Текст книги "Литератор"
Автор книги: Вениамин Каверин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Лобачевский (сюжет)
ИЗ ДНЕВНИКА
Написать всю жизнь, безвестность, а потом – после смерти – новая биография, признание, торжественные заседания, акты. Продолжение «Художник неизвестен». Завистник-удачник, знавший, что он гениален (Сальери). Чистая смелость ума, несогласившегося и усомнившегося. Глубокий атеизм – и карьера чиновника, ректора, ордена, медали. Гаусс предсказывает полное непризнание. Главная тема. Буйная юность, самоубийство брата, перелом, начало карьеры, Магницкий, подлость, открытие. Падение младшего брата Алексея, проигрыш Великопольскому. Разорение, затянувшееся на двадцать лет. Неудачные дети, горе, смерть старшего сына, буяна. Рождение идиота. 18 человек детей. Разжалован, отвергнут. Слепота. Поиски ученика. Смерть. Восковая маска, сделанная Скандовским. 18 детей – боязнь пустоты.
Мужчина – пустота извне, женщина – внутри. Поэт следует своему чувству, между тем он незримо руководствуется законами математики. О красоте (художестве) математических произведений – отдельная глава (как о картине). Хлебников и Лобачевский. Может быть, это будет роман. Разрыв поколений. Неудачные дети. Зависть, старый враг. Вокруг пустота.
«Можно удивляться тому, что говорят про область чувства по отношению к математике, которая, казалось бы, имеет отношение только к интеллекту. Но это значило бы забыть о чувстве математической красоты, гармонии чисел и форм, о чувстве геометрического изящества. Это настоящее эстетическое чувство, с которым знакомы все математики. Словом, тут мы имеем дело с областью чувства. Но каковы те математические сущности, которым мы придаем этот характер красоты и изящества и которые способны пробуждать в нас род эстетических эмоций? Это те из них, элементы которых расположены в такой гармонической стройности, что ум может без труда обнять их совокупность со всеми подробностями. Эта гармония зараз удовлетворяет и нашим эстетическим потребностям и помогает уму, поддерживая и направляя его. Кроме того, эта гармония, представляя из себя стройное целое, дает нам возможность предчувствовать математический закон. Но мы выше сказали, что заслуживают нашего внимания и могут быть пригодны только те математические факты, которые приводят нас к познанию математического закона. Отсюда мы можем вывести следующее заключение: полезные комбинации – это именно самые красивые, т. е. я хочу сказать, что они могут наиболее пленять особое чувство, знакомое всем математикам, но совершенно неведомое профанам, нередко пытающимся даже смеяться над ним» (А. Пуанкаре. Математическое творчество).
Жанр. От «я». Как я наткнулся на тему, как разыскивал материалы, как поехал к Лойтянскому и Богомолову. Как поехал в Казань. И понемногу – фигура Лобачевского. О том, как все больше любил этого человека, по мере того как раскрывалась его жизнь. Мои размышления о математическом творчестве, о Хлебникове. Об архивах, о ложных документах. О фальши юбилеев – как врали ученые. Словом – по следам Лобачевского.
Примечательно в истории Лобачевского – незамечание того, как проходит жизнь, вообще характерное для людей, которые ждут оценки своего труда или дарования и думают, что вот тогда-то (когда оценят) и начнется жизнь. Но никто не оценивает, а потом несчастье – смерть старшего сына, а потом служебные неудачи – и вот уже оказывается, что жизнь прошла, а того, что он всю жизнь ждал, так и не случилось. Тогда отчаяние, слепота – и последнее, на что есть еще силы, – записать свой труд в надежде на бессмертие. Последнее безнадежное одиночество и смерть.
Начать книгу с того, как я впервые натолкнулся на это имя – конкурс, логика Введенского, студенчество. И потом, как натыкался и отводил в сторону, не хотел и не мог не думать о нем. Потом, как рукописи Хлебникова и его вычисления напомнили мне о Лобачевском. Потом, как попал в Казань по другому поводу и памятник – впервые увидел лицо, и что это было за лицо. Потом старуха – жена сына и т. д. Потом Богомолов, показавший медаль и портреты. А параллельно – история какого-то человека.
Розыски – возвращение времени.
Хлебников: «Я – Разин со знаменем Лобачевского логов». Разин – Лобачевский, Казань, новый свет, свобода.
Что свобода и новые измерения – в новом мире (именно измерения Лобачевского), видно и из «И пусть пространство Лобачевского летит с знамен ночного Невского».
О безумном однофамильце, вычислявшем квадратуру круга.
Главы о том, как он думает, как теряет мысль из-за какого-нибудь вздора, или, вернее, вздор сопровождает мысль (Растреллий у Юрия[86]86
«Восковая персона» Ю. Н. Тынянова.
[Закрыть]), как делает глупые ошибки, и мысль, как будто оставленная и забытая, идет сама собой.
Легко предположить, что открытие было сделано Лобачевским в декабре 1825 года.
Нужно многое построить в моей книге на длительности времени, подчеркиваемой провалами, как это сделал в «Чаше жизни» Бунин. Мальчики возвращаются в Казань стариками (седая борода Кюхли). И одновременно – один и тот же круг стареющих врагов и друзей. Провинция, непрерывность, в которую проваливается жизнь.
Рассказы Булича о Казанском университете – письма к Яковкину и Тумовскому о таких вещах, как роды и семейные события в доме последнего чиновника, свары в университетском совете, азиатское равнодушие маленького городка (все это Гоголь – смотри конспект о городе пустоты. «Идея города – возникшая до высшей степени пустота» – в «Заметках, относящихся к первой части „Мертвых душ“»).
Но для иностранцев Казань была другой: Френ, не зная русской истории, восстановил по монетам, найденным в Казани, дотатарский и татарский периоды. Вообще очень интересно продолжить работу Ключевского об иностранцах – Шлёцер, Эйлер, Френ.
Латынь в Казани. Лекции ученых немцев. «Похищение Европы» Россия совершала не в первый раз и не в последний – и опять неудачно. Со своим латинским языком, с неудачными попытками создать в Казани университет по традициям старонемецким, они были иногда величественны, но чаще забавны (Строль, брань безграмотных баб по латыни, Броннер и т. д.).
Глазами восьмидесятых
Новый роман, впоследствии превратившийся в «Скандалиста», писался одновременно с диссертацией, которая отняла у меня всего полгода. Но, защитив ее, я вернулся к начатой рукописи, которая мне не понравилась. Может быть, эта грозившая мне неудача заставила меня серьезно задуматься над вопросом: не оставить ли прозу, посвятив свою жизнь изучению русской литературы. Горький писал мне, что он надеется на мое возвращение к прозе. Но даже его мнение не могло серьезно помешать моим размышлениям. Вопрос решился неожиданно – в обидном для меня споре со Шкловским, который сказал, что ленинградцы разучились писать романы, я ответил ему, что напишу роман и это будет роман о нем, человеке, пытавшемся обшутить современность и проигравшем свою рискованную игру. На следующий день я принялся за «Скандалиста», который неожиданно стал для меня ответом на вызов. И с первых же страниц, когда в инертную атмосферу начатой книги ворвался живой человек, выбор был решен – я буду писать прозу. Это совпало с новым периодом моей деятельности, отнявшим у меня немало сил и труда. Дело в том, что при Союзе ленинградских писателей существовал дискуссионный клуб. Я был его председателем, и мне пришла в голову новая по тем временам мысль, отчасти связанная с тем юношеским дерзким лозунгом, который сопровождал мой первый рассказ «Одиннадцатая аксиома», – «Литература должна строиться на формулах точных наук». Для меня было ясно, что между наукой и искусством существует еще никому не ведомая, но обязывающая связь. Мне удалось заинтересовать этой мыслью ближайших друзей, и я попросил академика Иоффе принять меня, чтобы поговорить об этом. Может быть, это было после того, как был напечатан «Скандалист», потому что мне запомнилось, что супруга Иоффе побаивалась, что ее муж и она сама попадут в мою новую книгу в таком же незамаскированном виде, в котором был выведен в «Скандалисте» Шкловский. Конечно, она не сказала мне об этом. Я сам догадался о ее опасениях по той сдержанности, с которой она приняла меня.
Абрам Федорович Иоффе поразил меня. В нем сразу виден был человек необъятного кругозора. Мысль о связи науки и литературы заинтересовала его, и он согласился принять участие в диспуте, который должен был состояться в Союзе писателей. Обсуждать план этого диспута он отказался, но был очень доволен, когда узнал, что в нем примут участие самые видные писатели Ленинграда. Он познакомил нас со своими учениками, среди которых был А. Шальников, тогда еще такой молодой, что его можно было принять за студента первого курса. Помнится, были еще Н. Семенов, П. Кобеко, Я. Дорфман и другие. Из писателей были М. Слонимский и Е. Шварц, украсивший вечер остротами, по которым можно было заключить, что его не очень интересует намерение перебросить мост между литературой и наукой.
От неожиданностей, подсказанных воображением, перекинулись к укреплению случайных результатов в истории науки. Иоффе как будто держал в руках волшебное сито – мелочи, не идущие к делу, необоснованные утверждения, шелуха разговоров как будто просеивались сквозь это сито и уходили в безвестность; оставалось то, что составляло сущность вопроса. Иногда он шутливо встряхивал это сито, и тогда почему-то возникало представление о том, что ученики – это более чем существенная часть его жизни.
Условленный диспут состоялся 11 февраля 1934 года, и стенограмма его сохранилась в моем архиве. Она опубликована в моей книге «Вечерний день» в разделе «30-е годы». Было сказано много интересного, но, к сожалению, этот диспут оказался первым и последним – какие-то неведомые веяния, причины которых мне до сих пор не известны, заставили меня оставить не только председательство в дискуссионном клубе, но и все другие обязанности, которые я, как член правления, исполнял. Приехал кто-то (кажется, Ермилов[87]87
В. В. Ермилов – критик, один из руководителей РАППа.
[Закрыть]), и председатель Ленинградского союза писателей М. Слонимский недвусмысленно дал мне понять, что мое участие в этих мероприятиях союза необязательно. Может быть, он сказал это несколько мягче. Тем не менее, когда подошло время выборов на съезд писателей и нельзя было обойти общественное мнение, я был почти единогласно избран делегатом с решающим голосом на Первый съезд.
Из дневника
Откуда взялось это стремление каждое утро пойти в редакцию – из одной в другую, потолкаться среди писателей, узнать последние новости – словом, терять время на пустые разговоры? Из самолюбия? Из боязни, что о тебе забудут, не упомянут в очередном обзоре, решая значительный или незначительный вопрос, обойдутся без тебя? Нет, причина была другая, и недаром это шатание по редакциям исчезло в 30-х годах, потому что одним росчерком пера был уничтожен РАПП и необходимость защищаться от него исчезла.
Что такое РАПП? Российская ассоциация пролетарских писателей, в которую входило много группировок – «Кузница», «Октябрь», «Напостовская смена» и другие. Позиция этой ассоциации в полной мере выражалась в ее журнале «На литературном посту». Вот что я писал о нем в статье «Несколько лет»: «Журнал прошит ненавистью. Другая, незримо сцепляющая сила – зависть, особенно страшная потому, что в ней не признаются. Ее, напротив, с горячностью осуждают. Множество имен, мелькнувших, едва запомнившихся, ныне прочно забытых, – это пригодилось для макета литературы, который стремился построить журнал. Над другими производится следствие и выносятся приговоры. Осуждается Блок – за „отсутствие осознанной связи с коллективом“. Среди подозреваемых, обманувших надежды, не заслуживающих доверия – Маяковский.
…Читая „На литературном посту“, я спрашивал себя: откуда взялась эта подозрительность, эти угрозы, эта горячность? Чем была воодушевлена эта опасная игра с нашей литературой, у которой новизна была в крови, которая развивалась быстро и верно? От возможности захвата власти, от головокружительного соблазна, о котором, впрочем, говорится на страницах журнала с деловой последовательностью, что теперь кажется немного смешным»[88]88
Каверин В. Собр. соч. в 8-ми т., т. 8, М., 1983, с. 222–223.
[Закрыть].
Может быть, из круга сотрудников этого журнала появился термин «попутчик» – то есть писатель, который идет вслед за теми, кто ведет литературу по идеологически проверенному пути. Между тем самые известные писатели 20-х годов – Маяковский, Пастернак, А. Толстой, Бабель, Иванов, Зощенко – шли, по мнению РАППа, каждый по своему пути, то приближаясь, то удаляясь от идеала пролетарской литературы. Их надо было критиковать, одергивать. С ними надо было спорить, а в случае решительного упорства – расправляться.
Вот о чем говорилось в редакциях, которые каждый день превращались в литературные клубы. Вот почему не так уж бессмысленно было это блуждание из одной редакции в другую. Конечно, эти разговоры ни к чему не вели, возражать «напостовцам» можно было лишь в словесном споре, в печати «попутчикам» и их теориям не давали слова.
В Ленинграде наступлением руководил Ю. Либединский, приехавший из Москвы, и ленинградец М. Чумандрин – писатели, которых журнал «На литературном посту» ставил необычайно высоко. Первый действовал мягко, с уговаривающей интонацией, второй – безоговорочно, резко.
Должно быть, именно в часы этих споров у меня появилась мысль перенести их в самую литературу. Противопоставить их, – конечно, в более высоком, объемном, охватывающем искусство и, одновременно, поэтическом плане. И я принялся за роман «Художник неизвестен», отнявший у меня около двух лет, о чем я никогда не жалел и не жалею. Первый вариант был написан в лаконичной манере, близкой к философскому трактату. Ю. Н. Тынянов посоветовал мне переписать его, приблизив к реальному материалу и придав фантастике, которая стояла в романе на глиняных ногах, визуальные очертания.
Характеры двух главных героев, любящих друг друга, но диаметрально противоположных по воззрениям, – вот что было первой и, может быть, самой главной задачей. Я связал возникновение новой редакции романа «Художник неизвестен» со спором между мной и Н. Тихоновым, который советовал мне опубликовать несколько строк о том, что недостатки моей книги «Пролог» непреднамеренны и произошли только от моего незнания жизни. Это было продолжением тех же споров в редакциях, о которых я рассказал, начиная свои размышления о литературной атмосфере конца двадцатых годов. Через два года, когда был ликвидирован РАПП, такой разговор был бы невозможен. Но, работая над романом «Художник неизвестен», я не держался строгой границы времени – и оказался прав.
Воинствующий утилитаризм, воплощенный в одном из главных героев романа Шпекторове, принял другие формы, но он существует, и с ним надо бороться. Более того, в двадцатых годах он был искренен, он был основан на «романтике расчета». Правда, он переменил «среду обитания». Из профессионального литературного круга он перебрался в круг редакционных работников. Теперь они упрекают в отсутствии «связи с коллективом», теперь они «подозревают скрытый смысл» и вычеркивают упоминания о событиях прошлого, широко известных не только взрослым, но и детям. (Во времена Пролеткульта и РАППа не было прошлого, а если бы было, они не упустили бы возможности заняться и этим.)
Но еще важнее и устойчивее оказался утилитаризм в психологическом значении этого слова. В Ленинграде в 30-х годах заведовал одним из отделов Гослитиздата некто Чевычелов. Писатели немедленно в полном соответствии его характеру и поведению переименовали его в «Какбычегоневычелова». Вот этому «как бы» свойственно непременно извлечь социально-общественную пользу из каждого художественного произведения. Между тем подлинное искусство не нуждается в этом подсказывании, даже благожелательном, мягком, осторожном. Оно и без посторонней помощи постоит за себя. Еще А. Блок в своей знаменитой речи утверждал это и был совершенно прав.
ТЕАТР И КИНО
Письма
(В. Каверин – В. Шкловскому, Вс. Иванову, А. Я. Таирову, Вс. Мейерхольду, В. Мотылю)
В. Б. Шкловскому (33–36?)
Дорогой Виктор!
Я послал тебе два сценария. Оба они были приняты и не поставлены. Буду тебе очень благодарен, если ты придумаешь, что с ними делать, и прости, что затрудняю тебя. Ты как-то разрешил прислать их тебе. Я никого не знаю ни в Мосфильме, ни в Укрфильме.
Мы все ждали тебя, ты, кажется, собирался приехать. Юрий у нас (Заречная, 6) и чувствует себя немного лучше. Работает. Лида сердечно кланяется. Насчет квартиры Юрия теперь ясно, в чем дело – не хватает тебя. Целую,
твой Веня
17/VII
(приписка – рукою Тынянова)
Дорогой Витя!
Целую, лечусь, размышляю. Тебя поджидаю.
Юрий
Комментарий:
Это письмо относится к той полосе моей жизни, когда, увлекшись работой над романом «Исполнение желаний» (отнявшему у меня три года), я оказался в трудном материальном положении и пытался улучшить его, написав два сценария «Спаситель империи» и «Новый Робинзон». За сценарии платили (и платят) хорошо, и писал я их легко и быстро. Легкость была кажущейся, а быстрота и качество неизменно оказывались в дурных отношениях друг к другу. Но я никак не мог заставить себя в работе над сценариями относиться к слову с такой же требовательностью и серьезностью, которые были естественны и необходимы в работе над прозой.
Мои сценарии не были поставлены, но я думаю, что и теперь тысячи сценариев возвращаются авторам, потому что между «словом» в сценарии и «словом» в прозе – глубокая пропасть. Я даже думаю, что плохие, бесцветные фильмы появляются на экранах потому, что сценарии для них написаны плохим языком. Но дело не только в языке. Проза, появившаяся за тысячи лет до кино, выработала целый арсенал приемов воздействия на чувства и разум читателя, и в работе над сценариями нельзя равнодушно проходить мимо этого арсенала. Кино в свою очередь обогатило прозу – конечно, я имею в виду не бездушное, плоское, бездарное кино, а напротив – оригинальное, блистающее новизной, предсказывающее, врывающееся в жизнь.
Вопрос сложен, и в двух словах его не разрешить. Но ясно одно – в молодости я писал сценарии, не имевшие ничего общего с моей прозой. Сюжеты строились сами собой, а заботиться о языке не стоило, казалось мне, – ведь сценарии прочитают только те, кто будет (или не будет) ставить фильм. Прошло много лет, прежде чем в совместной работе с известным сценаристом Евгением Габриловичем я стал кое-что понимать. Мы написали одиннадцать вариантов, прежде чем была создана окончательная редакция первой экранизации «Двух капитанов» (1956), имевшей заметный успех.
В. В. Иванову
1/VII—1933
Дорогой Всеволод.
Как видно, ничего у меня с вашим альманахом не выйдет. По той причине, о которой я тебе писал (Лондонский театр), мне непременно нужно напечатать пьесу как можно скорее – в ближайшие один-два месяца[89]89
Кроме того, осенью она выйдет из печати отдельной книжкой.
[Закрыть]. Так как дела у вас затягиваются, да еще к тому же не вполне решено – будь добр, распорядись, пожалуйста, чтобы мне прислали рукопись.
Аванс, если нужно, верну. Впрочем, пишу сейчас новую повесть, и не худо было бы перевести аванс на нее. К тому времени, как выйдет второй номер (1934?), она в значительной своей части будет готова.
Жаль, что ты не собираешься в Ленинград. В Сестрорецке собралось немало твоих почтенных друзей и все очень рады были бы тебя видеть, и в особенности именно я.
Привет сердечный Тамаре Владимировне.
Твой Веня
Слышал, что в альманахе помещен твой хороший рассказ. Не читал еще, но очень хвалят.
Повесть, как кончу, приеду читать к тебе. Не прогонишь?
Комментарий:
Когда я приехал в Москву в 1932 году, Тамара Владимировна, жена В. В. Иванова, предложила мне прочесть мою пьесу «Укрощение Робинзона» в кругу московских писателей. Именно в этот вечер я впервые увидел Катаева, Ильфа и Петрова, Леонова и других писателей, в ту пору определявших все основные течения современной русской прозы. Кстати, это было время, когда я только что закончил роман «Художник неизвестен», первый экземпляр которого я привез Ивановым и на который возлагал большие надежды.
Чтение продолжалось полтора часа, и, хотя отзывы были благоприятными, я чувствовал, что не только эта пьеса, но и моя позиция, которую я отстаивал во время дискуссии, была не только далека от воззрений московских писателей, но и в чем-то враждебна. Ленинградцы были убеждены, что они продолжают развитие русской прозы XIX века, а москвичи думали, что они начинают новую страницу в истории русской советской литературы.
Прошлое, которое мы тщательно изучали под внимательным наблюдением наших строгих учителей, было чуждо московским литераторам. Они стремились, как мне тогда показалось, к сиюминутному успеху, к славе, ради которой они готовы были поступиться многим. «Растратчики» Катаева едва ли могли бы быть написаны в Ленинграде. Весь цвет науки о литературе был тогда еще сосредоточен в Ленинграде, и с этим не могли не считаться как прозаики, так и поэты. Я почувствовал, как далеки эти интересы от того, чем были всецело заняты писатели Москвы. Может быть, странно, но это чувство пришло ко мне во время обсуждения легкой комедии, оттенок ощущения, что москвичи были рады поскорее отделаться и от меня, и от моей пьесы, незримо присутствовал в атмосфере вечера. Или я ошибался, и это только чудилось мне?
Мы с Катаевым условились встретиться на следующий день, и он повел меня в театр (не помню какой) и горячо убеждал руководителей поставить мою пьесу. Они колебались и в конце концов откровенно сказали мне, что уже принято или вскоре будет принято решение о том, что этот театр будет закрыт. Знал ли об этом Катаев? Думаю, что знал! Я отправился в Камерный театр, и Таиров очень ласково принял меня, и обещал немедленно прочитать мою пьесу. Он поставил ее, и она прошла с успехом. Что касается катаевского театра, то он вскоре действительно был закрыт.
Ивановым пьеса понравилась. Наши дружеские отношения продолжались.
О каком альманахе идет речь в письме, я с точностью сказать не могу. Равно как и о Лондонском театре – собирался ли какой-либо театр поставить в Лондоне мою комедию, я тоже забыл. А срочно напечатать свою пьесу мне нужно было для того, чтобы с ней могли познакомиться другие театры. Так и произошло. Комедия была поставлена множеством театров, и лучшая постановка принадлежала режиссеру А. Тверскому в Ленинградском Большом драматическом театре.
Я предлагал свою пьесу Мейерхольду, но он не принял ее.