает, что дети растут. Значит, в свои зрелые годы он возвращался к детству, потому что в эти минуты чувствовал ничем не замутненную, естественную, может быть, свойственную только младенцам свободу.

С этим-то желанием улететь он вошел в кабинет Врубова, который встретил его, как всегда, с той искусственной вежливостью, за которой можно было предположить и демагогический ход, и скрытую угрозу.

За директорским столом сидели, кроме Врубова, три его заместителя – Павшин, Сенявин (чем-то похожие друг на друга, чернявые, худощавые, с чубами) и Осколков, подтянутый, спокойно и уверенно поглядывающий по сторонам. Народу было много – секретарь парторганизации, кадровик, председатель месткома, кто-то еще и еще – эти сидели за длинным столом для совещаний.

В свои семьдесят лет Врубов был еще, что называется, видный мужчина. Не согнулся, двигался свободно, и его походка, высокий рост, умение держаться внушали невольное уважение. Костюмы и в молодости и в старости сидели на нем прекрасно. «Выдавали» его почему-то только совершенно голая круглая голова да привычка часто оглядываться. Проницательный взгляд угадывал неуверенность за его покровительственной манерой держаться.

Речь, которой он открыл заседание, состояла, как обычно, из общих мест, однако на сей раз в ней неоднократно упоминалось о необходимости существенных перемен в самой структуре Института.

С каждым годом в нашей стране... Время не стоит на месте... Идти вперед можно, только меняясь... Речь идет прежде всего о научной истине...

Он механически раскрывал и закрывал рот. Два красных пятнышка горели на впалых щеках. Неужели он волновался?

– Я надеюсь, Петр Андреевич, что вы одобрите эту меру, потому что сами, очевидно, чувствуете известную необходимость в обновлении отдела.

– О каком, собственно, обновлении идет речь?

– А вот сейчас вы об этом узнаете. Валентин Сергеевич, – обратился он к Осколкову, – прочитайте приказ.

– «Согласно решению бюро отделения Академии биологических наук и утверждению новой структуры Института, – читал Осколков, время от времени поглядывая на Коншина с осуждающим выражением, – отдел... упразднить, организовав на его базе две новые лаборатории...»

– То есть как упразднить? – с изумлением спросил Петр Андреевич.

– «Во-вторых, – продолжал Осколков, – объявить на все должности научных сотрудников конкурс. Временно исполняющим обязанности заведующего лабораторией биохимии назначить Коншина Петра Андреевича. Временно исполняющим обязанности заведующего лабораторией биофизики назначить Полозова Василия Петровича».

Это значило, что все должны были избираться по конкурсу, как сотрудники, поступающие на работу, хотя не прошло и полугода, как они были избраны на новый срок. Это значило, что одних можно было теперь избрать, а других, наиболее способных, не избрать. Это значило – разрушить отдел, втолкнув в него своих людей вроде какого-нибудь бездарного Муразова, который давно лижет Осколкову пятки. Это значило, что деваться некуда. Кто же добровольно откажется от работы?

Ошеломленный, с головой мгновенно разболевшейся, как всегда перед неясной опасностью, Коншин выслушал новую длинную речь директора, доказывающую не только полезность, но прямую необходимость этого шага.

– Никто не может, опираясь на те или иные соображения... С таким же чувством ответственности... Именно на это должна быть направлена инициатива... Между тем факты свидетельствуют...

На «фактах» Коншин взорвался:

– Факты свидетельствуют о том, что за пять лет : отдел опубликовал двести восемьдесят две работы, из них пятьдесят шесть в международных журналах! Факты свидетельствуют, что на Выставке достижений народного хозяйства мы получили три золотых медали!

– Не вам судить о вашей работе!

– Нет, мне, потому что я за нее отвечаю! Как сотрудник я обязан подчиниться, но как ученый...

Через полчаса, вернувшись в отдел, он путался, перебивая себя, как будто так уж важно было рассказать по порядку об этой унизительной сцене. Почти невероятно было, что он кричал на Врубова, но судя по сорванному голосу...

27

В субботу он, как условились, позвонил Маше.

– Что-нибудь случилось? – спросила она после первых же ничего не значащих фраз.

– Мне очень хочется видеть вас, и я бы непременно приехал. Но у меня неприятности. Впрочем, это не то слово. Настоящая беда, с которой я не знаю что делать.

– Вы нездоровы?

– Нет, совершенно здоров, хотя две ночи почти не спал, что со мной случается редко.

– Так что-нибудь на работе?

– Ах, Мария Павловна, а что такое в наше время работа? Это и есть жизнь. Да. На работе произошло несчастье, от которого впору помешаться, и если это не происходит, так, очевидно, только потому, что потерять рассудок в эти дни я не имею права.

– Так вот что, – решительно сказала Маша, – приезжайте немедленно и расскажите.

– Не могу. Я дома, но у меня сидят сотрудники и каждые десять минут кто-нибудь звонит по телефону.

– В таком случае приезжайте, когда освободитесь. Ведь однажды вы заглянули ко мне в половине второго?

– В половине первого. Мне кажется, что это было в прошлом веке. Нет, не могу.

– Тогда завтра?

– Тоже не могу. Или очень поздно. Я позвоню вам.

28

У него сидели сотрудники, и каждые десять минут кто-нибудь звонил по телефону. Это было так, как будто заседание ученого совета рассыпалось на тысячи отдельных минут и каждая взвешивалась и тщательно обсуждалась. Он не знал, куда деваться от искренних, но бесполезных советов.

Впрочем, один совет, который он получил от академика Вейсфельда, прославившегося не только своими трудами, но и тем, что он приехал получать Рокфеллеровскую премию с дедовским зонтиком и в галошах, был принят с благодарностью и сейчас же осуществлен. Этот дальновидный совет заключался в том, что в подобных случаях надо прежде всего заводить «склочную папку». Доказательства того, что отдел хорошо работал и что заведующий энергично возражает против его ликвидации, прежде всего следует изложить на бумаге.

– Надо застолбить свой протест, – сказал Вейсфельд. – Бумаги, относящиеся к делу, всегда должны быть под рукой.

По-прежнему Коншин каждый день бывал в Институте, хотя это стало для него настоящей пыткой. С темной головой он писал две докладные записки – одну в ученый совет, другую на имя президента Академии биологических наук[1]1
   От автора: пользуясь правом романиста, я отказался от прямого описания реально существующих лиц, происшествий, институтов; это относится в к вымышленной Академии биологических наук.


[Закрыть]
– и отчет о работе отдела за пять лет, который он давным-давно должен был доложить на директорском совещании. То, что ему никто не предложил выступить с отчетом, было прямым нарушением закона, если бы он существовал. Или, иными словами, если бы он, опять-таки, был изложен на бумаге. Но он не был изложен, и, следовательно, оставалось лишь притворяться, что он существует. Петр Андреевич был лишен способностей притворяться – обе докладные и отчет писались медленно, трудно, с перечеркнутыми и разорванными страницами, с бесконечным хождением из угла в угол, с бешенством и проклятиями, которые мало помогали делу.

Левенштейн предложил приехать. Коншин отказался.

– Зачем? Все равно обе докладные будут отправлены в лучшем случае в архив, а в худшем в корзину для бумаг.

– Выпей рюмочку и успокойся. И помни: ни на кого не жаловаться и ни о чем не просить. Отчет надо составить так, чтобы он сам говорил за себя.

– Может быть, записать на пленку?

Левенштейн помолчал.

– Послушай, я все-таки приеду, – с тревогой сказал он. – Дело в том, что я всегда считал тебя среднеостроумным, но так тупо ты до сих пор не шутил.

– Иди ты...

Докладные и отчет были посланы, и сразу же появились новые, а впрочем, не такие уж новые заботы – впервые они мелькнули и скрылись сразу же после ученого совета: до зарезу надо было, чтобы все или по меньшей мере подавляющее большинство сотрудников отказались подавать на конкурс, продолжая работать. Именно такая «итальянская забастовка» была решена единогласно. Но уверенности не было. У каждого была своя жизнь, свой круг интересов, и уж, во всяком случае, никому не хотелось остаться без работы. Если выход не будет найден вскоре – кто знает, может быть, иные задумаются, пошатнутся?

Лучший выход не вызывал сомнений – уйти из Института вместе с лабораторией. Но куда? Конечно, к Саблину – это было общее мнение. Саблин, директор Института биохимии, был близким другом Шумилова. После его смерти, когда вопрос о новом руководителе еще не был решен, он звал Коншина к себе. Так неужели теперь...

29

Это был один из тех безнадежных дней, когда Коншин с особенной силой почувствовал, что он настигнут бессмыслицей, которая идет за ним по пятам и с которой он в то же время сталкивается ежечасно. Это было так, как будто он двигался в вязкой среде, состоявшей из бессонных ночей, телефонных звонков, повторяющихся разговоров, – двигался, на каждом шагу встречая сопротивление. Он устал, и ему вдруг остро захотелось хоть на два-три часа уйти, выпутаться, свободно вздохнуть. Напиться? Но он не любил и даже побаивался пить в очень дурном настроении. Удрать куда-нибудь на день или два из Москвы? Это было невозможно. Какая-то полузабытая мысль, как солнечный зайчик, играющий на стене, то появлялась, то исчезала. Что это было? Он схватился за голову. Боже мой! Улица Алексея Толстого! Мария Павловна, которой он забыл позвонить! Он бросился к телефону.

– Это говорит Коншин. Вы меня еще не забыли?

– Нет.

Это прозвучало сухо.

– Поверьте, я давно позвонил бы вам, если бы... – Ему не хотелось рассказывать о том, что произошло на работе. – Но я...

– Вы были больны?

– Да. У меня тяжелая бессонница, я похудел, пожелтел, и мне не хотелось показываться вам в таком виде.

– Что за вздор!

– Так можно приехать? Ну пожалуйста! Ненадолго. Хоть на часок! Я бы немного отдохнул у вас. Если вы работаете, я просто посижу с книгой на диване. Мне очень хочется увидеть вас. – Он тяжело вздохнул, и ему показалось, что Маша прислушалась сочувственно. – Вы не верите, и я на вашем месте тоже не поверил бы. Но это правда. У меня тоска. Я просто не знаю, куда деваться.

– Приезжайте, – помолчав, сказала Маша.

Дорогой он уже не жалел себя, а думал о ней. Его немного лихорадило, как всегда перед свиданиями, и хотя он уговаривал себя, в нем невольно разгоралось чувство, перед которым таяли, уходили в тень эти уговоры. «Боже мой, хоть один вечер провести с милой женщиной. Хоть вздохнуть спокойно, свободно, хоть притвориться, что не существуют на свете эти люди, навалившиеся на меня – за что?» И он стал мысленно, как мокрой тряпкой с грифельной доски, стирать все, что случилось с ним, и всех, кто был связан с тем, что случилось. Некоторых – Осколкова, Врубова – он сперва грубо перечеркивал крест-накрест, а потом стирал. «Почувствовать, пусть ненадолго, что мы – одни». И снова прогнал соблазнительную надежду. «И не жаловаться, потому что тогда и я покажусь ей жалким. Вообще да пошли они все к ...» Он выругался, и на сердце полегчало.

30

– -Значит, вот вы какой, – сказала Маша, когда он снимал пальто в передней. – Я помнила, но неясно. Поправьте галстук. И вот вам гребенка. У вас взъерошенный вид.

Он поправил галстук, причесался и смущенно заморгал, увидев себя в зеркале. На нем был поношенный твидовый пиджак и брюки с пузырями на коленях.

– Извините. Я в таком виде! Забыл переодеться.

– Ничего удивительного.

Но сама Маша была в новом темно-вишневом платье, причесана тщательно и со вкусом.

Они прошли в комнату, и Коншин удивился. Комната была и кабинетом и спальней, но удобным кабинетом и уютной спальней. Старинная, красного дерева мебель как-то не соединялась в его представлении со скромной профессией машинистки. Однако на дамском столе, тоже старинном, стояла машинка, а подле нее рукопись и стопка бумаги.

– Садитесь и рассказывайте.

– Ах, боже мой! – совершенно забыв, что он только что причесался, и снова взъерошивая свои прямые, густые, седеющие волосы, сказал Петр Андреевич. – Да черт с ней, с этой историей! Вы были так добры, что простили мою бестактность. После двух сволочных недель я наконец вижу вас.

– Наконец! Вы просто забыли обо мне.

– Забыл, – сокрушенно признался Коншин. – Но зато если бы вы знали, как обрадовался, когда вспомнил! Вы смотрите недоверчиво, а между тем клянусь, что говорю правду.

– Почему же? Я верю.

Он оглянулся.

– У вас прекрасная комната. Как все удобно, красиво! Простите за нескромный вопрос: вы замужем?

– Была. Почему же нескромный! Мы прожили недолго и дружески разошлись. Муж у меня врач. Он работает за границей.

– Значит, здесь вы полная хозяйка?

– Да. До поры до времени.

Неясно было, почему «до поры до времени» и почему муж-врач работает за границей, но расспрашивать было неудобно, и Коншин стал рассказывать о себе, хотя думал уже только о ней. Боже мой, один с этой женщиной в пустой квартире... У него заколотилось сердце, и он на мгновенье перестал слышать себя.

– Я тоже был женат, но жена – ей еще не исполнилось двадцати лет – умерла от родов. Это было давно, в шестьдесят четвертом. С тех пор один. И хотя работа такая, что не соскучишься, – скучаю. И вы знаете? По детям. Вот у одного моего друга двое детей. Я ему завидую. А вы любите детей?

– Очень.

– Слава богу.

– Почему «слава богу»?

– Да так уж! Почему бы и нет?

Ему показалось, что Маша чуть-чуть покраснела.

– Вы давно разошлись? – спросил он.

– Три года. Впрочем, мы и прожили-то вместе недолго, а ссориться начали на десятый день. Очень скоро для меня стало ясно, что замужество – понятие, в чем-то противоположное любви.

– И с тех пор не нашелся человек, который убедил бы вас в обратном?

– Находились. Но не убедили.

– Вам не скучно одной?

– Я не знаю, что такое скука. Моя работа, например, мне очень нравится. Она только кажется однообразной. Я работаю в Доме дружбы, а дома перепечатываю научные рукописи, а ведь это трудно. Меня знают в кругу писателей, драматурги присылают мне билеты на свои премьеры. Работа свела меня с интересными людьми. Я много читаю.

– Почему глаза грустные? – спросил Коншин и ласково взял ее руку.

Она отняла руку.

– Вы всегда говорите то, что думаете? – спросила Маша.

– Кажется, да.

– А может быть, всегда все-таки не стоит?

– Ох, какой же я болван! И ведь не в первый раз спохватываюсь в разговоре с вами! Простите! Больше не буду.

– Что не будете?

– Гадать, какая вы. И, в частности, угадывать.

– Самая обыкновенная женщина тридцати лет. С половиной.

– Нет, прелестная женщина.

Он снова взял ее руки в свои и хотел поцеловать, но она отняла их и спрятала за спину.

– Ах, боже мой, ну что случилось бы, если б я поцеловал ваши руки? – с досадой сказал Коншин. – Или даже поцеловал вас, что же случилось бы, скажите ради самого господа бога? Это жестоко. У меня собачья жизнь, я занимаюсь наукой. Старею, седею, мне немного за сорок, а можно дать все пятьдесят. Никто меня не жалеет. Решительно всем на меня наплевать, а если нет, значит, я кому-нибудь нужен. Нигде не бываю, и у меня нет даже телевизора, потому что он меня раздражает. Страшно подумать, но я с нетерпением жду тех двух часов, когда мне удается остаться одному, а ведь это тоже одиночество и тоже наука! Единственная женщина, которую я любил, умирает, едва дожив до двадцати лет, и с тех пор я скитаюсь, как пес. Всем женщинам почему-то хочется замуж. А это ответственность, за которой я никогда не гнался. Куда деваться, если на вас смотрят сорок глаз и все ждут, что вы, как крысолов с дудочкой, выведете крыс из города и утопите их в болоте! Послушайте, вы, конечно, не знаете, что был на свете такой человек – Шумилов?

– Представьте, знаю.

– Спасибо. За то, что знаете. Это был волшебник, который умел доказывать, что вы на голову выше, чем сами о себе думаете, и оказывался прав. Так вот он создал совершенно уникальный отдел в Институте и, умирая, поручил... Да не поручил, а вручил его мне. Дело в том, что нельзя заставить ученого думать так, а не иначе. Есть такой магазин – «Тысяча мелочей». Ученому вход заказан. Разумеется, в переносном смысле, – добавил он, заметив, что Маша с удивлением подняла брови. – Дело в том, что порядочность неразрывно связана с независимостью от мелочей, от предвзятости, от ложных отношений. Там, наверху, в сфере идей, где, казалось бы, кончается логика, он должен мыслить с полной, окончательной искренностью. Он не может ни притворяться, ни лгать, ни лицемерить. Он просто вынужден быть порядочным человеком, потому что знает, что его открытие будет проверено в сотнях лабораторий. На него смотрят тысячи глаз. Он – перед лицом совести, а с ней шутки плохи. Потому что когда ученый лишается совести, наступает самое страшное: научная смерть. – Он снова взъерошил волосы длинными пальцами. – И это совсем не смешно.

– Извините. – Маша покраснела. – Я улыбнулась потому, что вы бог знает что делаете со своей головой.

– Черт с ней. Теперь – что произошло в Институте? Представьте себе человека, который убежден, что меня, как любого другого научного сотрудника, можно заставить думать не так, а иначе. Почему? Потому что я ему подчинен, и это внушает ему ложную мысль, что наукой управлять не только можно, но должно. Потому что он не видит ни малейшей разницы между поисками открытия и его разработкой. Тысяча причин. Тысяча мелочей. Потому что он считает своим долгом заставлять нас каждый день, каждый час нырять с головой в эти мелочи, из которых состоит его жизнь. Потому что между его административным и научным положением – пропасть. Он действительно член Академии биологических наук, он директор громадного Института, каждые два года выходит его новая книга, но в науке он – мертв. У него сердце давным-давно остановилось, а если оно еще бьется механически, это ничего не значит... Как вы хорошо слушаете! Точно не мой отдел ликвидировали, а ваш.

– Отдел ликвидировали? Почему?

– Я же сказал: тысяча причин, – вздохнув, ответил Коншин. – Одна из них выглядит почти фантастической. Дело в том, что против меня действует еще один человек, перед которым Врубов просто щенок. Его заместитель Осколков, по-видимому, рассчитывает воспользоваться схваткой для собственной цели. А цель одновременно сложна и проста. С одной стороны, он надеется со временем свалить Врубова и сесть на его место. С другой – ни я, ни мой отдел ему не нужны, так же, как, впрочем, и Врубову. Но Врубов был все-таки видным ученым, а этот вообще не смыслит в науке ни уха ни рыла. Он не может управлять Институтом, в котором действует мой отдел. Это ему просто не под силу. По-видимому, с его точки зрения, все лаборатории должны быть на одном уровне – таким институтом он уже руководил. Итак, они оба меня не любят, но хотя Врубов человек плохой, ничто человеческое ему не чуждо – он, например, влюблен в свою молодую жену. А Осколков – это загадочная фигура. Я для него просто одно из возможных препятствий на пути к задуманной цели. Я ему мешаю самим фактом своего существования, и этого достаточно, чтобы он прихлопнул меня, как муху... Боюсь, придется рассказывать до утра, а вы уже перестали слушать.

– Почему вы так думаете? – возмутилась Маша.

– У вас глаза косят.

– Ну и что же? Они у меня всегда немного косят от внимания. Продолжайте. У вас с директором и его замом плохие отношения. Почему?

– Может быть, потому, что это единственное, что их объединяет. Оба вздрагивают, когда иностранные ученые через пять минут после появления в Институте просят разрешения заглянуть в мой отдел. Оба терпеть не могут Ордынцеву – есть у меня такая сотрудница, которая любит резать правду в глаза. Так не лучше ли покончить со всеми этими неприятностями одним ударом? Задушить в темноте, по возможности бесшумно, чтобы никто не услышал. А для того чтобы найти реальную поддержку, надо объяснить какой-нибудь высокой инстанции сущность дела. Но где я найду инстанцию, которая оценит наш метод использования реверсий при воздействии мутагенов для определения динамики репликаций вирусной РНК? Если бы и нашлась такая инстанция... Врубов сказал – не вам судить о своей работе, и он прав. Да и как растолковать, что разделение отдела равносильно его полной ликвидации? В том-то и дело, что все изображается таким образом, как будто ничего не случилось! Как были две лаборатории, так они и остались. Я вас не утомил?

– Нет, что вы!

– А вы не можете не косить?

– Это вам мешает?

– Да. Дело в том, что, когда я смотрю на вас, у меня и так кружится голова, а когда вы еще начинаете косить...

– У вас голова кружится от усталости.

– Увы, нет! Знаете что? Черт с ней, с этой историей! Пропади она пропадом! Все это не так или не совсем так и, во всяком случае, гораздо сложнее.

– Ах, забыла! – вдруг всплеснула руками Маша. – Ведь вы же, наверное, голодный? Обедали?

– Кажется, да.

– Но это было давно?

– Пожалуй.

– Хотите, я сделаю вам яичницу?

– Нет. Это будет продолжаться сто лет, а мне не хочется, чтобы вы уходили.

– Это будет продолжаться десять минут.

Она ушла, а когда вернулась с яичницей, он спал в кресле, подложив под щеку ладонь и подогнув длинные ноги. Прядь волос упала на лоб. Лицо успокоилось, разгладилось. Он казался моложе во сне. Она вздохнула, не зная, что делать, и он как будто в ответ умиротворенно вздохнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю